над самым горизонтом висел, опрокинувшись, бледно-звездный ковш Медведицы. И была тишина, лишь трещало в жертвенниках пламя, да изредка тихо звенел щит, коснувшись копейного древка.
— Слушай, — спросил я, — в небе столько больших, ярких звезд. Почему же вы собрались на такую тусклую и маленькую?
Ребята переглянулись, словно советуясь.
— Откуда вы знаете? — резко ответил Санька. — Может, она больше и ярче в сто раз, чем Полярная звезда. Она, может, просто очень далеко.
Васек беспокойно потянул его за рукав:
— Пойдем домой, Сань.
Больше я ни о чем не спрашивал у ребят. Видимо, у них была какая-то своя тайна.
— Может быть… — только и сказал я.
Семафор вспыхнул зеленым светом, и я вскочил на подножку.
— Ну, прощайте, космонавты!
Они кивнули и пошли к маленькому домику, желтые окна которого ярко светились за кустами акации. Я долго смотрел вслед мальчишкам и забыл прочитать название станции, когда вокзал медленно проплывал мимо вагона.
Так и не знаю, что это была за станция. Помню только, что шумели там высокие тополя и неяркие огни робко мигали на стрелке…
Черные деревья набирали скорость за окном. Летели мимо едва различимые столбы, тихо плыли далекие огоньки. Лишь звезды висели неподвижно, и среди них восьмизвездная Медведица.
Если бы кто-нибудь рассказал суровым воинам древнего Египта, что через тысячи лет двенадцатилетний мальчишка решит лететь к далекой звезде, по которой они проверяли свою зоркость! Они посмеялись бы, наверное, покачивая тяжелыми шлемами, и сказали бы, что все это сказка, если только мальчик не будет сыном богов.
1959 г .
Прачка
Студент Алексей Барсуков ехал из Москвы на каникулы. В Свердловске он решил остановиться на день, чтобы повидать школьного товарища. Алексею не повезло, он не застал товарища в городе.
Поезд уходил ночью. Не зная, как провести остаток дня, Алексей бродил по знойным, полным трамвайного грохота улицам, пока не оказался перед зданием картинной галереи. Он вошел.
В прохладных залах почти не было посетителей. Алексей долго стоял у полотна Айвазовского, на котором искрилось под луной никогда не виденное им море, задержался у этюдов Шишкина, где дремал пронизанный солнцем сосновый лес. Потом, побыв с полчаса среди чугунного кружева и черных статуэток каслинского литья, он спустился в зал западной живописи.
Равнодушно разглядывая копии итальянских и фламандских мастеров, оглянулся и встретился взглядом с темными глазами девушки.
Она смотрела из бронзовой тяжелой рамы, слегка улыбалась и словно ждала ответа на только что заданный вопрос. Художник изобразил ее склонившейся над деревянной бадьей во время стирки. Девушка лишь на минуту оторвалась от своего занятия, подняла голову и молча спрашивала о чем-то. Она была как живая. Впечатление не исчезло, даже когда Алексей подошел вплотную. Особенно поражали руки, лежащие на стиральной доске с влажным бельем. Руки были красные, распухшие от горячей воды и мокрые. На безымянном пальце правой руки блестело кольцо. Алексей смотрел на руки, испытывая неопределенное болезненное чувство. Он не сразу понял, что его беспокоит именно это кольцо. Оно врезалось в распухший палец, и снять его было невозможно.
На этикетке под картиной Алексей прочитал: «Челломи Паскуаль, «Прачка». II пол. XIX» века». «Итальянка», — подумал он про девушку, вглядываясь в округлое лицо с продолговатым разрезом глаз и темными завитками волос, упавшими на лоб.
Позади прачки была серая стена с обвалившейся местами штукатуркой. Вверху, в углу картины, виднелись нацарапанные на стене буквы: АМО.
Зачем нужно было выписывать каждую царапину? Какой в этом смысл? «Амо… Амо…» — машинально повторял Алексей. «Ре!» — неожиданно и звонко, словно клавиши, прозвучала в голове мысль. «Амо… Ре… Амо-ре… Аморе! По-итальянски это значит — любовь».
