Он видит сны, думал я, а завтра их забудет. Это не страшные сны. Если бы сон был страшный, я видел бы это по его лицу.
Я прыгнул в кровать, забрался под одеяло. Грелка совсем остыла. Но рядом со мной лежал теплый сонный Зван — значит, под одеялом не так уж холодно. Я потер ногу об ногу.
Зван не проснулся от моих движений. Ну и хорошо. Только старики просыпаются, когда этого не надо.
Я подумал: никогда и ни за что не буду больше ходить ночью в туалет.
Комната Бет
Четверг, утро. В классе все как обычно. Мне совершенно не было неприятно оттого, что за мной сидит Олли Вилдеман.
На доске учитель написал: «Пекарь печет для нас хлеб, а когда он не печет для нас хлеб, он спит».
Это дурацкое предложение нам было велено переписать в тетрадку. Я сделал это в полминуты. Повернулся к Олли Вилдеману и увидел, что он написал еще только несколько слов, и они танцевали кто во что горазд на почти пустой странице его тетрадки. Олли Вилдеман писал, высунув кончик языка.
— Надо время от времени облизывать перо, — сказал я ему шепотом, — тогда получается лучше.
Он облизал перо, так что на языке осталась чернильная линия, и скорчил физиономию. Медленно положил перо и еще медленнее поднял руку.
— В чем дело, Оллеке-Боллеке[17]? — спросил учитель.
— Можно я подкину угля в печку?
Он меня не продал.
— Давай, Оллеке, — сказал учитель, — я люблю, когда ты занят делом.
Насвистывая, Олли Вилдеман пошел к печке и взял кувшин для угля. В классе он чаще всего отличный парень. А во время физкультуры я его боюсь. В огромном физкультурном зале мне всегда кажется, что его лапищи достанут куда угодно. Но вообще-то в школе и рядом со школой он совершенно не похож на того хулигана в кривом переулке.
Зван в четверг был тих и молчалив. Во время большой перемены он пошел гулять один. А мне дал ключи от дома.
Я съел в кухне два бутерброда — они лежали и ждали меня на красивой белой тарелочке.
Бет не было дома.
Дверь между гостиной и комнатой тети Йос не была задвинута полностью.
Я заглянул в ее комнату.
Тетя Йос лежала на диване с закрытыми глазами. У нее было такое лицо, будто она говорила: я закрыла глаза, и ты меня не видишь, потому что меня тут нет.
Не воображай, подумал я, прекрасно я тебя вижу.
Я осторожно задвинул дверь, щели не осталось. Оттого что в соседней комнате спала эта чудаковатая чужая тетушка, я не чувствовал себя одиноким в темной гостиной.
После уроков, в четыре часа, мы со Званом пошли домой вместе. Он до сих пор не сказал ни слова. Я обхватил его за плечи. Он не противился. Бет сказала мне ночью: «Пим не разрешает к себе прикасаться». Ни ей, ни тете Йос. Почему он не оттолкнул мою руку? Потому что хорошо ко мне относится или от безразличия?
Лишье Оверватер шла в сторону Хохе Слёйс. Наверное, по маминой просьбе в магазин. Она шла одна, потому что у Элшье Схун был грипп.
Я страшно испугался, когда она вдруг поскользнулась и упала.
Я остановился, Зван остановился.
Не так часто приходится видеть, как падает девочка. Мальчишки в ту холодную зиму падали сплошь да рядом. А девочки — другое дело. Они бегают мелкими шажками по физкультурному залу и так размахивают руками, что кажется, будто они танцуют.
Глупая девчонка эта Лишье Оверватер.
Мне было плевать на то, что она растянулась на льду. Я уже втюхался в Бет, и Лишье Оверватер меня не волновала.
Я снял руку с плеча Звана и, задрав нос, прошел мимо нее, на ходу заметив, что она спешно натянула подол на колени. Она была мне до лампочки. Пусть все об этом знают. Я сурово прошел мимо.
Я дошел уже до Хохе Слёйс, а Зван все еще не догнал меня. Я остановился, обернулся и увидел, что Зван помогает Лишье Оверватер подняться.
Стоит на минуту отвернуться, и сразу начинают происходить ужасные вещи.
Мало того, что Зван помог ей подняться, — я увидел, что они весело болтают; она улыбалась и что-то говорила.
Лишье Оверватер разговаривала с мальчишкой.
Как такое могло быть?!
Лишье Оверватер пошла дальше. Зван крикнул что-то ей вслед — от волнения я не мог разобрать, что именно. Она остановилась, обернулась и тоже что-то крикнула, но от волнения я, елки-палки, опять ничего не разобрал.
Зван разговаривал с ней так приветливо, что я стал ревновать к Лишье Оверватер. И я ужасно ревновал к Звану, из-за того что с ним приветливо разговаривала эта вредная девчонка.
