Вы, господа, вправе будете посетовать на нескромность, с коей поместил я свою персону на сие грандиозное историческое полотно, а я вам отвечу, что к тому времени Иньиго Бальбоа, знакомый вам по приключению с двумя англичанами и нападению на монастырь, был уже не совсем молокосос.
Зима пятьсот двадцать четвертого года, которую провели мы, стоя гарнизоном в Аудкерке, застала меня в начале моей бурной возмужалости. Я ведь вам уже докладывал, что успел понюхать пороху и хоть по возрасту не орудовал в боях ни пикой, ни шпагой, ни аркебузой, однако в качестве мочилеро был приписан к той роте, где служил капитан Алатристе, а потому имел все основания почитать себя ветераном, ибо в совершенстве превзошел солдатскую премудрость – за пол-лиги мог унюхать, что затлели фитили аркебуз, умел по звуку определить с точностью до фунта и унции, какие калибры вводят неприятельские пушкари, а также развил в себе особое дарование, без которого мочилеро – никуда: рыскал по окрестностям в поисках хвороста и пропитания для солдат нашей роты и для себя самого, то есть стал фуражиром. Дело нелегкое, особенно если вся округа опустошена войной, припасы истощились и начальство доверило снабжение армии ей самой. Нелегкое да и опасное – вот под Амьеном французы с англичанами убили восьмерых наших мочилеро, мальчишек лет по двенадцати, промышлявших у городских стен. Даже по меркам войны это было просто иродовым деяньем, и потому испанцы отомстили жестоко, переколов и зарубив не менее двухсот белобрысых сынов Альбиона. Потому что как вы с нами, так и мы с вами. И если подданные разных британских величеств доставляли нам немало хлопот, невредно будет вспомнить, что мы в долгу не оставались и спуску не давали и хоть не так чисто были бриты, как гордые бритты, и потемнее мастью, и не галдели так за кружкой пива, но по части высокомерия нисколько им не уступали. И потом, если англичанин всегда сражается в сознании своего национального превосходства, то мы идем в бой, движимые не менее национальным отчаяньем, а это, извините, тоже не баран начихал. Так что мы дорого заставили их заплатить за тех мальчишек, во всей красе проявив свой неукротимый нрав:
Ну ладно. Это я все к тому, что тянулась зима с ее унылым и робким светом, туманами и серыми дождями, а мы, одолевая мандраж, добывали фураж и осуществляли грабёж – какие там есть еще французские слова? – на фламандской земле, не в пример выжженной солнцем Кастилии – нам и тут не повезло, – зеленой и плодородной: не будь она столь плоской и так изрезанной бесчисленными реками и каналами, нипочем бы не отличить ее от полей родимого моего Оньяте. Занимаясь сим родом деятельности, овладел я едва ли не в совершенстве множеством полезных навыков – воровал кур, выкапывал из земли съедобные клубни, приставал с ножом к горлу – вот уж точно! – к местным крестьянам, отнимая у них – голодавших не меньше нашего – скудные запасы провизии. Словом, совершал и в ту пору, и в дальнейшем очень много такого, что вспоминать не хочется и чем гордиться не стоит, но все же пережил сам и помог пережить зиму своим товарищам и стал мужчиной в самом полном значении этого слова:
Эти слова великого Лопе вполне применимы и ко мне. Я потерял невинность. Совершилось, выражаясь слогом преподобного Переса, мое падение.
Ибо в ту пору, в тех краях и в моем двусмысленном положении – не то солдат, не то мальчик на побегушках – невинность оставалась едва ли не единственным моим достоянием. Но, впрочем, дело это – личное, частное, интимное, и у меня нет ни малейшего намерения о нем распространяться.
