Утро Московии - Лебедев Василий Алексеевич 16 стр.


– Ага! В зернь[130] играти надумали! – Прокофий Федорович поднял кость с меткой «5». – Смех покатный учиняют на государевой службе! Я слышал! Собаки! Кнута вам площадного по сороку раз на часу али плетки моей в сей час утренний? А? Я вас спрашиваю!

– Батюшко…

– Отец наш…

– Лукавый попутал…

– За Камень сошлю! – исступленно закричал Прокофий Федорович, достигая, как водилось, самого большого накала в разговоре, после которого наступал или конец, или рукоприкладство.

– Отец наш…

– Заткни кляпом рот! – Дьяк топнул ногой так, что подушка съехала на сторону. – Собаки! В приказном промысле нет вас! Дело идет не путным обычаем: кто играет, кто вовсе не заявился, кто спит! А кто спит после заутрени? А? Ну-ко ответствуй мне, рыжая борода! – повернулся он к казначею. – Молчишь? Воды в рот набрал? И вы молчите, зенки уставя? Ну тогда я вам скажу! После утреннего звону только те спят, что ночь в умышлении проводят, а таких только два чина всего и ести: собаки да тати!

– Батюшко, Прокофий Федорович… – заикнулся было стольник тотьминского стола, из московских дворян, но державный не позволил:

– Помалкивай, пес! Я все знаю! Я не вдругорядь сметился, что неладно тут, в приказе. Я еще перед Пасхой сметил нераденье червивое ваше. Собаки! На царевой службе в зернь играть! Да я вас!.. Вот тебе! И тебе! И тебе, вшивая борода! Вот вам! Вот! Вот!

Он бил стольников и стряпчих обеими руками, изловчаясь, как на кулачных боях, что разгуливаются в Масленую неделю на Москве-реке, и бил бы еще, испытывая от этих ударов зуд, а не боль, как от ядреного веника в бане, да ощутил наконец, что съехала опять подушка под рубахой. Тогда он отвернулся, поправляя ее, но увидел рыжую бороду казначея, во все это время притихшего у сундука.

– Забью сукиных детей, и Богородица не осудит!

С этими словами Прокофий Федорович вцепился опять в бороду Филимона.

– Вот вам, страдники! Вот вам! Вот! До каких пор вы будете кровушку мою пить?

Теперь стольники и стряпчие стояли и смотрели, как за всех страдает казначей Филимон.

– Батюшко… Отец наш… Умру-у-у! – захрипел Филимон, выкатив налитые кровавой ярью глаза, мокрые от слез. – Батюшко… ба… Чернил нетути, вот и сидели. Пусти, бога ради!

– И бумаги, – робко вставил кто-то из молодых стряпчих.

– Что-о-о? Чернил нетути? А не я ли на Страстной неделе наливал вам кувшин чернил? Не я ли давал вам стопу бумаги? Не мной ли дадена была вам пригоршня перьев? А?

Он отпустил Филимона, вытер мокрые от его слез руки о полу опашеня, подбоченился и грозно изрек, будто возводил обвинение по Тайному приказу:

– Тати окаянные! Всё покрали?! – И вдруг снова затопал ногами: – За Камень сошлю! Все маетности[131] убудут от вас в государеву казну! Ни крестом не отмолитесь, ни рухлядью не откупитесь! Никита!

Он шагнул к окошку, отворил его и страшно прохрипел:

– Никита! Плетку неси!

Не успел Прокофий Федорович повернуться от окна, как Никита уже стоял на пороге. Это быстрое появление подьячего сначала понравилось хозяину – от удовольствия отхлынул было гнев, но, заметив, что Никита стоит без плетки и озабоченно смотрит на него, нахмурился.

– Ну?

– Прокофий Федорович! Батюшко! Никак, беда напровадилась на наши головы…

– Ну?! – вскричал Соковнин.

– Тут стрелец прибегал, сбился с ног, тебя искавши, – и дома был, и в Кремле, и…

– Чего ему надобно? – все еще криком спросил Соковнин, но холодный ком уже закатывался под подушку, в нутро живота.

– Стрельца боярин Татев послал, он стольника нашего, Коровина, ко цареву двору поволок. Велел-де за стремя держаться да скоро бежать.

– Коровин? Из Устюга наехал?

– Коровин, батюшко, – поклонился Никита малым обычаем, в пояс. – Беда там, в Устюге-то Великом: гиль поднялась, забойство приключилось. Великое множество дворов пограблено да пожжено. Слухи ползут: неисправлением воеводиным все-де затеялось…

– Где стрелец?

