– Это что! – заговорил вдруг Леонид Константинович Коровин. – Все эти ваши рассказы – пустяки! Вот я знаю случай… – И он рассказал следующее: «Я проверял работу одного колхоза в селе… (он назвал село километров за двадцать от нашего). После всевозможной канители, как вот и сегодня, пошли к бригадиру, перекусить.
Бригадиром была женщина лет сорока, по имени Татьяна Сергеевна. Дом у нее справный, три окна по улице, перед окном в палисаднике жасмин, как все равно корзина с цветами. Правда, видно, что давно уж до этого жасмина руки не доходят. Сами знаете, что-нибудь одно: либо бригадирствовать в колхозе, либо цветы.
Татьяна Сергеевна прошлый год похоронила мужа. Я уж и не помню, правду сказать, от чего он умер, то есть от какой болезни. Как будто от язвы желудка. А может, и не от язвы: врать не буду и к делу не относится. Факт тот, что вдова.
В передней горнице просторно, прибрано, половички, цветы в кадушках, ситцевые занавесочки, на образах вышитые полотенца и красная лампадка перед образами.
«Ты это зачем? – напустились мы на нее. – Член правления, член партии, как не стыдно!»
Татьяна Сергеевна показала глазами на тесовую перегородку и говорит, сходя почти на шепот:
«Мама помирает. Просила затеплить. Вчера соборовали».
Я заглянул за перегородку и увидел на кровати старуху, лежащую вытянуто и прямо, как лежат покойники на столе. Даже руки сложены на груди, как у готовой покойницы. Да она с лица и была уже готовая покойница: кожа желтая, щеки ввалились, губы натянуло до синевы, нос востренький, надбровные дуги выступили и прояснились. Про руки говорить нечего: воск и воск. И этот, знаете, серый, пепельный налет на лице. То есть нынче или завтра конец. Недаром же попросила, чтобы соборовали…
«Да, отработала Варвара Ивановна свое, – опечалился я, выходя из-за перегородки к столу. – Сколько ей? Чай, за восемьдесят?»
«Восемьдесят шестой, – подтвердила Татьяна Сергеевна. – Да уж, конечно, отработала. Во-первых, вырастила семерых детей. Две дочери на чужой стороне замужем. Четырех сыновей убило в немецкую войну. Один вот недавно умер (это, значит, про своего мужа). Да после убитых сыновей детишки остались – их надо было на ноги поднять. Теперь кто где: и во Владимире, на тракторном заводе, и в Москве один, инженером. Выросли и глаз не кажут. Отрезанные куски…
А вы думаете, такая чистота в доме от меня? Да когда мне, колхозному бригадиру, за чистотой в доме следить! От зари до зари на ногах да на нервах. Так что и чистота в доме – все от нее. Да трое моих ребятишек. Младшему – два с половиной, старшему – шесть. А куда денешься, жизнь…
Четвертого дня слегла. Сразу как-то перелом произошел. Три дня – и готово. Догорает, как свеча. Вот вы меня ругаете, почему я допустила лампаду и соборование. А как я могла запретить, если это за все ее восемьдесят пять лет последняя, и единственная, воля, последнее на земле желание? Нет уж, мы – одно, а старики – другое. Пусть уходят, как им кажется лучше. Как им, с их темной точки зрения, кажется по-людски, по-человечески».
Тут мы заметили, что говорим о Варваре Ивановне как о совсем умершей, а она ведь пока жива. И, может быть, даже слышит наш громкий разговор, только вставить уж ничего не может. Мы спохватились, стали говорить тише, а потом и вовсе переменили тему разговора.
Пока ужинали, побывали в горнице и трое ребятишек Татьяны Сергеевны. Старший, Сережа – шестилетний сероглазый мальчик с соломенными волосенками – был уж приучен здороваться с посторонними людьми. Четырех летняя Маша в продувной рубашонке, круглолицая, розовощекая крепышка, вся перепачкалась в киселе из смородины. Вовочка, по третьему году, тотчас вскарабкался к матери на колени и пальцем стал показывать на еду. Все босенькие, но незапущенные. Видно, что были в хороших женских руках. А если и подзапустились самую малость, так разве за последние четыре дня.
Бригадира мы должны были вызвать в район на совещание. Но, видя, что у нее в доме почти покойник, сказали, чтобы она не ездила. Хлопот будет много: похороны, поминки, по деревенскому обычаю. И переживание: хоть и старый, отживший свое человек, а жаль…
На другой день совещались мы в райкоме, как вдруг секретарша вызывает меня к телефону. Звонят из колхоза, где ужинали: бригадира Татьяну Сергеевну вечером убило наповал куском металла, отлетевшего из силосорезки. Надо ехать на место, разобраться. Да и как было не поехать! Потрясло, и не укладывалось в голове, чтобы наша Татьяна Сергеевна, видная, сорокалетняя, сильная, выносливая, – и вдруг мертва. Можно сказать, лучший бригадир в нашей зоне.
Захватив врача, поехал в колхоз «Победа». Силосная яма у них на въезде в село, так что мы сразу и увидели происшедшее.
Впрочем, что мы увидели? Лежит поверх изрубленной на силос кукурузы наша Татьяна Сергеевна. В стеганке, в мужских кожаных сапогах. Лежит ничком, лицо подвернуло на сторону. Висок пробит железным осколком. Руки в земле, как полагается бригадиру. Глядеть, собственно, нечего. Уж целую ночь пролежала здесь, на силосе. Положили в кузов, чтобы отвезти в больницу на вскрытие.
Надо бы и мне возвращаться в район, но вдруг встала перед глазами вчерашняя картина: старуха, почти покойница, и трое ребятишек мал мала меньше.
Писатель сделал этого лося, так сказать, личностью, выделил из толпы, из всех остальных существующих на земле лосей. И вот он уж дорог, близок мне. Не то что убить самому – другим помешал бы, по возможности, поднять руку.
А тот, что сейчас выйдет из лесу как раз на твое ружье?
Этого я не знаю. Этот из толпы. Этот рядовой, безымянный, неинтересный. Мало ли их убивают каждую зиму.
А он между тем шел. Сначала я услышал, как встряхнулся ореховый куст, потом послышалось шастанье снега, потом шумное и ритмичное, как если бы автоматические мехи, дыханье.