Глаза эти жили. Они смотрели.
В них отчеканилось напряжение.
Казалось, камень силится вспомнить забытое. Или гадает, считая костры: не вернулись ли те, что вкопали его в чертову насыпь, поставили – и оставили, исчезли на тысячу лет. Или дивится тому, что люди не перевелись еще на земле.
Кочевник слез, поклонился щербатой богине, скинул жертву к ее подножию. Блеснул нож. Брызнула кровь. Распрямившись, Хунгар успел заметить летучую тень, на миг омрачившую очи уродливой статуи. Она, к ужасу бека, представилась ему горячей, дышащей. Сейчас разомкнет уста, скажет с печалью: «Опомнись, витязь! Не почитай меня как богиню – ведь я была обыкновенной женщиной. Доброй, нежной, веселой. Не такой неказистой, как нынче. Погрусти хоть немного по человеку. Почувствуй теплое присутствие своей ровесницы. Да я была не старше тебя, когда попала в глухую яму. Чуешь? – кости мои здесь, под твоими ногами».
Что за блажь? Перестань, рассердишь праматерь. Он поспешно взобрался на лошадь. Внизу загудели трубы. Лагерь затих.
Бек отыскал глазами пересекшую небо туманную – полосу. Птичий путь. Вдоль него журавли летят на север, домой. Когда-нибудь, – может, очень скоро, – Хунгар, сделавшись тенью, погонит по той же мглистой тропе на холодные пастбища стадо немых овец, привяжет призрак коня к Железной вехе – Полярной звезде.
Полынью пахнет. Ох, как дико пахнет полынью.
Хунгар уныло сгорбился, сник, хворый, бессильный. Он нарочно нагнетал в себя отчаяние, сгущал внутри студеный мрак, настраиваясь на разлитую в черных полях слепую тоску. Затем разогнулся упруго и медленно откинул голову, туго вытянул шею. Сквозь косо сцепленные зубы вырвался низкий рокочущий звук.
Лошадь дернулась. Бек, продолжая рычать, с яростью натянул поводья. Животное присмирело, только по коже, как тени стремительно мчащихся туч, проносились волны мельчайшей дрожи.
Ровный, однообразный, одуряюще долгий рев постепенно сменился протяжным призывным воплем и завершился глухим жалобным стоном. Стан будто вымер. Лишь в стороне робко тявкнул пес, обреченно заблеяли и трусливо смолкли ягнята.
С дальних полей донеслась ответная песнь.
Поднялась тьма разбойничьих стай, сопровождавших орду и залегших в росистых лощинах. Басовито и грозно выли самцы. С плачем аукали самки. Бойко, пронзительно, разноголосо визжали волчата. В неистовом хоре зверей Хунгару чудилось сочувствие. Табуны верховых коней, кобылиц, жеребят, прихлынув к становью, тесно прижавшись к палаткам, долбили землю ударами копыт. Хунгар усмехнулся, довольный. Он услыхал в хищных кличах онгонов, своих покровителей, одобренье, поддержку, готовность помочь. Ему не сразу удалось погасить в холодной груди приторную дрожь колдовского, лишь на треть притворного, исступления. В растревоженных дебрях души проснулось нечто забытое, старое. Оно побуждало Хунгара вновь голосить, теперь – просто так, подобно собаке, неизвестно зачем воющей на луну.
Утром, оставив лагерь и скот на попечение дедов, детей да бойких сварливых жен, что сумели б не хуже мужей отбить нападение, верховые стрелки небольшими ватагами, со свистом и улюлюканием двинулись по левобережью на север. Казалось, нарочно шумели, чтоб известить о набеге окрестность. Знай, мол, наших. Устали орать – запели.
Флейты полых Дягилевых стеблей – сухих, надломленных, туго, насквозь продуваемых ветром, тягуче вторили неторопливой, лениво-грустной песне смуглых всадников. Такую песню не в походе петь – лучше сидеть на бугре одному, голую степь озирая, да сонно под нос мурлыкать.
Хоронясь в буераках, следили за конницей люди в белых посконных рубахах.
Цепь убегающих вдаль дымных вех опередила орду: «Русь, берегись, идут!». Кочевники видели издали вереницу сизых столбов, однако не беспокоились: открыто ехали, смело, беспечно, со смехом, будто на праздник в становье соседнее. Похоже, крепко надеялись, черти, на лихость да удаль, на силу свою озорную.
