– А зачем вылавливать-то? Какой от них вред?
– Святые Хранители! Ты совсем идиот? Они же не все время детишки! Потом-то большими делаются! Как с ними быть? Они же бесконтрольные, машинная юриспруденция на них не распространяется! По закону для безындексных нужен свой суд, свои органы надзора!.. А опасности от каждого, кто без индекса, в сто раз больше, чем от обычного человека. Это статистика. Они, как правило, уголовники. Вот и есть инструкция: всех безындексных ребятишек – в закрытые заведения, чтобы, значит, контроль с малолетства… Да у нас-то здесь школа крошечная, чуть больше десятка пацанят. Просто чтобы наша контора совсем не закисла от безделья. И для отчетности – воспитательная работа, мол.
В этой длинной речи Альбина звучала какая-то виноватость. Но, конечно, не оттого, что ребятишек держат при тюрьме, а оттого, что хочет он приставить к ним Корнелия. Видимо, был у Альбина здесь какой-то свой интерес. Но Корнелий подумал об этом вскользь. Мысль вертелась около слова «безында». Ни в детстве, ни в зрелые годы он ни разу не задумывался об изначальном смысле этого ребячьего ругательства. Лишь сейчас дошло: «Безында – безындексный. Отверженный, чужой, вне закона…»
Он и сам сейчас был такой же. Даже хуже. «Безынду» не поймают с помощью локаторов. А биополе Корнелия Гласа еще посылало в пространство микроволны его индекса. Это был шифр мертвеца. Он стерт с магнитных карт во всех конторах, банках, казенных присутствиях. И, уловив излучение аннулированного индекса, электронный штаб уланского корпуса поднимет тарарам на всю страну. И свора затянутых в кожу улан помчится на своих черных дисках, отрезая пути, убивая надежду.
А здесь… как ни странно, какая-то надежда была. Шевельнулась. Надежда на что? Корнелий не знал. Но чувствовал, что именно в стенах муниципальной тюрьмы номер четыре для него сейчас наиболее безопасное убежище.
Скорее всего, это было глупое и обманчивое чувство. Но жить-то хотелось. Что ни говори, а хотелось. Хоть за решеткой, хоть немного.
– А что мне у них там делать-то? – хмуро сказал Корнелий.
«Безынды»
Старшего звали Антоном. Был он выше всех, тонкий, с темной челкой над сумрачными, словно из большой глубины глядящими глазами. Говорил негромко, но его слушались. Если какой-то спор, перепалка, подойдет он, обронит два слова, и капризные голоса стихают.
Впрочем, спорили и капризничали редко. Спокойные и даже робкие оказались ребятишки. Вот и сейчас, на дворе, когда играли в «гусей», криков и шума почти не было. Только звонкая считалка, которую быстро приговаривали то беленькая бледная Анна, то коренастый рыжеватый Ножик:
Говорили считалку без веселья, с какой-то неровностью и словно боязнью, что кто-то может перебить, помешать игре. А она словно и не игра, а какое-то важное действие. Ритуал. С напряженными лицами одна шеренга бросалась через площадку. Так же, без смеха, другая шеренга, сцепив руки, старалась задержать «гусей».
Удивительно, что этой малышовой игрой увлекались не только младшие. Даже Антон играл всерьез. Несколько раз он встречался с Корнелием глазами и тут же отводил их. Но, кажется, успевало мелькнуть во взгляде: «А вам-то какое дело?»
А Корнелию и правда что за дело? Пусть бегают. Он сидел в раскинутом складном кресле под пыльной яблоней (без единого яблочка – все оборваны) и следил за ребятишками бездумно и отрешенно.
Третий день он жил здесь – в странной роли временного и, видимо, совершенно незаконного воспитателя безындексных детей. Прежняя воспитательница – дородная тетка с каменными скулами самодовольной вахтерши и тонким иезуитским ртом – в присутствии старшего инспектора Мука передала Корнелию по списку имущество и детей. Узнав, что Корнелий намерен быть здесь неотлучно и не нуждается в смене, она расцвела и тут же отпросилась у Альбина в двухнедельный отпуск.
