Том 23. Её величество Любовь - Чарская Лидия Алексеевна 13 стр.


Что такое? Или он ошибся? Не может быть! Анатолий выхватывает из кармана небольшой потайной фонарик, наводит свет в лицо говорящему и бросается к нему.

— Мансуров! Борис, голубчик! Какими судьбами?

— Такими же, как и все. Не мог устоять, как и многие. Вспомнил былое время, когда в дни молодости совершенствовался в верховой езде, рубке и стрельбе. Теперь это искусство пригодилось, как видишь. Был у командующего в Варшаве, просил, как особой милости, назначить в ваш полк, хотел служить с тобою вместе. Или ты не рад этому? — заканчивает Мансуров по-французски, чтобы не быть понятым окружающими солдатами.

— Рад, конечно, рад, дружище… так рад, что растерялся, как видишь, — тоже по-французски отвечает Анатолий. — Я всегда любил тебя, Борис, как родного брата, и, признаться, возмущался, когда узнал, что Китти…

— Оставим это. Твоя сестра была вольна поступать по своему усмотрению, — перебивает его Мансуров. — А вот лучше, будь добр, окажи мне услугу: захвати меня с собою к мосту. Может быть, я и смогу быть тебе полезен.

* * *

Пять человек бесшумно и быстро пробираются густым низким кустарником. Иногда сноп прожектора с неприятельских позиций быстрой и яркой стрелою прорезает тьму, но кустарник не дает возможности нащупать скрывающийся под его сенью отряд. А они все ближе и ближе продвигаются к цели.

Временное затишье, наступившее на неприятельских позициях, дает возможность слышать гул голосов австрийского лагеря, сигналы и перекличку караула. Махина моста, кажущаяся темным чудовищем, находится в стороне от позиций.

— Вавилов и ты, Борис, — говорит Бонч-Старнаковский, — вы обойдете кругом и снимете часовых. Старайтесь сделать это бесшумно. Когда будет готово, дадите нам знать, ну, хотя бы криком совы. По карте, в шестистах шагах от моста покинутый поселок. Задворками его вы подберетесь к караулу по берегу. Мы поползем полем; я сам заложу под мост взрывные шашки. Когда я свистну, всем бежать к поселку. Я приказал Никитину доставить туда лошадей. Ну, а теперь помогай Бог, братцы! Вперед!

— Все будет исполнено, — твердо произносит Мансуров и вместе с Вавиловым исчезает.

Малорослый, едва доходящий до пояса взрослому человеку, кустарник уже кончился. За ним лежит темное и влажное от ночной сырости картофельное поле. Приходится лечь плашмя на землю и ползти змеею, не отделяясь от мокрой травы. Холод и сырость дают себя заметно чувствовать Анатолию.

— Ваше высокоблагородие, никак, мы уже близко, — шепчет Анатолию Сережкин, — так что его дюже хорошо слыхать. Близехонько он, значит.

Действительно, неприятельская позиция находится всего в каких-нибудь пятидесяти шагах, и огромная махина моста неожиданно вырастает пред ними. Там дальше, на холмах, на левом фланге линии, там артиллерия и окопы. Здесь же как будто вымерло все вместе с покинутым маленьким поселком.

Анатолий приподнимается и смотрит внимательно, силясь разглядеть что-либо в полутьме. Низкорослый кустарник тянется до самого берега. Здесь река дает выгиб, и до моста теперь рукой подать.

— Не робей, братцы, за мною! — шепчет он.

Спина ноет от неестественного положения, руки закоченели от холода. Но это — вздор, пустое, в сравнении с тем, что им предстоит. Они уже не ползут дальше, а идут, скорчившись в три погибели. Вот уже совсем близко желанный мост. Чуть слышно поблизости плещет река. И опять гул голосов, долетающий слева, с неприятельских позиций, то и дело нарушает тишину ночи.

Они идут уже вдоль берега. Вот вошли в заросли камыша. Зашуршало что-то.

Остановились, замерли. Ничего как будто…

Снова тишина. Все трое с минуту прислушиваются. Все опять тихо.

Вдруг желанный крик совы нарушает тишину. Это значит, что часовые сняты…

"Экие молодцы!" — Анатолий первый быстро проползает под мост.

У него фитили, патроны, динамит и спички тоже. Лишь бы не отсырели. Он прятал, как сокровище, эти смертоносные орудия взрыва. Теперь можно и приступить.

Двигаясь в темноте между сваями по колено в воде, Бонч-Старнаковский нащупывает первый столб. Он осторожно закладывает динамит. То же самое проделывает, по его указанию, Сережкин у другой сваи. Еще минута, и фитили подожжены.

— А теперь марш обратно! Живо! — командует Анатолий.

— Скорее, скорее! — откуда-то с берега слышится приглушенный голос Бориса.

Опять резко — уже двоекратный — крик филина прорезает тишину. Это оставшийся при лошадях Никитин дает знать, что успел проскакать объездом и ждет их со стороны поселка.

Теперь, уже не соблюдая прежней осторожности, Анатолий и Сережкин несутся от обреченной на гибель громады моста.

К ним присоединяются вынырнувшие из мрака Вавилов и Борис.

— Справились с обоими: накинули веревки на шею — и не всрикнули даже, — докладывает на бегу первый.

— Молодцы! — начинает Анатолий…

Он не договаривает. Оглушительный гул раздается за их спиною, и мост взлетает, как щепка, вместе с огнем, дымом и осколками к небу.

Словно внезапно проснувшись, грохочут ему в ответ неприятельские пушки. И тотчас же вслед за этим сноп австрийского прожектора освещает поле, лес, русские позиции и фольварк, и крошечную группу людей, несущуюся стрелой от места взрыва.

Полуэскадрон мадьяр вылетает с австрийских позиций и несется вдогонку за этой горстью смельчаков.

— Ну, Коринна, не выдавай, милая! — шепчет Анатолий лошади.

Шпоры вонзаются в крутые бока красавицы кобылы, и она с налившимися кровью глазами, вся натянувшаяся, как стрела, летит вперед.

Целый град пуль послан вдогонку беглецам. Мадьяры стреляют на скаку, не целясь, и орут что-то (что именно — не разобрать: не то «виват», не то "сдавайтесь").

— Недолет, — выкрикивает Анатолий и все поддает шпорами Коринну. — Перелет, — торжествующе вскрикивает он, когда разрывается далеко впереди граната.

Но вдруг Бонч-Старнаковский смолкает.

Коринна, дрогнув задними ногами, подскакивает вверх и тяжело валится набок. В тот же миг страшный толчок заставляет Анатолия податься вперед, перелететь через голову окровавленной лошади и распластаться навзничь в пяти шагах от нее. Точно темная, непроницаемая завеса задергивается в ту же минуту над его головою.

— Стой, братцы, корнета убили! — И Мансуров удерживает своего коня.

Группа всадников останавливается.

Пренебрегая падающими вокруг снарядами, Борис Александрович быстро подбегает к упавшему.

— Жив, кажется, жив, — говорит он, наклоняясь над беспомощно распростертым телом.

Легкий стон подтверждает его слова.

— Братцы, не выдавай своего начальника! — говорит Мансуров. — Давайте мне раненого, я доставлю его на наши позиции.

Солдаты осторожно поднимают окровавленное тело и молча передают его на руки Бориса. Мансуров обвивает одной рукой плечо раненого, другою натягивает поводья.

— Вперед! — командует Вавилов, заменивший сраженного начальника. — Они уже совсем близко, спасайся, братцы!

— А мост все-таки взорван! Слава Тебе, Господи! — слышен голос Анатолия. — И теперь им уже некуда будет отступать.

И Борис Александрович видит, как слабо трепещет рука раненого, делая усилие перекреститься.

* * *

Снова вечер, мокрый, дождливый, осенний. Снова в большой столовой Отрадного ярко светит электрическая лампа и четыре женщины сидят за столом. Впрочем, сидят только трое над остывшими чашками чая, четвертая же ходит из угла в угол по комнате. Муся и Варюша тесно прижались друг к другу, и в глазах у обеих явное смятение. Маргарита Федоровна трясущимися руками перетирает чашки. Вера шагает крупными шагами от окна к печке и обратно.

А за окном мрак. Дождливая октябрьская ночь, жуткая своей чернотою; однообразно и гулко шлепают капли дождя по крыше дома; глухо, угрожающе воет ветер.

В этот хаос звуков неожиданно врываются новые — тихие и певучие звуки флейты. Они несутся из флигеля, почти примыкающего к господскому дому. Это новый управляющий, заменивший отрешенного от должности Августа Карловича, каждый вечер услаждает себя игрою на флейте.

Девушки молчат. Муся машинально постукивает ложечкой по блюдцу и думает о Борисе. Зина написала им с дороги, что встретила его, что он думает поступить в действующую армию. Куда, в какой полк — не спросила. Ну, что же, пускай! Теперь ничто уже не испугает и не удивит Мусю. Убьют, не убьют — все равно: ее любовь останется одинаковой как к мертвому, так и к живому. А что касается его самого, то, раз душу его убила Китти, разве смерть — не лучшее, чего он может желать? А где-то теперь сама Китти? По-прежнему во Львове сестрой или пробралась дальше? Где Тольчик, всеобщий любимец? Как давно нет известий о них! И Зина не возвращается. Неужели нельзя получать известий потому только, что «они» идут «сюда»? И неужели правда, идут к Ивангороду и к Варшаве? Как близко! А уехать нельзя: маме опять хуже. Теперь у нее ежедневно повторяются припадки, болезнь прогрессирует. Начался отек ног. Если ее тронуть с места, она умрет в дороге. А без нее ни Муся, ни Вера не решатся ехать. Впрочем, Вера говорит, что и незачем ехать, что немцы — не варвары, что с женщинами они не воюют, а держат себя рыцарями, и что если и явятся сюда, то не причинят им ни малейшего беспокойства. Хороши рыцари! А что они сделали с Льежем, Брюсселем, Лувеном?

Муся при одном этом воспоминании роняет ложечку на пол.

— Ах, Господи, вот напугала-то! — вскрикивает Маргарита Федоровна.

— А вы думали, немцы? — пытается пошутить девочка.

— Типун вам на язык, Мария Владимировна! Эдакий ужас, подумать надо, сказали! Да я о них, зверях этаких, и думать-то боюсь, а вы еще пугаете! — восклицает хохлушка.

— И очень глупо делаете, что боитесь, Маргоша, — неожиданно говорит Вера. — Бояться, в сотый раз повторяю, вам нечего. Немцы — культурные люди, а не дикари, и никого не съедят.

— А как же в газетах-то… Ведь сами об ужасах читали…

— Врут ваши газеты, вздор пишут, раздувают все! — резко восклицает Вера. — А вот доведись немцам прийти сюда…

— Чур вас! Что еще выдумаете! — замахала на нее руками Маргарита.

— Так сами увидите, — не слушая ее, продолжает Вера. — Смешно и глупо бояться европейскую, просвещенную нацию, как каких-то краснокожих дикарей.

— Они хуже дикарей, Верочка, хуже! — звенит натянутый, как струна, голосок Муси.

— Не говори глупостей! — строго обрывает ее сестра. — Разве Рудольф — дикарь? Самый обыкновенный молодой человек, каким дай Бог быть каждому русскому из тех же представителей нашей jeunesse doree (золотой молодежи.) А Август Карлович что за милейший старик!

— То-то и видно, что милейший, — капризно надувая губки, продолжает Муся, — то-то и видно, если этих милейших людей папа за порог дома выгнал!

Смуглое лицо Веры заливается густой краской.

— Молчи и не рассуждай о том, чего не понимаешь! — строго говорит она младшей сестре. — А сейчас советую тебе идти спать. Это будет по крайней мере самое лучшее — поменьше глупостей говорить будешь.

— Остроумное решение, нечего сказать! — ворчит себе под нос девочка.

— Пойдем, Мусик, право! — ласково уговаривает подругу Варюша.

— Чтобы валяться без сна в постели и вздрагивать при каждом стуке? Но, если тебе так этого хочется, Верочка, я пойду, — тотчас же смиряясь, соглашается Муся и, поцеловав старшую сестру, покорно выходит об руку со своей «совестью» из столовой.

Вера смотрит ей вслед смягчившимися глазами.

Затем она говорит:

— Бедная девочка, как она изнервничалась! Да и все мы волнуемся, все выбиты из колеи. Болезнь мамы, война, все эти ужасы хоть кого с ума свести могут.

Она присаживается к столу и смотрит на Маргариту Федоровну, как та перебирает дорогой севрский фарфор, потом безмолвно встает и направляется к двери. В смежной со спальней больной матери комнате Вера стоит несколько минут, чутко прислушиваясь к тяжелому дыханию спящей за дверью, а потом проходит к себе.

Она спит в бывшей комнате Китти, перебравшись сюда с момента отъезда старшей сестры, чтобы быть каждую минуту готовой помочь больной среди ночи.

В этой комнате жила когда-то, очень давно, их бабка, мать отца, словно передавшая ей, Вере, свой темперамент, свою способность любить насмерть, страстность натуры. Недаром она так полюбила Веру и оставила ей все, что имела, после себя. Она точно предчувствовала повторение себя, своей типа, в этой тогда еще крошке-девочке. Уже будучи матерью женатого сына, покойная Марина Бонч-Старнаковская бежала с красивым поляком, австрийским гусаром, к нему на родину. Когда же красавец-австриец разлюбил ее, Марина Дмитриевна вернулась в Отрадное с тем, чтобы поцеловать маленьких тогда внучат, особенно свою любимицу Веру, испросить прощения у мужа и покончить самоубийством. Ее вытащили мертвую из пруда, отнесли к обезумевшему от горя мужу, простившему ей все и обожавшему эту странную и мятежную до седых волос женщину.

Неужели и ее ждет такая же печальная участь?

Нынче она думает об этом снова.

Дождь идет не переставая, и звуки флейты еще поют там, среди ночной темноты. Когда замолчит этот Размахин? Душу надрывает его игра! С нею острее чувствуются муки воспоминаний.

"Что-то он делает теперь? Где он сейчас?"

— Где ты, солнышко мое? Где ты, моя радость? — страстно шепчет девушка, протягивая вперед смуглые тонкие руки.

Она не охладела к Рудольфу; наоборот, ее чувство как будто выросло и окрепло, и нет ни одного часа на дню, чтобы она не думала о нем.

* * *

Муся просыпается среди ночи и садится встревоженная на постели.

Прислушавшись, она говорит спящей тут же подруге:

— Варюша, проснись… Что это такое? Как будто пожар? Ты слышишь? Что это за шум, Варюша?

Темная головка "мусиной совести" с трудом отрывается от подушки, она бормочет спросонок:

— Спи, спи! Чего тебе не спится? Еще рано!

Но шум многих голосов, какие-то крики, пыхтенье автомобиля, лошадиный топот и ржанье, ворвавшееся как будто во все углы и закоулки усадьбы, сразу протрезвляют заспавшуюся Карташову.

— Мусик! Неужели же это — немцы?

Муся вся съеживается от ужаса.

— Так скоро, не может быть!

— Ах, все может быть в это ужасное время! Одевайся скорее! Или нет, постой, я раньше посмотрю.

Варюша вскакивает с постели и бежит к окну босая, похолодевшей рукой отдергивает штору и с криком отступает назад, в глубь комнаты.

На дворе светло, как днем. Несколько ручных фонарей движутся во всех направлениях. Огромный костер пылает на площадке пред домом. Вокруг него стоят какие-то люди в касках и шинелях внакидку. В стороне пыхтит автомобиль. Кто-то отдает приказания твердым, громким голосом.

Муся спрашивает подругу:

— На каком языке он говорит, Варюша?

— Немцы! Немцы пришли! Все пропало! — шепчет та.

Где-то за стеною слышится негромкий, жалобный плач.

— Ануся! Это плачет Ануся. Или Верочка? Верочка, сюда, к нам! — лепечет растерянная Муся и бесцельно бегает по комнате, хватая попадающиеся под руку предметы, торопливо одеваясь и наскоро закалывая косы.

Стук в дверь, сильный и резкий, заставляет девушек рвануться друг к другу и замереть так, обнявшись, глядя на дверь.

— Успокойтесь, девочки, ради Бога! Это я, Вера.

— Боже мой! — восклицает Варя. — А мы думали…

— Нечего бояться. Вот дурочки! И чего вы боитесь? Ну, да, немцы здесь. Неприятельский отряд зашел сюда, по дороге к крепости… Кажется, драгуны. Офицеры были очень корректны и просили разрешить им через управляющего пробыть на постое в усадьбе с эскадроном одну эту ночь. Я велела сказать, что мама больна. Они обещали быть тихими. Солдаты расположились во дворе, офицеры в доме. Я распорядилась подать им ужин.

— Ужин нашим врагам? — почти с ужасом восклицает Муся, отскакивая от сестры.

— Что ты хочешь, девочка? — останавливает ее та. — Лучше мы сами предложим им, нежели они…

— Но ведь ты говорила, что они — рыцари. Так по какому же праву они требуют?

Назад Дальше