Чахлые травы стриг жгучий ветер. Шорох жесткой листвы в прибрежных зарослях был напряжен, осторожен, как шепот таившихся в них сероглазых славянских юношей. Щетинилась шерсть на загривках собак, приученных молчать, щурились очи – от света, от пота, от пут, пусть незримых, но больно режущих руки: трудно терпеть, да приходится – рано еще дубинами махать. Ну, ничего. Успеется.
Эхо нашествия грузной стеной рушилось вниз с ячеистых круч, катилось по глади воды камнепадом гулко стучащих копыт.
Южный ветер. Ох, не к добру южный ветер.
Ястребу – яство бы. Зловеще вились птицы над ордой, людей считали, коней, с нетерпеньем взымали к солнцу, кидались сверху стрелой, проносились без страха над жалами пик. Скорей! Скорей бы началось. Сколько пищи доставит побоище.
…Не знали ни ястребы злые, ни парни в добротно сплетенных лаптях, ни даже зоркое солнце – ведь и ему надо спать, – лишь хитрые филины знали, да никому не сказали, что нынче ночью другое, отборное войско Хунгара по-волчьи бесшумно, украдкой переправилось ниже порогов на правый берег, растворилось, как дым, в разбойных оврагах да рощах.
Плохо жить человеку. Ястребу – хорошо. Ему все равно, кого искромсать кривыми когтями. Не этих, так тех, на которых с бранью хлынуло дикое поле.
– Остроготов чванливых, что у теплых морей лютовали, хунн Баламер извел, это так, однако их вождь, свирепый германарих – кем умерщвлен? Русью нашей. Сполна получил воздаяние за слезы антских детей. А обре грозные? До того возгордились: надо обрину ехать куда – не коней, не волов запрягает в телегу, а дев полоненных. Безумие. Были те обре телом крупны, тщеславны, кичливы, а где они ныне? Следов не найти. Отселе и притча: «Погибли, как обре». А Русь – сбереглась. Сбереглась, сил набралась, сама к морю синему двинулась.
…Затуманились очи. Представились алые дали, ясная ширь долин. Снежный камень ровных колонн, увитых темной ползучей зеленью. С той поры, как сарматы да готы, спасаясь от хуннской орды, большей частью бежали куда-то на запад, да и орда, после смерти Аттилы, угомонилась, распавшись на десять враждебных племен, а Константинополь, будучи густо обложен аварами, в неистовом взлете отчаяния подсек под корень их мощь, открылся славянству путь за Дунай.
Правда, и прежде туда забредали, но врозь, понемногу, горстью в скопищах разноязычных отрядов, зато уж теперь – тучей обрушились.
Те, что с Орды ударили да с верховьев днепровских поднялись, шли огромными толпами, с детьми и женами, со скарбом скудным. По суше пробивались на Балканы, где и селились. Не хотелось назад. Лес да болото. Тем паче, что в дебрях покинутых и так народу хватало: не все пустились за счастьем под небо чужое.
Русь – та стремилась обратно на Рось.
Обитала она в стороне, к юго-востоку от прочих антских племен, и путь ей выпал иной: не сушей, а водным простором в походы ходить, с челнов же легких много ль землицы займешь? Да и к чему? Лучше старой, освоенной издревле, нигде не сыскать. У ромеев – повсюду камень, а тут – чернозем. Хлебный край.
Иное дело – набег. Куда ни вела гребцов удалых вера в удачу, надежда на добычу, куда их не заносило в гиблых ладьях: раньше и знать не знали, что на свете – столько морей, что на тех морях – острова, что на тех островах – города с башнями выше утесов днепровских.
Груды разбитых костей остались под стенами злых крепостей, но уже если кто уцелел – не с пустыми руками попал домой. Кто одежду вез, кто сосуды, а кто и смуглую женщину с черными, от страха дикими глазами, с темным пухом на пухлой губе. И что обидно: не десять веков, туманных и сказочных, с тех пор пролетело – недавно, лет сто, полтораста назад, считай – вчера, шуршала галька дальних причалов под днищами проворных русских однодревок.
Да. Было времечко. Ох, было, золотое. Волхв Добро-жир, сыто зевнув, косо, украдкой, чтоб жадность не выдать, скользнул коротким, притворно сонным взглядом по червонным чарам и корчагам, расставленным на столе. Вобрав – будто вмиг алчно высосав их огненный блеск, светло-карие, с желтизной, глаза Доброжира сделались вовсе желтыми.
Князь-то каков, а? Не раз бывал у Ратибора волхв – первый раз видит золото на столе. Хорош сподвижник. Хорош. Скрывал от волхва своего, что этаким добром владеет. А явился чужак, киевский гость – не утерпел господарь спесивый, кучей вывалил утварь, взятую дедами в нездешних хранилищах. А может, не только из спеси сокровища выставил? Угодить намерен чужаку? Зачем? Ну, погоди.