Зван шел ко мне, куда более радостный, чем все последнее время. Я сжал кулаки: может быть, я сейчас дам ему тумака, а может быть, нет.
— У нее ботинки на кожаных подметках, — весело крикнул Зван, — ее отец сапожник, кожаные подметки — это красиво, но очень скользко.
— Ты вонючий бабник, — прошипел я.
— Чего?
— И о чем же ты, засранец, трындел с этой вонючкой?
— Прости, пожалуйста, — сказал Зван обиженно, — но тебе придется для меня перевести, что ты сказал.
Я принялся его передразнивать:
— Есть, ваша честь, сейчас для вашей милости переведем.
— Да, пожалуйста.
— Козел, — заорал я, — я тут стою его жду, и чего ради я его жду? Лучше вернусь к тете Фи, меня достал твой дом, вы все психи, а ты сам всю ночь крутишься в кровати и пердишь!
— Ты неравнодушен к Лишье, да ведь? — сказал он.
— Не твое собачье дело, я первый ее заметил, только попробуй сказать, что это не так, знаешь, кто ты? Ты… ты…
— Скажи, кто я, — улыбнулся Зван, — я не против.
Я не знал, что сказать. Я видел, что Зван все понимает. Тогда я и сам понял. И неожиданно для себя заревел.
Я развернулся и побежал прочь.
Никто не заметил, что я реву. Когда просто-напросто быстро бежишь по морозу, от этого тоже наворачиваются слезы.
Я звонил и звонил в звонок. Дверь мне открыли не сразу. Я потопал на грубой циновке в передней, чтобы стряхнуть снег.
На верху лестницы никого не было.
Я снял пальто, бросил его на пол и помчался к комнате Бет. Громко постучался.
— Входи, — сказала Бет игривым голосом.
Я сделал глубокий вдох и вошел.
В комнате было волшебное зимнее освещение, потому что на окнах висели тюлевые занавески. Бет сидела на кровати, положив ногу на ногу, и читала толстенную книгу. Она даже не подняла головы. Рядом с ней стоял включенный электрический обогреватель.
— Ты сама сказала «входи», — проворчал я. — Ты ведь сказала «входи».
Бет подняла голову.
— Помни, что ты пришел ко мне в гости, — сказала она, — так что веди себя прилично, не ругайся, не ковыряй в носу и не отдирай корки с ссадин на коленях. Что с тобой, ты плакал?
Я замотал головой.
Она засмеялась.
— И ничего тут нет смешного.
— Ах ты малютка, — пропела она таким голосом, будто говорила с ребенком, — и почему же мы плакали?
— Не нуди, — огрызнулся я.
Бет подняла палец, предупреждая:
— Еще одно нелитературное слово — и я тебя выгоню отсюда.
Бет на секунду рассмеялась, потом сказала сердито:
— Я что тебе сказала?
— Ни о чем не спрашивать. Но ведь я ни о чем и не спросил.
— Спросил, по-своему.
Я показал на мальчишку справа:
— Этот похож на Звана.
Показал на среднего:
— Этот, самый маленький, глупо улыбается.
Показал на мальчика слева:
— А этот безобразник.
Я так ни о чем ее и не спросил — и поэтому гордился собой.
Бет показала на мальчишку справа:
— Это дядя Давид, отец Пима.
Она показала на мальчика слева:
— Этот безобразник — дядя Аарон, младший из троих. Она показала на среднего мальчика:
— Этот самый маленький, да, правда, — это Якоб, мой папа.
— Прости, пожалуйста, — сказал я.
— За что я должна тебя простить?
— Что я сказал о твоем папе, что он глупо улыбается.
— Но он и правда глупо улыбается.
— А теперь можно спрашивать?
Бет кивнула.
— Ты похожа на своего папу.
— Это не вопрос.
— Ты тоже считаешь, что похожа на папу?
— Тем, что я маленького роста?
— Ты не маленького роста.
Бет кивнула в сторону фотокарточек на столе.
— Смотри дальше, — сказала она, — и помалкивай.
Я так быстро переводил взгляд с одной фотокарточки на другую, что ни одну не видел отчетливо. Тут были снимки дам с красивыми бусами на шее и мужчин с гладко выбритыми щеками. Многие мужчины были в очках, а женщины все без очков. Если мужчина и женщина были сфотографированы вместе, они весело улыбались, а если поодиночке, то тоже улыбались, но не так весело. Я заметил несколько фотокарточек аккуратно одетых детей. Они не улыбались, они смотрели в объектив сердито или серьезно. Я их понимал. Я когда фотографировался, тоже смотрел сердито, и фотограф сказал мне: «А ну-ка, парнишка, улыбнись!»