Взвод, в котором служил Диего Алатристе, был лучшим в роте капитана Кармело Брагадо, потому что люди там служили отборные – крепкие телом, сильные духом, не склонные к умствованьям, но охочие до драки, выносливые и храбрые и к тому же еще и опытные, ибо у каждого за плечами была Пфальцская кампания или годы службы в Средиземноморье, в Неаполе и на Сицилии, как у Куро Гарроте, а Хосе Льоп и бискаец Мендьета воевали в той же Фландрии еще до Двенадцатилетнего перемирия; а кое-кто – вот, например, арагонец Копонс или мой хозяин, чьи послужные списки выцвели от времени, – успел даже застать последние годы царствования славного нашего государя Филиппа Второго, упокой, Господи, его душу. И как тут опять не помянуть Лопе, у которого будто про них писано:
По списочному составу числилось во взводе от десяти до пятнадцати человек: кое-кто выбывал из строя, кое-кем строй пополняли, – и предназначение его состояло в том, чтобы шевелиться пошустрей и поспевать на помощь остальным взводам, для чего имелось у него полдюжины аркебуз и сколько-то там мушкетов. Особенностью же его можно было счесть отсутствие командира в капральском чине: мы подчинялись напрямую капитану Кармело Брагадо, а уж тот решал, как нами распорядиться потолковей – отправить ли в поиск, двинуть ли на вылазку, поручить ли рекогносцировку или заткнуть дыру на фланге. Я уже сказал и еще повторю, что подобрались там люди весьма бывалые, ушлые и дошлые, превосходно знавшие свое смертоубийственное ремесло, и потому, вероятно, по негласному уговору вверили они власть над собой Диего Алатристе и повиновались ему, молчаливо признав его первенство. Что же касается трех эскудо жалованья, коими взводный в капральском звании отличался от рядового, то Кармело Брагадо брал их себе в дополнение к тем сорока, что причитались ему за командование ротой. Ибо капитан – человек хорошего рода и разумный, хоть и большой ревнитель дисциплины, – относясь к тому сорту людей, которые мимо рта не пронесут и своего – да и чужого тоже – не упустят, умудрялся наваривать даже на убитых и дезертиров, ибо не торопился снимать их с довольствия и получал за них денежки, если, конечно, было что получать. Впрочем, подобное практиковалось весьма широко, и в оправдание капитану Брагадо можно сказать, что, во-первых, он всегда был в случае крайности готов помочь своим солдатам, а во-вторых, дважды предлагал Диего Алатристе капральский чин, но мой хозяин от повышения неизменно отказывался. А о дарованиях Алатристе ротный знал не понаслышке: четыре года назад, при Белой Горе, когда первый приступ был отбит и Букуа с полковником Гильерме Вердуго повели испанцев на второй, капитан Брагадо плечом к плечу с Алатристе и с моим отцом, в ту пору еще, ясное дело, не убитым, лезли вверх по склону, с боем брали каждую пядь этой каменистой земли, заваленной трупами, а еще через год на равнине Флёрюса дон Гонсало де Кордоба выиграл битву, в которой Картахенский полк, отразив одну за другой несколько кавалерийских атак, полег едва ли не целиком, и Алатристе оказался в числе тех, кто, не дрогнув, сомкнул поредевшие ряды вокруг знамени, а поскольку прапорщик, равно как и все прочие офицеры, был убит, держал древко сам капитан Брагадо. В те времена и среди тех людей это кое-что да значило.
А во Фландрии лили дожди, черт бы их драл, лили без передышки всю эту треклятую осень и не менее проклятую зиму, и земля, которую будто сам сатана изрезал вдоль и поперек каналами и реками, раскисла, превратилась в топкую трясину. Лило день за днем, неделю за неделей, лило месяцами подряд, и тучи висели совсем низко над этой чужой страной, где люди, говорившие на незнакомом наречии, ненавидели нас и боялись, где зима и война дочиста вымели поля и где нечем было защититься от холода, ветра и воды. Здесь и не слыхали о персиках, например, или об инжире, о сливе, о перце, о шафране, оливках, апельсинах, розмарине, отродясь не видали сосен, лавров, кипарисов. Здесь, собственно говоря, и солнца-то не было – так, медленно катился в серых тучах какой-то негреющий и тусклый кругляш.
