Или такие вот старинные и красноречивые стихи:
Ладно. Стало быть, мы раздвигали – и, к слову сказать, долго еще будем раздвигать – границы Кастилии своими клинками и вот сегодня с Божьей ли помощью или по дьявольскому наущению вернули короне отложившийся было Аудкерк. Над балконом одного из домов на площади реяло знамя нашей роты; товарищ мой Хайме Корреас отправился искать своих. Я же зашагал дальше, стараясь держаться подальше от нестерпимого жара, и, обогнув полыхающую ратушу, увидел двоих: они торопливо вытаскивали связки книг и бумаг и складывали их на улице.
Это было похоже не столько на грабеж – кто ж польстится на книги? – сколько на спасательные работы. Так или иначе, я подошел поближе. Помнится, я уже говорил вам, что в бытность мою столичным жителем познакомился с печатным словом, благодаря дружеским отношениям с доном Франсиско де Кеведо – он подарил мне Плутарха, – занятиям латынью и грамматикой с преподобным Пересом, любовью к произведениям Лопе де Беги и страстью к чтению, которую питал мой хозяин, капитан Алатристе.
Одним из тех, кто вытаскивал книги, был голландец средних лет с длинными седыми волосами, одетый во все черное, как пастор, хотя он не был похож на местных священнослужителей, если, конечно, позволительно отнести это слово к тем, кто смущает уши и прельщает души ересью Кальвина, гореть ему, подлецу, в геенне огненной вовеки веков. Я решил, что это какой-то муниципальный чиновник, и прошел бы своей дорогой, если бы мое внимание не привлек второй: когда он появился в дверях с охапкой книг, я увидел на нем форменную красную перевязь, принятую в нашей пехоте. Он был молод, с непокрытой головой, а мокрое от пота, черное от копоти лицо свидетельствовало, что ему уже не раз приходилось нырять в зев жаровни, которую являло собою здание ратуши. Шпага на перевязи, высокие сапоги перепачканы грязью и сажей, рукав колета дымится, а ему вроде бы и дела до того нет. Но вот наконец заметил, составил стопку книг на землю и, похлопав небрежно, загасил тлеющую ткань. Тут я смог разглядеть его: худой, остролицый, он носил негустые каштановые усики и маленькую бородку под нижней губой. На вид я дал бы ему лет двадцать – двадцать пять.
– Что стоишь как монумент? – проворчал он, признав во мне своего по выцветшему косому кресту, который я успел нашить на грудь нового колета. – Помог бы лучше.
Потом огляделся по сторонам, заметил женщин и детей, которые издали наблюдали за происходящим, и прожженным рукавом утер пот со лба.
– Черт, до смерти пить охота.
И с этими словами снова нырнул в двери вслед за голландцем. Поразмыслив, я решил сбегать к ближайшему дому, где в проеме сорванной с петель и в щепки разбитой двери испуганно жалось голландское семейство.
– Drinken, – сказал я, протягивая свои кувшины, а другой рукой берясь за кинжал.
Вероятно, голландцы поняли меня правильно, потому что сейчас же наполнили кувшины водой, и я отнес их к дверям ратуши, откуда с очередными стопками книг появились эти двое. Оба, с жадностью припав к воде, единым духом осушили кувшины, и, прежде чем снова скрыться в дыму, испанец обернулся ко мне и сдержанно произнес:
– Спасибо.
Поставив кувшины на землю, я снял свой бархатный колет и последовал за этим молодым человеком – поверьте, не потому, что, поблагодарив, он улыбнулся, не потому, что меня растрогали прожженная одежда или покрасневшие от дыма глаза; нет, благодаря этому безвестному солдату мне вдруг стало ясно: есть на свете нечто поважнее добычи.
Хотя, если повезет, за день можешь получить больше, чем от казны – за год. И вот, набрав полные легкие воздуха, закрыв рот и нос платком, пригнувшись, чтобы уберечь глаза от летевших со всех сторон искр, я снова и снова нырял в густой дым и снимал книги с горящих полок, пока раскаленный воздух не начал обжигать мне нутро при каждом вздохе, жар не сделался совсем уж нестерпимым, а большая часть книг не превратилась в пепел и прах – не влюбленный прах, воспетый в прелестном сонете дона Франсиско [6], а тот, в котором бесследно исчезли столько часов упорного и усердного труда, столько любви, столько мудрости, столько жизней, способных просветить и вразумить своим примером неисчислимое множество других жизней.