— Их никого нет в живых.
Я снова посмотрел на фотокарточку у меня в руках.
Бет постучала пальцем по бледному мальчику слева.
— Только он жив, — сказала она.
— Да, — сказал я, — их всех убили в Польше, да?
— Откуда ты знаешь?
— Мне рассказал Зван.
— Пим?
— Да.
— Тебе?
— Мне.
— Когда?
— В кровати.
Она посмотрела на меня с гневом во взгляде.
— Звану нельзя было об этом рассказывать? — спросил я.
— Разумеется, можно.
Бет осторожно взяла фотокарточку в круглой рамке.
— В городе их теперь совсем не встретишь, — сказала она. — В их домах живут другие люди. У них нет могил. А ты часто ходишь на могилу к маме?
Я поставил фотокарточку с троими мальчишками на место.
— Знаешь, Восточное кладбище от нас очень далеко, — сказал я. — Туда можно доехать на девятом номере. Но я не знаю, где ходит девятый номер.
— Твой папа часто разговаривает о маме?
— Никогда.
— А кто-нибудь другой разговаривает о твоей маме?
— Тетя Фи очень часто разговаривает о моей маме.
Бет кивнула.
— Скажи папе: я хочу все узнать о маме, все-все.
Она дала мне фотокарточку улыбающейся женщины:
— Это мама Пима.
Я долго на нее смотрел. У нас дома в ящике кухонного стола тоже лежит мамина фотография, на которой она улыбается, а в ушах у нее точно такие же дурацкие сережки, как у мамы Звана.
Улыбающиеся женщины похожи друг на друга.
— Она улыбается, — сказал я.
— Вижу, — сказала Бет, — я же не слепая.
— Зван часто смотрит на мамину фотокарточку?
— Никогда.
— Я тоже никогда. Все фотокарточки лежат в коробке из-под обуви. Кроме одной. Которая лежит в ящике, рядом с ножницами, поэтому я ее часто вижу: я не убираю ее в коробку, потому что тогда придется открыть коробку, а я тогда начну их все рассматривать.
Я отдал фотокарточку Бет и снова взял в руки троих мальчиков на заборе.
— Три маленьких мальчишки, как ты говоришь, — сказала Бет. — Здесь на заборе дяде Аарону четыре года, папе пять, дяде Давиду семь. С моей мамой они познакомились в университете. Дядя Давид стал врачом, дядя Аарон уехал в Америку, потому что Голландия казалась ему слишком маленькой, а университет — слишком трудным, а мой папа стал адвокатом. Мама была влюблена во всех троих по очереди. Сначала в дядю Давида, потом в дядю Аарона, потом в маленького Якоба, которого считала самым милым, в моего папу, — он был коммунистом.
— Что это такое?
— Точно не знаю. Папе нравился коммунизм, он говорил: это же здорово, что в России все называют друг друга товарищами, там все люди равны, как и должно быть.
— А где спали твои родители — в той кровати, где спим мы со Званом, да?
— Как-то раз во вторник, — сказала Бет, — папу забрали. Даже не немцы, а двое голландских полицейских. Я была в школе. Как я испугалась, когда увидела, что занавески задернуты! Я побежала наверх, мама сидела в углу полутемной комнаты на полу. Она только мотала головой и не могла говорить. Ты чего смотришь?
— Я смотрю на тебя.
— Не надо. После того вторника я поняла, что такое война. Некоторые до сих пор ни о чем не знают. После войны одна женщина на улице спросила у меня: что с твоим отцом? Я его давно не встречала.
— А почему они его забрали?
— Потому что считали его опасным коммунистом. Потом оказалось, что он к тому же и неопасный еврей. Его депортировали в Польшу — и там его убили, как и дядю Давида с тетей Минни, и всех остальных дядь и теть — папиных двоюродных братьев и сестер, и еще много кого, и никто не говорит, за что, а я хочу знать, за что, ты ведь тоже хочешь? Во время войны бабушка мне сказала: не разговаривай об этом с мамой. Так что мы с мамой никогда не разговаривали о папе после того, как его забрали. Я просыпалась каждую ночь и думала: мама не спит, она лежит одна в большой кровати, мне тоже нельзя спать, это нехорошо, что я сплю.
Бет посмотрела мне в глаза.
— Мама не еврейка, это могло бы спасти папу: евреев, женатых на голландках, они иногда оставляли в покое, правда, не всегда, — немцы делали что хотели, они уничтожили безумно много людей, безумно много детей и младенцев, причем не исподтишка, а в открытую, им это разрешил их фюрер. Иногда я скучаю по тому времени, потому что я тогда все время думала: папа вернется. Я и теперь часто думаю: папа жив, он вернется, — и чуть не задыхаюсь от страха, потому что знаю, что это неправда.