Далеко-далеко, на самом краю света остался отчий край в железо и кожу одетых испанцев, топтавших чужую землю, втихомолку вздыхавших по яркой синеве родного поднебесья. И эта заскорузлая грубая солдатня, нагрянувшая сюда на север с ответным, так сказать, визитом – ибо много веков назад, когда пала Римская империя, посетили наш полуостров предки здешних жителей, – знала, что своих тут мало и что все тут чуждо и противно. А флорентиец Николо Макиавелли уже успел к этому времени написать, что пехоте нашей ничего не остается, как быть доблестной, и признал скрепя сердце – ибо терпеть не мог испанцев – что «сражаясь вдали от родины, будучи поставлены перед выбором – победить или умереть, ибо отступать им некуда – выказывают они величайшее мужество и стойкость». В отношении Фландрии были эти слова совершенно справедливы, ибо численность наших войск никогда не превышала двадцати тысяч, из коих больше восьми стянуть в одно место никогда не удавалось, но и с этими утлыми силами полтора столетия мы повелевали Европой и знали: только победы помогут нам уцелеть среди враждебных народов, и в случае поражения бегство нас не спасет.
И потому дрались мы до конца, яростно, жестоко и дерзко, проявляя отвагу тех, кому нечего терять и ничего ни от кого ждать не приходится, с истинно религиозным исступлением – об этом лучше всех сказал один из наших военачальников – дон Диего де Акунья – в своей знаменитой пламенной и свирепой здравице:
Ну, стало быть, многажды мною уже помянутый дождь лил как из ведра и в то утро, когда капитан Брагадо решил наведаться в расположение своей роты. Капитан, уроженец леонского города Бьерсо, отличался исполинским ростом и редкостной телесной крепостью, а потому раздобыл себе где-то здоровущего голландского тяжеловоза – истинное страшилище себе под стать. Диего Алатристе, который, опершись о подоконник, смотрел, как хлещут струи по толстым оконным стеклам, увидел: вдалеке на плотине появился всадник в шляпе с обвисшими от дождевой воды полями, в непромокаемом плаще на плечах.
– Согрейка немного вина, – не оборачиваясь, сказал Алатристе по-фламандски – на это его познаний хватило – стоявшей за его спиной женщине.
Та взбодрила слабенькое пламя в очаге и поставила на него оловянный кувшин, ранее соседствовавший на столе с несколькими ломтями черствого хлеба и котелком, не до конца опорожненным Копонсом, Мендьетой и прочими. Стены и потолок в этой комнатенке, грязной и неприбранной, были густо закопчены, воздух же, насыщенный душными испарениями немытых тел, пропитанный сыростью, которая сочилась сквозь щели, – такой спертый, что хоть ножом его режь; ножом или любой из шпаг, разбросанных по полу вместе с аркебузами, кинжалами, кожаными колетами, частями доспехов и заношенной одеждой. Пахло казармой, зимой, разором. Пахло солдатами и Фландрией.
Сероватый свет из окна отчетливей выделял рубцы и шрамы на небритом густоусом лице, подбавлял льдистой неподвижности зеленовато-прозрачным глазам Алатристе. Колет он набросил на плечи поверх сорочки, отвороты сильно поношенных кожаных сапог были перехвачены под коленями аркебузными фитилями и подвязаны к поясу. Меж тем капитан Брагадо спешился, толкнул дверь и вошел, стряхивая воду со шляпы и плаща, недобрым словом поминая дождь, грязь и всю вообще Фландрию, чтоб ей пусто было.
– Вольно, господа, продолжайте, – сказал он. – Раз уж нашлось чем заморить червячка.
Солдаты, при появлении начальства обозначившие намерение подняться, вновь взялись за ложки, а Брагадо – от мокрого платья его повалил пар – не церемонясь принял из рук Мендьеты ломоть хлеба и миску, где плавало несколько разваренных капустных листьев. Потом задержался взглядом на хозяйке, протянувшей ему кувшин: погрев о него пальцы, он принялся короткими глотками прихлебывать горячее вино.
– Черт возьми, капитан Алатристе, – обратился он к человеку, по-прежнему стоявшему у окна. – Я смотрю, вы тут недурно устроились.
Не часто случалось, чтобы капитан истинный так непринужденно называл капитаном того, кто не состоял в этом чине, и это лишний раз доказывает, что Алатристе знали и уважали все, включая вышестоящих. Кармело Брагадо, произнося эти слова, показывал глазами на хозяйку – белокурую, как почти все ее соотечественники, тридцатилетнюю фламандку. Ее никак нельзя было назвать красавицей – красные, огрубевшие от работы руки, неполный комплект зубов – однако сияла белизной кожа, под передником ходили крутые бедра, а на изобильной груди чуть не лопалась шнуровка корсажа. Одним словом, таких вот женщин любил изображать на своих полотнах Петер Пауль Рубенс. Этакая крепенькая, цветущая, что называется – ядреная бабеночка. И стоило лишь заметить, как они с Диего Алатристе стараются не смотреть друг на друга, чтобы все – от капитана до последнего новобранца – смекнули, что Господь сотворил ее такой аппетитной на беду мужу – зажиточному крестьянину лет пятидесяти, – который с кислым видом ходил взад-вперед, изо всех сил стараясь угодить этим грозным и мрачным чужеземцам: он ненавидел их всеми силами души, да что ж поделаешь, если злосчастной судьбой определены они были к нему на постой? И ему оставалось лишь смирять свою бессильную ярость, еженощно слыша задавленные, едва сдерживаемые стоны страсти, доносившиеся с набитого кукурузными листьями тюфяка, на котором спал Алатристе. Впрочем, хозяин извлекал из этого двусмысленного положения и кое-какую выгоду, ибо в целости сохранил дом, имущество, и собственную шею, а так происходило далеко не везде, где квартировали испанцы. Кроме того, жена, хоть и наделила его рогами, все же принадлежала лишь одному из вояк, да притом – старшему, а не всему взводу, и брали ее по доброй воле, а не силком. В конце концов, во Фландрии, как всегда и везде на войне, надо уметь примиряться с неизбежным: каждый ведь – ну, скажем, почти каждый – хочет прежде всего выжить. А этот муж, по крайней мере, был живой муж.
– Слушай приказ, – сказал капитан. – Пойдете по дороге на Хеертруд Берген. Кровопусканьями особо не увлекайтесь, в стычки не ввязывайтесь.
Языка надо будет взять. А лучше – двоих-троих. Генерал Спинола полагает, что голландцы, поскольку из-за дождей вода поднялась, готовятся отправить подкрепление в Бреду. «Так что лигу придется прошагать… Постарайтесь обделать дело скрытно, без шума».
Без шума или под литавры, но переть целую лигу под дождем, по раскисшей глинистой дороге – удовольствие ниже среднего, однако никто не выказал неудовольствия, потому что всякому было ясно: этот же самый дождь не даст голландцам носу высунуть из укрытий, и они будут безмятежно дрыхнуть, покуда кучка испанцев проскользнет мимо.
Диего Алатристе провел двумя пальцами по усам:
– Когда выходить?
– Немедленно.
– Скольких отрядить?
– Всех.
Из-за стола донеслось приглушенное проклятие, но когда капитан, засверкав очами, обернулся, все сидели, потупясь. Алатристе, который по голосу узнал Курро Гарроте, устремил на него пристальный взор.
– Может быть, – очень медленно процедил Брагадо, – кто-нибудь из вас, достопочтенные господа, желает поделиться своими соображениями по этому поводу?
Он отодвинул недопитый кувшин, упер ладонь в навершие эфеса и очень неприятно ощерился, показав крепкие желтоватые зубы. Капитан стал похож на цепного пса, готового укусить.
– Нет, – отвечал Алатристе. – Никто не желает.
– Тем лучше.
Гарроте вскинул голову – он был явно уязвлен.
Этот уроженец Малаги был поджарым и смуглым, носил реденькую, вьющуюся бородку – вроде как у турок, с которыми он воевал на галерах в Неаполе и на Сицилии, – длинные, сальные волосы и в левом ухе – золотую серьгу. А в правом – никакой не носил, потому что турецкий ятаган отсек ему пол уха в морском бою у острова Кипр. Так, по крайней мере, уверял сам Курро. Иные, впрочем, утверждали, что уха он лишился в пьяной драке, имевшей место в Рагузе, в каком-то бардаке.