– Убежал, твой крик услыхавши.

Прокофий Федорович растерянно оглянулся на стряпчих, на стольников – не понял, что в их лицах: злорадство или сочувствие? «Как же так: Коровин на Москве, а я не знаю? Видать, на дороге Татев встретил его. Гиль поднялась…»

– Ехать тебе надобно в Кремль, батюшко Прокофий Федорович. Скорым обычаем ехать надобно, так и Татев сказывал стрельцу. Царь и бояре ждут, поди.

– Ехать надобно, – слабым эхом повторил Соковнин и совсем тихо потребовал: – Лошадь…

Он робко просеменил вдоль стола, горбатясь и косолапя больше обыкновенного, вот уже простучал подковками бархатных сапог по лестнице, а растерявшиеся приказные даже не догадались на этот раз выйти за ним на крыльцо.

Глава 4

Ногайская лошадь, которая только что так чинно пронесла Прокофия Федоровича по улицам Китай-города, теперь казалась беспомощным тихоходом, а Пожар раскинулся перед Кремлем таким широким и людным, что, казалось, никогда через него не пробиться. То и дело под морду лошади совалась чья-нибудь шапка или спина. Лошадь дергалась от испуганных людских отмашек, вклинивалась в новую тесноту, и ни окрик, ни плетка здесь не помогали: в такое погожее утро базарное стадо озорников потехи ради не скоро уступит дорогу. Что им до знатного человека! Нынешний холоп не тот холоп, смотри и смотри за ним: одной рукой шапку ломает, другой в карман норовит. По Москве ходят, как гуси, вразвалку, а что дьяк к цареву выходу припаздывает – то ему кручиниться.

Оглянулся Прокофий Федорович: солнце на левом плече, высоко по-над крышами выкатилось, почти вровень с маковками Спаса, и окончательно понял – опоздает. «Сохрани и помилуй!..» – заскулило сердце. Он исступленно начал расхлестывать плеткой направо и налево – по лошади и по людям, – лишь бы пробиться, не попасть в опалу за опоздание на боярское большое сидение, да еще в такой день, когда в его подопечном городе, Устюге Великом, гиль поднялась.

Никольские ворота оказались закрытыми. Такое и раньше случалось: как с вечера опустят решетку стрельцы, так и не поднимут, пока не накричишь. Но тут и крик не помог. Стрельцы лениво похаживали по ту сторону, потом отворили кованые створы, но решетка никак у них не поднималась. Сотник кричал на стрельцов и тем же криком объяснил Соковнину, что узел на порванной еще с вечера веревке не проходит. Сотник предлагал подлезть под решетку, оставив коня на мосту через ров, и Прокофий Федорович едва не решился на это унижение, но удержал его нахальный стрелецкий смешок. Чуть не плача, развернул он лошадь, хлестнул и погнал вдоль стены надо рвом, мимо крохотных – в две сажени – надмогильных церквушек «на костях» – крепкой памяти о невинно погибших на плахе.

– Дорогу! Дорогу, сказано вам!

Прокофий Федорович въехал на Флоровский мост, что напротив башни через ров намощен, огрел плетью длинноволосого книгочея, торговавшего книгами, едва не сбил с ног монаха-иконописца, разложившего свой товар вдоль перил, – единственный на Московии товар, который не продавался, а «менялся на денги».

Флоровские ворота были распахнуты и наискось просвечивались утренним солнцем. Прокофий Федорович достал плеткой до спины стрельца, мелькнувшего поперек подворотнего проезда, отчего издерганная лошадь метнулась к стене.

– Хлещет, а лба на образ Спаса не перекрестил! – услышал Соковнин уже позади себя вызывающий стрелецкий возглас.

«А и верно, забыл… Все нескладно, все нескладно…» – подумал он, уже совершенно падая духом, и погнал лошадь по кремлевскому тревожному безлюдью.

Из ворот он взял немного вправо и устремился вдоль деревянного настила длиной в тридцать саженей, затем мимо Вознесенского монастыря. За оградой из толстого остья[132] мелькали окошки келий, большой пятиглавый собор, богатый, величественный, место погребения цариц. Слева остались подворья Кирилловского монастыря и Крутицкого. Столько уж прошло лет – больше десяти! – а Прокофий Федорович не мог спокойно проезжать мимо углубившегося в сторону Неглинки знаменитого Чудова монастыря. Даже сейчас, обеспокоенный и издерганный, он снова – в который уж раз! – невольно позавидовал бесшабашному и смелому выходцу из этих стен, самозванцу Гришке, чья дерзость заставила – правда, недолго – кланяться ему в ноги всю Москву и Россию. «Ой, греховодник! Ой, греховодник!» – с неуемной, никому не высказанной завистью повторял про себя Соковнин. Он оглянулся на женский монастырь, в котором после Самозванца были намертво заделаны ворота, выходившие на мужской монастырь, и нашел в себе силы усмехнуться: «Поздно хватились! Нечего теперь обороняти, когда Гришка-расстрига с Васькой Басмановым всех монахинь разогнали… И-эх, жизнь!»