– Двинулась Русь – да и назад подалась, – ответил он приезжему волхву, толковавшему о готах, обрах да сарматах. – Притихла. Весь белый свет забыл про нас.
– Как не забыть, – проворчал Ратибор. – Сунься к морю. Булгаре, козаре сидят на путях. Нынче, если где и встретит русских гордый грек, то лишь в цепях на торжищах невольничьих.
«Тебе бы туда попасть».
Не оттого сердился Ратибор, что годы набегов лихих миновали – сколько о них горевать? – а оттого, что сглупил, достаток тайный Доброжиру показал. Беда. Ради киянина рискнул. Верховный волхв у полян, соседей по Днепру. Хотелось уважить. Сгодится. И скоро, пожалуй. А тут – Доброжир. Теперь держись. Зарыть посуду? Все равно не отстанет, доймет.
– Козаре! – крикнул Идар, дружинник Ратибора. – Что козаре? Мелочь. Велишь, доблестный князь, разнесем косоглазых. У них мечи кривые, легкие, невзрачные. А русский меч – вот он какой! – Идар, как все дружинники, и сам их князь, и бояре, блестел обритыми на хуннский лад головою и подбородком. Только чуб да усы оставлены для красы. Он горделиво, с любовью провел большой ладонью вдоль широких ножен, – будто жену, бахвалясь ее пригожестью да статностью, погладил по упругому бедру. – Длинный. Прямой. Обоюдоострый. Тяжелей оглобли. Такой меч степняку даже поднять не под силу, не то что замахнуться им, ударить. Верно, отче? – громко и грубо, без должного смирения, обратился он к Полянскому волхву.
Дверь и окна в светлице – настежь, а все равно невтерпеж: душно, как в бане. Хоть догола раздевайся. Гости, кроме волхвов, чинно превших в долгополых ризах, панцири сняли, кафтаны парчовые скинули, мокрые рубахи распахнули на груди, но легче не стало. Пояса с тяжелыми бляхами туго сдавливали животы, пивом, брагой, медом хмельным налитые, плотно набитые снедью: калачами да пирогами, оладьями, ватрушками, блинами, толокном, холодцом, свининой с хреном, гречневой кашей, жареным гусем, ухой да рыбой заливной, да еще и куриной лапшой.
Невмочь. Расстегнуть бы, отбросить прочь. Да разве можно? На тех поясах – мечи, а без ножей, без мечей – ты ничей. Прирежут.
– Хвали мечи, да на своих не точи, – усмехнулся гость. Приятен он был Ратибору. Спокоен, одеждой скромен, чист – не то, что Доброжир в своей гремучей, в жирных пятнах, вонючей ризе. Взглядом киянин – ясен, умен, в речах – раздумчив, нетороплив. Что ни скажет, все веское, важное. Не похож на волхва. Скорей – смысленный муж, добрый советник, вроде вельмож византийских.
Волхвы – крикливы, зловонны. В глазах у них муть и злость. Вечный страх гнетет несчастных: чихнет кто за спиной – они в корчу, водой отливай. Трясутся, плюются, бормочут. Скучно смотреть. Хуже всего – своенравны, нетерпеливы. Что взбредет ненасытным в темную голову, то и сделай, подай, доставь. Конечно, волхвы – боговы, их любое хотение, даже постыдное, подлое – святое, божье. Грех думать о них с неприязнью. Однако и терпеть ту блажь досадно.
– А у нас? – воскликнул киянин. Глаза блеснули железом, и голос им зазвенел. Подобрались все, похолодели. – Нужду неотложную справить, и то один не ходи. Трое ближних, своих, с мечами в руках должны оберегать. Срамота. Но и тех остерегайся. Чуть разживись чем-нибудь – всяк, даже брат родной, от зависти сохнет, сгубить помышляет, ограбить. Все грызутся за жирную кость, глаз никто не подымет, не обратит за камень порубежный. За ним же – тучи и смерть. Козаре – мелочь? Глядите, как размахнулись – от Волги до плавней дунайских. Хунны да обре тоже сперва сборищем шатким казались. Уж как их только не честили: косыми, кривыми, колченогими. А те косые, – он горько усмехнулся – не то сермяжной грубости своих речей, не то их смыслу, – семь шкур спустили с дедов наших. Булгаре, козаре – те же хунны, как мы – прежние анты. Не от хилых корней – от богатырского семени род свой ведут.