После очередной ходки горящая кровля со страшным грохотом обрушилась у нас за спиной, и мы остались снаружи, распяленными ртами жадно хватая свежий воздух, одурело оглядывая друг друга, плача от дыма, утирая липкий пот рукавами. У наших ног высилась груда спасенных от гибели книг и рукописей – примерно десятая часть, прикинул я, того, что сгорело. В изнеможении опустившись на колени рядом с этой кучей, кашлял и лил слезы голландец в черном. А солдат, немного отдышавшись, улыбнулся мне так же, как в ту минуту, когда благодарил за принесенную воду.
– Как тебя зовут, мальчуган?
Я выпрямился, перебарывая последний приступ кашля.
– Иньиго Бальбоа. Роты капитана Кармело Брагадо.
Это не вполне соответствовало действительности. Под началом вышеназванного капитана служил мой хозяин Диего Алатристе, я же числился там постольку-поскольку, ибо паж есть нечто среднее между слугой и вьючным мулом, но уж никак не солдат.
Однако незнакомец не обратил внимания на неточность моего высказывания.
– Спасибо тебе, Иньиго Бальбоа, – промолвил он.
Широкая улыбка осветила его черное от сажи и лоснящееся от пота лицо.
– Когда-нибудь, – прибавил он, – ты вспомнишь о том, что сделал сегодня.
Забавно, не правда ли? Не мог он этого знать наперед, однако же, беру вас в свидетели, господа, – слова его сбылись: я и вправду вспоминаю его и тот день. А солдат левую руку положил мне на плечо, а правую протянул для рукопожатия – крепкого и горячего. Не обменявшись ни единым словом с голландцем, который раскладывал книги на стопки столь бережно, словно разбирал бесценные сокровища – теперь-то я знаю: так оно и есть, – он пошел прочь.
Минуло немало лет, прежде чем судьба вновь свела меня с тем безвестным солдатом, которому я в промозглый осенний день взятия Аудкерка помог спасти хранившиеся в ратуше книги. Лишь много позже, когда я был уже спелым и зрелым человеком, в Мадриде и при обстоятельствах, которые увели бы нас слишком далеко от нашего повествования, посчастливилось мне встретиться с ним. Хоть и давно была первая наша встреча, он запомнил меня, а я лишь тогда смог наконец узнать его имя – Педро Кальдерон, дон Педро Кальдерон де ла Барка.
Но вернемся в Аудкерк. После того как солдат удалился, я отправился на поиски Диего Алатристе и вскоре нашел – целый и невредимый сидел он со всеми прочими у маленького костерка, разложенного в саду на задах дома неподалеку от набережной. Капитану и его товарищам поручено было захватить эту часть города, сжечь лодки и баркасы, тем самым отрезав голландцам путь к отступлению через задние ворота крепости. К этому времени обугленные посудины дотлевали у причала, а все вокруг носило следы совсем еще недавнего боя.
– Иньиго, – подозвал меня капитан.
Он улыбался устало и глядел несколько отчужденно, как свойственно солдатам, уцелевшим в тяжелом бою. С течением времени, проведенного во Фландрии, я научился безошибочно отличать этот взгляд от всех прочих, что бы ни выражали они – изнеможение, покорность судьбе, страх, готовность встрепенуться при первом звуке трубы. Такой взгляд не в пример иным надолго застревает в глазах, и вот им-то встретил меня сейчас хозяин. Расслабленно облокотясь о стол и вытянув вперед левую ногу, словно она у него болела, сидел капитан Алатристе на скамье. Высокие сапоги его были до самых голенищ облеплены глиной, а из-под наброшенной на плечи вылинявшей грязной ропильи [7] выглядывал старый нагрудник из буйволовой кожи. Шляпу капитан положил на стол, рядом с пистолетом – разряженным, как я успел заметить, – и поясом, к которому были пристегнуты шпага и кинжал.
– Садись, погрейся.