Нет, едва ли стал бы художник просто так выписывать нацарапанные на штукатурке буквы. Значит, что-то было? Может быть, в одном из приморских городков, где соленый ветер треплет в узких переулках развешанное на веревках влажное белье, Паскуаль Челломи встретил девушку…
В Италии голубой воздух и ласковое море. Мелкие волны бегут на песок, и, откатываясь, оставляют на берегу белые полосы пены. Из расщелин невысоких скал поднимаются кривые сосны с широкими темными кронами. И стоит над побережьем неумолчный звон цикад.
От старого дома, где Челломи снял комнату, до моря было совсем близко, но окна выходили на другую сторону, и Паскуаль видел в них только узкую мощеную улицу сонной окраины Салерно и часть двора с глухой серой стеной соседнего дома. Каждое утро у этой стены на одном и том же месте, склонившись над корытом, стирала девушка. Однажды, спускаясь по лестнице, Челломи сказал ей:
— Доброе утро, Лючия.
— Доброе утро, синьор Паскуаль, — ответила она, подняв голову. Вокруг нее летали мелкие мыльные пузырьки. В них ослепительными точками отражалось солнце, девушка и чахлая трава у ее ног. Паскуаль подумал, как трудно изобразить красками такой пузырек, отразивший в себе весь мир и оставшийся прозрачным, как воздух.
На следующее утро он снова сказал ей:
— Доброе утро.
И девушка опять, улыбнувшись, ответила:
— Доброе утро, синьор.
Так продолжалось неделю, две. А один раз как-то сам собой завязался разговор. Челломи узнал, что Лючия — дочь старого жестянщика, живущего в подвале. Это из их низкого подслеповатого окна целый день доносились частые металлические удары…
Однажды Паскуаль не пошел на прогулку. Он сидел у окна и делал набросок головы Лючии. С высоты третьего этажа был виден лишь ее затылок и ритмично двигающиеся плечи. Челломи рисовал по памяти. Потом он оставил рисунок на подоконнике и впервые ушел к морю без альбома и красок.
…Он вернулся поздно. Спать не хотелось. Паскуаль открыл окно. Теплый ночной воздух пахнул в комнату и потушил свечу. Ветер принес запахи моря и просмоленных рыбачьих барок. Лунный свет дробился на гладких булыжниках мостовой. Луч его упал на подоконник, осветил рисунок. Лючия улыбалась художнику. Челломи выпрямился и тихо сказал в ночь:
— Аморе миа…
Вскоре Паскуаль получил письмо из Рима. Он прочитал его, барабаня пальцами по столу, и скомкал листок. Через два дня Челломи собрался уезжать. Утром он обратился к девушке:
— Мне надо сказать тебе, Лючия…
Она выжидающе смотрела на него.
— …одно слово… Но я скажу завтра.
Ночью он спустился во двор. Улица спала, и ни одно окно не светилось. У стены в корыте с водой отражалась зеленая звезда. Она привыкла плескаться в море и, попав в мыльную воду, замерла от удивления. Паскуаль нащупал на земле ржавый гвоздь и, подняв его, нацарапал на стене: АMORE.
Известковые крошки упали в корыто. Звезда вздрогнула и разбилась на зеленые брызги.
Перед рассветом Паскуаль Челломи уехал в Рим.
Он вернулся в Салерно через месяц. Утром, как обычно, спускаясь по лестнице, он увидел Лючию. Она кивнула художнику с равнодушной улыбкой. Паскуаль ждал чего угодно, только не этой улыбки. Выцарапанное слово виднелось над ее головой, а она улыбалась как раньше. И Челломи вдруг понял простую вещь: девушка не умела читать. Тогда он подошел ближе, собираясь сказать то, что она не могла прочесть, и увидел на пальце у нее кольцо. Оно успело потускнеть от мыльной воды. Вскоре художник узнал, что Лючия вышла замуж за матроса с каботажной шхуны, который сразу после свадьбы ушел в рейс.
Каждое утро теперь выходил Паскуаль во двор с холстом и красками. Он писал портрет Лючии. Она не возражала, но почти не обращала внимания на художника. Челломи хотел изобразить ее такой, какой увидел ее первый раз. Поэтому он иногда спрашивал девушку о чем-нибудь, и Лючия, отвечая, поднимала голову и улыбалась уголками губ. Лишь один раз он задал ей вопрос не для того, чтобы она позировала.
— Ты любишь его, Лючия? — спросил Челломи.
Она не подняла головы, видимо, не расслышала.