– Валяйте, – разрешил тот. – Господин Глас пока потянет лямку, ему нужно подзаработать.
Для тетки это прозвучало вполне правдоподобно. А у Корнелия скользнула догадка, что подзаработать решил сам Альбин. Дежурить будет день и ночь Корнелий, а жалованье пойдет старшему инспектору. Ибо он, инспектор Мук, по совместительству еще и начальник дома призрения безындексных детей и сам начисляет зарплату его сотрудникам…
Другая мысль была важнее и отчетливее: значит, у него, у Корнелия, теперь есть по меньшей мере две недели. И опять мелькнула какая-то тень надежды. Глупо, конечно, а все-таки. Поживем – увидим. Главное, по-жи-вем.
– Но я же так не могу, – сказал Корнелий Альбину со сварливой ноткой. – Без бритвы, без чистого белья, без…
– Все будет!
Видать, Альбин крепко был заинтересован в «воспитательской работе» Корнелия. Вскоре он принес новенькую бритву «Луна», две сорочки, стопку белья. Наверно, из своего хозяйства: рубашка и пижама оказались тесноваты. Впрочем, плевать. А немнущийся костюм Корнелия всегда выглядел прилично, хоть ты что с ним делай…
Альбин заглядывал каждый день, спрашивал с бодростью, за которой пряталась некоторая опаска:
– Ну, как ты? Осваиваешься?
– Как видишь, – хмыкал Корнелий.
К Альбину он испытывал сложное чувство. Злости не было – была смесь брезгливости и любопытства. Словно к белой крысе, которую он видел в детстве у соседа на даче. Хотелось дотронуться, и было противно, и в то же время постоянно тянуло смотреть на нее. На ее розовый голый хвост и семенящие когтистые лапки, на хитрую мордашку с белыми усами. Что за существо? Что она чувствует, зачем живет?..
Странно, как они могут столько времени одно и то же?
Вообще-то по распорядку им полагалось после обеда сидеть в спальне и заниматься чтением или тихими играми. Но спальня – тесная, низкая, на верхнем этаже двухэтажного кирпичного дома. В ней застоявшийся воздух детской казармы – с несильными, но неистребимыми запахами хлорки, потного белья, мочи и старой масляной краски стен… И вот Антон, вернувшись из столовой, подошел и, глядя в пол, заговорил:
– Господин воспитатель, вы…
– Я же объяснил: меня зовут Корнелий.
– Господин Корнелий, вы позволите нам поиграть на дворе?
– Валяйте…
Маленькая Тышка – рыжеватая, как Ножик, но худенькая, молчаливая и верткая – ловко проскользнула под руками у мешковатого Дюки, помчалась к низкой кривой яблоне, вскочила на изгиб ствола.
– Я долетела!..
Тышка – от прозвища Мартышка. А Мартышка – от имени Марта. Марта Лохито, шесть с половиной лет…
В первый вечер, после молитвы (странной молитвы, когда все встали в кружок и зашептали что-то похожее на считалку про гусей), Антон тихо спросил:
– Господин воспитатель, вы позволите перед сном Тышке полежать с Ножиком?
– А… зачем? – слегка испугался Корнелий.
– Ну… они пошепчутся. Негромко.
– Как… пошепчутся? Про что?
– Про всякое. Может, сказку ей расскажет. Сестренка же.
– А-а! Ну, пускай шепчутся.
Вдруг шевельнулся интерес: как же случилось, что брат и сестренка без индекса? Кто отец и мать? Что с ними? Но тут же интерес угас – под тяжестью тревоги за самого себя, под гнетом страха. Тревога эта и страх были уже привычные, приглушенные, но неизбывные. А от них – равнодушие ко всему.
По крайней мере, так было в первый вечер.
Скоро ребята – семеро мальчишек и шесть девчонок – послушно улеглись, Тышка убежала в свою постель, Антон выключил свет (остались лишь зеленоватые ночники). Корнелий лег в каморке, встроенной, как ящик, в перегородку, которая разделяла девчоночью и мальчишечью спальни. Боковые стены каморки от середины до верха были стеклянные и смотрели в оба помещения. Чтобы воспитатель неусыпно мог наблюдать за порядком.
Корнелий наблюдать не стал. Лег на широкой, довольно комфортабельной постели, прикрыл глаза. Навалилась тишина, из нее постепенно выступили звуки: дыхание, скрип кроватных сеток, жужжание лампочки-ночника. Кто-то всхлипнул. Кто-то пробормотал: «Гуси-гуси…» Все слышно через тонкие стеклянные переборки – как спят под тюремной крышей тринадцать «безынд», какие сны видят. Живые ведь. И каждый хочет не просто жить, а получше, посчастливее.
А какое их может ждать счастье, когда они отмечены проклятьем с рождения? А почему отмечены? Разве есть на них вина?
И первая мысль – даже не мысль, а ощущение – скользнула по краю сознания Корнелия: «Почему ты считаешь, что именно твоя жизнь – самая главная? Вон их сколько, неприкаянных, так по-свински обманутых судьбой…»
Скользнуло это и растаяло. Уснул Корнелий. И приснилось, что он мальчишка, живет в летнем лагере, скучает по дому и тихо всхлипывает в подушку. А потом, когда тоска делается выше сил, он выбирается из дачной палаты в дремучий черный сад, почти на ощупь находит в мокрой чаще бетонный край заброшенного колодца и с тайной надеждой смотрит в глубину. И там тихо полощется желтое светящееся окошко. И становится легче…
Проснулся он тогда рано. Привычно, закостенело сидел глубоко внутри страх за себя. И понимание непрочности, нелепости своего положения. Жизнь на ниточке. Да и что за жизнь-то?
Но в то же время появился уже и какой-то интерес. Прежде всего по-настоящему хотелось есть, впервые за эти дни. А еще – хотелось не просто существовать, но и что-то делать. Странно…
На торцовой стене каморки висело зеркало. И Корнелий первый раз за трое суток (а казалось – три года прошло) глянул на себя. С опаской, как глядят на мертвеца… И поразился!
Он был худым. Исчезла добропорядочная округлость щек, выступили скулы. Из глубины, из впадин, смотрели незнакомые рыже-коричневые глаза. Подбородок затвердел. В щетине на нем заметно проклевывались седые волоски. Пижамная куртка была расстегнута, среди темных кудряшек на груди и упругом животике тоже светились белые колечки. Хотя насчет животика – это зря, по привычке. Его уже не было. Мышцы поджались. А на груди проступили ребра.
«Эк ведь подтянуло тебя», – с капелькой иронии, но и с сочувствием сказал себе Корнелий. И лишь тогда пригляделся к прическе. Точнее, к разлохмаченным после сна волосам. Шевелюра была не густая, с залысинами, но до сей поры – без намека на седину. А сейчас и в ней поблескивали седые пряди.
«Немудрено», – хмуро подумал Корнелий. Но без досады. В глубине души опять шевельнулась надежда.
Сквозь стекла боковых стен Корнелий глянул на спящих ребят. За окнами было уже светло, ночники побледнели. Ребята в этом смешанном свете казались зеленовато-бледными и похожими. Они и спали похоже: на спине или на правом боку, с руками в полосатых пижамных рукавах поверх черно-синих клетчатых одеял. Только один мальчишка на крайней койке – светленький, курчавый – лежал, съежившись и натянув одеяло до подбородка.
Корнелий задержал на курчавой голове взгляд. Мальчик вдруг напрягся, вздрогнул. Выпрямился, лег на спину, выкинул руки на одеяло. Распахнув синие перепуганные глаза, глянул сквозь стекло на Корнелия. Зажмурился. И замер так. Словно даже дышать перестал. Чего это он?
Корнелий неловко отвел глаза, сел на тахту. Потрогал подбородок, усмехнулся, вспомнив седину. Усмехнулсявообще – той неестественной ситуации, в которой сейчас пребывал. Потянулся за бритвой.
Через полчаса забарабанили нехитрую бодрую мелодию музыкальные кулачки. Подъем! Корнелий стоял посреди каморки и видел, как вскакивают ребята, встряхивают простыни и одеяла, умело заправляют постели. Был в их движениях автоматизм солдатиков. И опять вспомнился штатт-капрал Дуго Лобман: «Двигаемся, двигаемся, господа интеллигенты! Ни жена, ни теща помогать вам здесь не будут!..»
Впрочем, здесь штатт-капрала не было… Или был? А, так ведь это он, Корнелий Глас, теперь командир в здешней казарме!
Мальчики и девочки уже стояли навытяжку – каждый у спинки своей кровати. Пижамы на них были разномастные, но одинаково полинялые и, видимо, одного размера: на маленьких они висели мешками, на старших выглядели тесными и короткими… Разглядывая ребят, Корнелий спохватился: а ведь они от него чего-то ждут!
– Господин воспитатель, у нас все готово! – Это Антон. Говорил он громко, но на Корнелия не смотрел, смотрел в пол. Голос его казался ненатурально звонким. Наверно, потому, что из-за стекла.
Корнелий шагнул в спальню мальчиков.
– Ну… и что я должен делать?
Антон глянул быстро, удивленно и опять уперся глазами в половицы.
– Проверить, как заправлены постели, господин воспитатель.
Кровати были застелены образцово, Корнелий так не сумел бы. И лишь у коротко стриженного мальчишки с болячкой на ухе одеяло было накинуто небрежно, поверх подушки. И стоял он съеженно, теребя край пижамной курточки. Корнелий машинально шагнул к нему. Однако на пути оказался другой – тот беленький и курчавый, с крайней койки. Он быстро и печально глянул Корнелию в зрачки. «Откуда он такой, кто родители? Что за гены в этом безындексном существе?» – машинально подумал Корнелий. Тонкое, с аквамариновыми глазищами лицо было как у мальчиков на старинных фресках Перужского собора…
Мальчик медленно опустил голову и протянул вперед руки – ладонями вверх.
– Ты что? – растерялся Корнелий.
– Десять горячих, господин воспитатель, – полушепотом сказал мальчик. – За то, что во время сна держал руки под одеялом.
Корнелий озадаченно посмотрел на Антона. Тот, глядя в сторону, механически шагнул, протянул широкую лаковую линейку (откуда она появилась?). Корнелий взял ее – тяжелую и странно липкую. Опять взглянул на провинившегося – на его темя и затылок в крупных кольцах волос.
– Тебя как зовут?
– Илья, господин воспитатель, – проговорил он с полувыдохом. Розоватые ладони с очень тонкими пальцами вздрогнули.
Странное чувство испытал Корнелий. Недоумение, что он – приговоренный к смерти арестант – может кого-то наказать или помиловать. И… по правде говоря, какое-то удовольствие от этой мысли. И – тут же! – брезгливую неловкость: вспомнился Пальчик – он тоже любил казнить или миловать послушных одноклассников. И холодновато-любопытный вопрос к себе: ты что, в самом деле сумел бы ударить линейкой вот по этим дрожащим ладошкам, по тонкому запястью с голубой жилкой, по этим почти прозрачным пальцам?
«Какой скрипач, наверно, мог бы получиться из мальчишки…»
– Илья… А почему нельзя спать с руками под одеялом?
– Не знаю, господин воспитатель. Запрещено.
Корнелия тряхнуло – как током. От внезапной злости. Не на мальчишку злость, а на все вокруг. На бессмысленность. На себя – часть этой бессмысленности.
– А если бы ты спал, укрывшись с головой? По голове бить?
Линейку он швырнул через плечо, назад. И повернулся к Антону – самому старшему. Чтобы спросить: здесь всегда такие порядки? А тот, видать, сразу уловил момент. Смотрел с надеждой.
– Господин воспитатель! А можно Гурика тоже не наказывать?
– Что?!
Прозвучало это резко, почти яростно, и Антон отнес воспитательский гнев на свой счет. Потускнел, свел плечи. Но сказал с обреченно-упрямой ноткой:
– Он же не виноват…
– Кто?
– Гурик… – И посмотрел на того, у незаправленной постели.
– А что он сделал?
– Ну, он… в постель. У него бывает… Не нарочно же он, господин воспитатель, а так получается.