Я повиновался с удовольствием, между тем разглядывая тела троих голландцев – один валялся на досках мола, второй – под столом, третий лежал вниз лицом в дверях домика, сжимая в руках древко алебарды, которая не пригодилась ему ни для защиты, ни для чего иного. Еще я заметил, что карманы у него вывернуты, что на нем нет ни кирасы, ни сапог и что на левой руке не хватает двух пальцев – тот, кто стягивал с них перстни или кольца, явно очень спешил. Красновато-бурый ручеек крови, огибая весь сад, подтекал к самым ногам капитана.
– Да уже не так холодно, – сказал кто-то из солдат.
По сильному баскскому выговору я и не оборачиваясь понял, что слова эти произнес Мендьета, мой соплеменник, крепкий, бровастый бискаец с усами, густотой и пышностью не уступавшими усам капитана Алатристе. Рядом выскребали свои котелки смуглый, как мавр, Курро Гарроте, уроженец Малаги, Хосе Льоп с Майорки и арагонец Себастьян Копонс, старый сослуживец моего хозяина – крепенький жилистый коротыш, чье лицо, казалось, было высечено резцом по меди. Здесь же, неподалеку, бродили братья Оливаресы и галисиец Ривас.
Все знали, какое трудное задание получил я перед атакой, а потому обрадовались, увидав меня живым-здоровым, однако обошлись без душевных излияний: во-первых, мне уже случилось понюхать пороха во Фландрии, во-вторых, каждому хватало собственных забот, а в-третьих, у солдат вообще не принято чрезмерно ликовать из-за того, что кто-то не подкачал, выполняя свои обязанности, за которые, кстати сказать, ему от казны идет жалованье.
Впрочем, мы – речь, конечно, не обо мне, ибо нестроевые пажи-мочилеро денежного содержания не получали – давно уже забыли, как выглядит и на что похожа монетка в восемь реалов.
Диего Алатристе тоже приветствовал меня всего лишь рассеянной улыбкой. Заметив, однако, что я вьюсь вокруг него, как щенок в ожидании хозяйской ласки, одобрил мой бархатный трофей и предложил мне ломоть хлеба и пару колбасок, поджаренных на том же костре, у которого грелись его товарищи, пытаясь просушить одежду, все еще влажную после ночи, проведенной по пояс в воде. Лица у них были сальные, грязные, волосы растрепаны, вид изможденный, однако все пребывали в наилучшем расположении духа – остались живы, одержали победу, вернули мятежный Аудкерк в лоно католической церкви и под державную руку нашего государя, а добыча – в углу были свалены мешки и узлы – оказалась вполне приличной.
– Три месяца жалованья в глаза не видели, – заметил Курро Гарроте, счищая с перстней запекшуюся кровь. – Теперь, глядишь, и продержимся.
С противоположной стороны городка донеслись звуки труб и барабанная дробь. Понемногу развиднелось, и взорам нашим предстала шеренга солдат, поднимавшихся на Остерскую плотину. В последних клочьях тумана колыхались, точно камыши, длинные пики; скрытое за тучами солнце выслало, словно в передовой дозор, слабый луч – и заиграли, отражаясь в тихой воде канала, стальные наконечники, шлемы, кирасы. Впереди двигались несколько всадников, несли знамена со старым добрым андреевским – иначе его еще называют бургундским – крестом, издавна осенявшим испанские легионы.
– Пожаловал… – сказал Гарроте. – Петлеплёт злозыбучий.
Тут надо пояснить, что именно такая кличка накрепко прилипла к нашему полковнику – к дону Педро де ла Амба. Второе слово, впрочем, звучало несколько иначе, и в приличном обществе я произнести его не решусь, но примите в расчет, что мы были солдаты, а не монашки. Первая же часть прозвища объяснялась тем, что полковник, будучи рьяным поборником дисциплины, обожал вешать своих солдат за дело и без дела. Это я к тому клоню, что злозыбучий Петлеплёт, он же Педро де ла Амба в сопровождении резервной роты под началом капитана дона Эрнана Торральбы взъезжал на плотину, чтобы вступить, так сказать, на стогны покоренного Аудкерка.
– Продрал наконец глаза… Выспался на славу…
Как всегда, подоспел к шапочному разбору, – мрачно пробормотал Мендьета.