Паскуаль особенно долго работал над руками девушки. Его все время не покидала болезненная мысль, что с распаренного пальца нельзя снять кольцо…
На стене он вывел всего три буквы, две остались за краем картины. Впрочем, теперь было все равно…
Челломи работал все лето и начало осени. К концу он очень устал, и часто испытывал странную досаду, хотя знал, что картина удалась. Наконец, с подчеркнутой аккуратностью вывел он на холсте свое имя и лишь в последнем движении, нервном и злом, он позволил проявиться своей непонятной досаде: подпись была подчеркнута коротким взмахом кисти…
Какая судьба ждала картину? Сколько глаз останавливалось на ней, внимательных и равнодушных, злых и восхищенных? Она не расскажет ни о качающейся глухой темноте трюма, ни о ноябрьском вечере в Екатеринбурге, когда в немощеных переулках чавкали копыта лошадей, и экипаж медленно тащился мимо темных домов и тусклых, желтых фонарей…
Алексей стоял у окна вагона. По черным вершинам берез прыгали синие звезды. Глухо вскрикивал паровоз. Алексей снова вспомнил картину Челломи. Что стало потом с неизвестным ему художником?
Разбогател ли он на заказах именитых горожан, или так и умер в тесной комнате на верхнем этаже? А может быть, итальянец Паскуаль Челломи вступил в гарибальдийскую тысячу, чтобы разрушить глухую стену с непрочитанным словом «любовь»?
Или вообще ничего такого не было?..
Над темными гребнями лесов не гасла полоска зари. Стучали колеса.
1959 г.
Табакерка
из бухты Порт-Джексон
— Нет ли у тебя спичек? — Это были первые слова, которые я услышал от своего друга — инженера Виктора Кравцова, когда мы встретились в рыбачьем поселке в Крыму. Получив коробок, он вынул трубку и принялся набивать ее из плоской табакерки.
— Как это понимать? — спросил я. — А твой излюбленный «Беломор»?
— От папирос бывает рак легких, — авторитетно заявил Виктор. — Кроме того, надо же использовать по назначению эту вещь. — Он щелкнул крышкой табакерки и добавил: — Штука эта необыкновенная.
— Да? — сказал я довольно равнодушно.
— Не веришь? — усмехнулся Виктор. — А хочешь, я расскажу тебе ее историю?
— Ладно, — согласился я. — Валяй, рассказывай историю…
Мы шли берегом моря. Он тянулся вдаль белой песчаной полосой, ровный и однообразный. И прежде чем Виктор закончил свой рассказ, мы ушли далеко от поселка…
— Однажды утром я обнаружил, что кто-то испортил мой кабель, — начал Виктор. — Хороший кабель для антенны, в пластмассовой изоляции, длиной метров в шесть. Он по-прежнему лежал в ящике стола, но был перерезан в самой середине… Я позвал своего младшего братишку Антона и спросил:
— Твоя работа?
По его лицу я сразу понял, что не ошибся. Да он и не отпирался, только наотрез отказался объяснить, зачем сделал это. Тогда я рассвирепел и заявил, что не возьму его с собой в Крым.
— Витя, так нужно было, — тихо проговорил Тоник. — Ну, честное слово, я ничего плохого не сделал.
— Ничего плохого?! А это?.. Где я достану новый?.. Никуда со мной не поедешь!..
Словом, я довел его до слез и, ничего не добившись, ушел на аэродром, где проводились тренировочные полеты.
Ожидая своей очереди, я лежал в тени ангара и слушал, как механик ворчит на какого-то мальчишку.
— Ну, чего надо? Иди отсюда! — время от времени покрикивал он.
Мальчик отходил на несколько шагов, потом приближался снова. «Кравцов, готовься!» — услышал я и, поднявшись, пошел к планеру.
— Подождите, — вдруг позвал мальчик. Он догнал меня и сказал, шагая рядом:
— Тоник нe виноват. Это я перерезал кабель…
…С соседкой Анной Григорьевной у Славки были самые хорошие отношения. Он не отказывался починить ей электроплитку или сменить пробки, сбегать за хлебом, вообще помочь в чем-нибудь. За это Анна Григорьевна предоставила в полное его распоряжение громадный шкаф с книгами и журналами, оставшимися от покойного мужа.