Прокофий Федорович осадил лошадь у колокольни Ивана Великого, закинул по привычке голову: ходит наверху стрелец в голубой головокружительной высоте, высматривает пожары, как встарь высматривали монголо-татар. Коновязь была тут же, у Царь-колокола, висевшего на толстенных дубовых столбах да на литой перекладине. У коновязи было много лошадей. Тут стояли турецкий жеребец Ивана Морозова, одномастный вороной Романова и лошадь Татева: золоченое стремя посвечивало. «Велел за стремя держаться Коровину», – вспомнились Соковнину слова подьячего Никиты. А кругом – знакомый запах навоза, сена. Из-под Царь-колокола вышел на солнышко стрелец той сотни, что пра?вила ныне охрану у всех башен, посмотрел, как дьяк привязывает лошадь, но не спустился с помоста и снова скрылся в тени колокольной громадины.

«Свинья! Право, свинья! Хоть бы поводья принял, чину моего ради…»

Но еще больше рассердился Соковнин, когда его окликнул другой стрелец:

– Воротись!

– Чего-о? – развернулся Соковнин.

– Воротись!

– На кой ляд?

Нахальный стрелец не удосужил его ответом, но с усмешкой указал протазаном на живот Соковнина. Тот подумал, что съехала подушка, провел ладонью по животу – холодный пот вмиг выступил на лбу: на поясе висел нож! Пройди он с этим ножом в царевы палаты, только переступи порог непокоевых – и голова в одночасье была бы за плахой…

Надо было бы кинуть стрельцу полтину, но где уж тут! Прокофий Федорович вернулся к лошади, сунул нож под покровец и со всех ног закосолапил в северную часть Кремля, в сторону бывшего дворца Годунова, где был проход на царев двор.

Через Красное крыльцо он не решился войти в палаты, поэтому сразу же, как только назвал себя и прошел мимо стрельцов Стремянного полка, стоявших у Золотой Царицыной палаты, направился к Постельному крыльцу, позади Грановитой, намереваясь попасть в нее через переходы, дабы не мозолить глаза в залах и переходах больших. Однако и тут Прокофий Федорович оказался весь на виду: от Царицыной палаты смотрела на него стража, негромко переговариваясь, а из окошек смотрели постельные боярыни. Посмотрел он в их сторону заслезившимся оком – узнал боярыню Мстиславскую, а на крыльце ругала стрельцов Трубецкая. Чьи-то лица – может, и сама царица-мать – смотрели из окон еще.

С Постельного крыльца уже зарилась на него, галдя и пересыпая шутками, – должно быть, споря о том, кто спешит, – вечная толпа площадных. Почти никогда не появлялся перед ними царь, но всегда по утрам, в любую погоду, летом и зимой, стояла эта толпа придворных низшей степени: стольников, стряпчих, жильцов московских и не только московских, но и из Твери, Торжка, Ярославля – из десятков царевых городов. Все те, кому не дозволено проходить в палаты, но дозволено стоять здесь, – вся эта толпа каждое утро галдела и лаялась, споря о родовитости. Сейчас, пользуясь теплом и стоя не на крыльце, а на площади, названной Боярской, они недолго спорили о том, кто идет: косолапую походку Соковнина знали многие, кроме разве иногородних.

– Опоздал ты, Прокофий Федорович! – весело окликнул полковник Царева полка, давно ждущий пожалованья в окольничие и потому тут, на Постельном, верховодивший всеми и безраздельно. – Бояре-те давненько сидение учали!

– Не твоему рылу в сие дело лезти! – гаркнул Прокофий Федорович, вконец теряя самообладание.

Полковник побагровел, переступил с ноги на ногу, улыбнулся неискренне, показывая остальным, что эта грубость свойская, таких слов остальные, стоящие тут, не дождутся от приказного дьяка – много чести! – но в толпе загоготали, и тогда полковник крикнул вслед:

– А стряпчего твоего, Коровина, бояре вытребовали только сейчас.

Кто-то еще осмелился указать:

– Ныне не в Передней – в Грановитой сидят!

– Истинно так! Купца аглицкого пред царские очи привели!