– Чужих хвалишь? – вскипел Идар.
– Хвалю? Опомнись, глупое чадо. Не возвысить пред вами дерзкий народ – истинный лик его хочу показать. Дабы не обольщались надеждой на легкую победу. Небо славьте, что мало их на земле: одна стрела против наших ста. Будь их больше – неведомо, что сталось бы с нами. Однако и с этими – не спи, берегись. Мы тут спорим за каждую мель на Днепре, за пень на его берегу, а козаре уже северян, ближних соседей наших, данью обложили. Завтра – до вас и до нас дойдут.
– Русь – в замках высоких, они – в голом поле! Против рва да оплота козарин бессилен, – продолжал бурлить Идар, подогреваемый жгучими глазами местных, своих волхвов. – Приходили уже, да ушли восвояси, не солоно хлебавши.
– Приходили горстью, разведать. Слыхал про Дербень? Есть город такой на восходе, стоит меж горами и морем. Были гости у нас иноземные. Зовут их армене. Через Корсунь к нам добрались. Бают, стена в том Дербене великая, толстая, из тесаных камней, больших, точно клеть. Не вашему тыну дубовому чета. Персы ее возвели на ромейский лад. Дербень по-ихнему – «Врата на запоре». И что же? Сломали козаре запор. Ливнем стрел, как пыль дождем, со стен защитников смели. Вломились, зарезали старых и малых, богатых и бедных.
Он стиснул на груди оберег – золотое глазастое солнце. Тихо в светлице, тихо до жути. Будто в окно, взобравшись по стене, заглянул, ощерив редкие зубы, скуластый, косматый, как баба с распущенными волосами, козарин. Заглянул, обвел узкими злыми глазами застолье, свистнул – и сгинул.
– Еще говорят, – вздохнул киянин, – в полуденных землях, к югу от козар, позади высоченных гор, другой, еще пуще лютый народ объявился. Имя ему – басурмане.
– Далече, – упрямился бледный Идар. – До нас не дойдут, по дороге вымрут.
Киянин удивленно взглянул на дурака.
– Хунны подале жили. Отчего и этим не дойти? Полсвета уже разорили.
– Сам… деле? – промямлил дружинник. Он с опаской, точно точильщик к лезвию ножа, прикоснулся к бревенчатой стене. Сухое дерево, горячее. Все заметили это, все догадались, зачем он притронулся, что подумал при этом, – и плохо, не по себе, сделалось всем: волхвам, и боярам, и князю, Князевым слугам – тиунам, подъездным, огнищанам.
Путь в Киев идет по Днепру через Родень, купцы пристают и к здешним причалам. Правда, в город священный их не пускают, а кто захочет войти – убьют, но кто захочет? Зато на пристани воля: ешь, пей да рассказывай. Слыхали и тут о козарах, о басурманах. Они представлялись непостижимо далекими, жили, казалось, не на твердой земле, сходной с днепровской, а в сказочной зыбкой стране, в безопасной потусторонности, в пределах Кощеев Бессмертных, немыслимых Змеев Горынычей, извергающих огонь.
И вдруг эта темная даль с громом придвинулась, подступила столь близко, так плотно притиснула к стенам, что трудно вздохнуть.
– Хватит, други, хвастать. Умей человек взглянуть на себя, стоя поодаль, – за волосы схватился бы со страху: сколько сил уходит на ветер пылью речей бесполезных. Недруг – не дурак, бахвальством его не проймешь. Хвастать и он умеет. И боится не слов – мечей. И не старых, давно затупелых – новых, острых. Что и впрямь в крепких руках. И чтоб теми руками владела голова, которая знает, где и кого, как ударить, когда вынуть оружие, когда убрать. Да, было время удалое. Было – минуло, стоит ли жалеть. Народ наш – издревле пахарь, жил землей, не разбоем: к баловству его другие увлекли. Ходили, ходили – чего за морем выходили? Чары да корчаги. Зато свое хозяйство разорили, пашни запустили. В землянках темных ютились. И до сих пор в них сидим. Мало чести – на стороне искать пропитание. То удел неумелых, нищих, пропащих. Хочешь богатств? На своей земле их добудь. Вот, поглядите.
Он вынул из-за пазухи большой дымчато-зеленый, с голубоватыми и желтыми разводами, турий рог в золотой оковке, с тонкой цепью, прикрепленной к округлым ушкам на ободе и оконечье. Десять сноровистых рук сразу метнулись к нему – будто киянин сказал: кто первый схватит, тому и владеть.