Однажды утром, зайдя к Анне Григорьевне, Славка увидел, что старые обои содраны и стены под ними оклеены какими-то старыми газетами. А в одном месте виднелись исписанные четким почерком большие тетрадные листы. Необычные бумаги привлекли Славкино внимание. Подойдя ближе, он начал читать верхний лист. Первые слова так заинтересовали его, что все остальное он прочитал не отрываясь.
«…мичманом на корвете «Гриф», отправлявшемся в кругосветное плавание. Через три месяца мы были в Сиднее.
Утром, сменившись с вахты, я сошел на берег.
Миновав бастионы и здание морского госпиталя, я обогнул церковь и оказался в узком, выжженном солнцем переулке. Навстречу мне шагал сухопарый англичанин в форме капитана королевского флота. В опущенной руке он держал стек. Больше прохожих в переулке не было.
Неожиданно позади раздался быстрый топот босых ног, и меня обогнал чернокожий мальчишка. Его появление удивило, так как известно, что коренных жителей в этом районе Австралии почти не осталось.
Пробегая мимо капитана, мальчик задел локтем рукав его белоснежного кителя. Англичанин, тотчас обернувшись, позвал негромко:
— Бой!
Оклик прозвучал совсем не сердито, и мальчик подошел. Неторопливо подняв руку, англичанин хлестнул его стеком по лицу. Мальчик закрылся руками, но не вскрикнул, лишь втянул голову в плечи. Капитан замахнулся снова. Я уже был рядом и, поймав его руку, сжал кисть. Стек упал на тротуар.
— Не кажется ли вам, капитан, что избиение ребенка — занятие, недостойное звания моряка и офицера, — сказал я.
В водянистых глазах англичанина появилось не то недоумение, не то злоба.
— Вы с ума сошли, мичман, — заговорил он на довольно чистом русском языке. — Я ударил черного мальчишку. Какое вам дело? Извольте поднять мой стек…
— Цвет кожи вашей жертвы — не оправдание, — ответил я. — Бить ребенка может лишь человек, лишенный порядочности. Для этого не нужно обладать ни силой, ни смелостью.
Я выпалил это единым духом в его физиономию, обрамленную ржавыми бакенбардами. Он усмехнулся уголками губ.
— Смелость моя не вызывала сомнений у русских моряков на севастопольских бастионах, мичман, когда вы были еще в пеленках. Впрочем, вы и сейчас еще мальчик. Этим я объясняю вашу горячность.
Я действительно был горяч. И он напомнил о Севастополе, где погиб мой отец.
— Моя молодость не должна вас смущать, — ответил я, с трудом подбирая английские слова. — Сейчас я убедился, что вы отлично воюете с детьми. Поэтому назовите место, где я могу доказать вам, что достоин своего отца-севастопольца.
— Насколько я понял, вы предлагаете дуэль, — произнес он довольно хладнокровно. — Я сумею решить наш спор иным способом…
— Разумеется, менее шумным и более безопасным?
— Если не ошибаюсь, вы с корвета «Гриф»? — спросил он, начиная выходить из себя.
— Вы ошибаетесь не более, чем я, считая вас трусом и негодяем, — бросил я ему. Он круто повернулся и пошел прочь. Стек остался лежать на желтых плитах тротуара.
Взбудораженный столкновением, я шагал, не обращая внимания на дорогу, и скоро оказался за городом. Тропинка, вьющаяся среди густой зелени, привела на высокий берег. Сверкая синевой и солнцем, передо мной открылась бухта Порт-Джексон…
Кто-то робко тронул меня за плечо. Я обернулся. Черный высохший старик смотрел на меня, беззвучно шевеля губами. Рядом с ним стоял мальчик, за которого я недавно заступился. Один глаз у него совсем заплыл, другой глядел серьезно и внимательно.
Старик вдруг улыбнулся, открыв редкие коричневые зубы, и что-то хрипло забормотал. «Хороший сэр… Хорошо…» — разобрал я и понял, что он благодарит меня. Потом туземец достал из-под лохмотьев плоскую деревянную коробочку и протянул ее мне. Заметив мое недоумение, он заговорил громко и возбужденно, однако по-прежнему непонятно. Он показывал высохшей рукой на бухту, но, кроме множества кораблей, я ничего там не видел. В речи старика несколько раз прозвучало слово «Норфольк». Корабля с таким названием на рейде, по-моему, не было.