На Постельном только один из четырех стрельцов приподнялся со ступеней – молодой, не заелся еще, – остальные только отняли протазаны в сторону, пропуская знакомую фигуру приказного дьяка. Потянулись переходы из деревянного жилого дворца в парадные палаты Грановитой. На переходах дворца полы, настланные после Самозванца, рассохлись и скрипели. На этот скрип издали поворачивала головы стрелецкая охрана внутренних помещений, но и эти не проявляли ни интереса, ни почтения. Соковнин заметил, что опоздавший к цареву выходу боярин или окольничий, думный дьяк или думный дворянин – все они теряли в глазах стрельцов свой чиновний вес.

«А насорили-то, свиньи!» – подумал Соковнин, но не осмелился отлаять стрельцов, всю ночь и все утро лузгавших дынное семя. Он молча оттеснил стрельца, приложившего ухо к двери, за которой раздавался голос Ивана Романова, дяди царя, двоюродного брата отца царя, патриарха Филарета. Затем Соковнин поправил подушку на животе, потянул на себя тяжелую створку и в узкий притвор ввинтил в палату свое длинное, утолщенное ниже талии и тем похожее на веретено тело.

– Выспался ли? – послышался чей-то недобрый смешок.

В глазах Прокофия Федоровича потемнело. Кровь стучала в голове. Он отступил на шаг, прислонился спиной к двери, чувствуя, как в знакомом воздухе боярского сидения к нему постепенно приходят уверенность, желание защищаться, нападать, слушать голоса и понимать больше, чем сказано словами. Надо было найти свое место, положенное ему по чину. Найти нужно было безошибочно и занять без суеты. Он обтер лицо полой польского кафтана и осмотрелся.

Глава 5

В левом углу, на трехступенчатом приступе к трону, под каменным балдахином о четырех столбах вроде крыльца, сидел царь Михаил. Одет он был не малым и не большим обычаем, а средним. Легкий становой кафтан, сафьяновые сапоги, носками которых царь по молодости лет нетерпеливо поигрывал, так что даже от дверей были видны серебряные подковки, – все было из обычной одежды, и только богатая шапка Мономаха да тяжелое ожерелье говорили о том, что сегодня будет кто-то из иноземцев. На окне, выходившем на Архангельский собор, был установлен стоянец с освященной водой и полотенце.

«Быти иноземцу, не врали на Постельном крыльце…» – подумал Соковнин.

От царева трона шли вдоль стен сплошные деревянные скамьи, и хотя у самой задней стены вся скамья была пуста, никто на нее не садился, все кучно жались на ближних скамьях. Место свое Прокофий Федорович имел: оно находилось между князем Ромодановским и царевым чашником[133] Михаилом Пронским, метившим в воеводы. Но они, судя по боярскому ряду у стены напротив, находились сейчас за большим столбом палаты и не были видны от двери. А вокруг столба, как верный знак подготовки к большому столу, стоял трехполочный, круговой поставец для блюд и чанов с питьем.

«Дело может великой ядью[134] окончиться, недаром патриарх с большими властями церкви пришел», – прикинул Прокофий Федорович, все стараясь высмотреть свое место. Кто-то из худородных шептал ему справа и слева – приглашал к себе, но сесть с ними – чин пошатнуть.

А в палате между тем продолжали говорить.

– Верно сказано: на Московском государстве с того мало серебра будет и торговым людям помешка и оскудение великое. Тут не токмо аглицкие козни, вода у Волги и галанцам спати не дает.

В палате зашептались. Кое-где послышался смешок. Бояре кивали бородами в сторону Козьмы Минина: рассуждает!..

– Вспомните: как стало разоренье Московскому государству и думали, что быть ему за польским королем, то галанцы немедля послали к королю, давали богатство великое, чтоб король дал им одним дорогу в Персию. Если и агличане теперь дадут в государеву казну много – в том их королю и воля, а даром давать дороги в Персию не? для чего. Государю было бы прибыльнее поторговаться и с агличанами, и с галанцами вместе, они одни перед другими больше дадут. Брать с них небольшую пошлину и думать нельзя, потому что московским торговым людям быть от них без промыслу. Тут надобно большими листами крепиться и указ царев – дабы те агличане не возили в Персию русские же товары – накрепко правити, а коли не станет такого указу и таможенного досмотру, то все русские промыслы станут. Никак того статься не должно, а коли давати им, агличанам или галанцам, дорогу, то чтобы они не возили в Персию ни соболей, ни кости, ни рыбьего зуба, ни шкурки бельей, ни кожи-юфти, ни другого какого русского товару.

Назад Дальше