Диего Алатристе медленно поднялся: было заметно, что движение это далось ему с трудом – он приволакивал левую ногу. Я знал, что сказывается давняя рана, полученная год назад в одном из закоулков возле Пласа Майор при очередной встрече с давним его врагом Гвальтерио Малатестой. Голландская сырость и ночь, проведенная в воде Остерского канала, – не лучшие способы лечения, вот рана и разнылась.
– Пойдем-ка глянем.
Он пригладил усы, туго затянул пояс, уравновесив пистолетом висевшие слева шпагу и кинжал, надел свою широкополую шляпу с неизменным, а потому сильно потрепанным красным пером. Потом медленно обернулся к Мендьете.
– Чего ж начальникам не выспаться на славу, раз подчиненные, встав пораньше, им ее добудут, – сказал Алатристе, и по выражению его прозрачно-зеленоватых глаз невозможно было определить, серьезно он говорит или шутит.
II. Голландская зима
Шли недели, складываясь в месяцы, прикатила к нам зима, и, хотя генерал Амбросьо Спинола расчехвостил, образно выражаясь, мятежные провинции, окончательное покорение Фландрии все откладывалось да откладывалось, покуда наконец не отложился бесповоротно сам этот край. А не давалась победа нам в руки потому, что, как вы, должно быть, и сами догадались, некогда могучая армия испанского короля с каждым днем ослабляла хватку, которой удерживала эти далекие земли, откуда почта в Мадрид шла целых три недели – это если гнать лошадей во весь опор. На севере Генеральные Штаты при поддержке и содействии Англии, Франции, Венеции и прочих наших врагов укрепились в своих мятежных намерениях и окончательно закоснели в мерзостном кальвинизме, ибо ересь эта пришлась по нраву тамошним купцам и торговцам больше, нежели истинная вера, старомодно не дающая человеку потачки и мало применимая к делу, отчего деловые люди и предпочли завести себе такого Бога, который не взыскивал бы с них за получение дохода, не корил бы за барыши, – а заодно вознамерились и стряхнуть с себя ярмо кастильской монархии, находящейся где-то у черта на рогах, дохнуть им не дававшей без спросу, то есть – отдаленной, самодержавной и донельзя централизованной. Южным же провинциям, покуда еще сохранявшим верность Риму и Мадриду, до смерти опротивела война со всеми ее издержками и проторями, тем паче что длилась она ни много ни мало восемьдесят лет, и надоело терпеть ущерб, причиняемый нашей армией, с каждым часом все сильней напоминавшей армию захватчиков. Все это весьма накаляло обстановку. Не забудьте и о том, что само наше отечество пребывало в упадке, ибо преисполненный благих намерений да неспособный их осуществить король, умный да непомерно честолюбивый первый министр, бесплодная, как все равно смоковница какая, аристократия, растленное чиновничество и духовенство, столь же фанатичное, сколь безмозглое, вели нас прямиком к нищете и катастрофе. Дивиться ли, что Каталония и Португалия спали и видели, как бы с нами распрощаться, и последней это удалось, причем – навсегда. И мы, испанцы, которых за руки и за ноги держали короли, гранды и клир, мы, опутанные множеством предрассудков религиозных и мирских, стыдившиеся добывать хлеб насущный трудами рук своих и в поте лица своего, предпочитали искать счастья на фламандских полях сражений или покорять Америку, уповая, что внезапная удача позволит нам зажить припеваючи, озолотит в одночасье и налогов не вычтет. Вот почему захирели у нас торговля и ремесла, позакрывались цеха и мануфактуры, вот почему обезлюдела и обеднела наша Испания, а мы выродились сначала в искателей приключений, потом в нищих благородного звания, а потом и вовсе – в ничтожных и жалких потомков Санчо Пансы. Мудрено ли в свете всего вышесказанного, что необозримое наследие пращуров – империя, над которой никогда не заходит солнце, – продолжало существовать только благодаря золоту, бесконечным потоком лившемуся из Индий, и пикам своих испытанных солдат, которые скоро обессмертит на полотне Диего Веласкес [8]. И потому, невзирая на весь упадок, мы еще внушали страх и не позволяли глядеть на себя свысока. Так что вовремя и уместно, в пику – извините за каламбур – всем прочим народам и государствам прозвучали бы такие стихи: