Руна осторожно потянулась. Каждая косточка в ее теле болела, но, казалось, ничего не было сломано. Она могла шевелить и руками, и ногами. Девушка медленно встала. Тут было негде развернуться – комната, в которой она находилась, была узкой и тесной. Руна с трудом подавила в себе желание изо всех сил ударить плечом в запертую дверь. Она знала, что это бессмысленно – у нее не хватило бы сил выломать задвижку. А даже если бы ей это удалось, камеру все равно наверняка охраняют солдаты, те самые солдаты, которые обошлись с ней так грубо. Они допросили ее сразу после Тира. Казалось, они готовы были выбить из нее признание. И хотя применять силу не понадобилось – Руна говорила быстро и много, – ее все равно избили. Ее колотили по лицу и по телу. Один из солдат держал ее за волосы, другой наносил удары. Однако же они не убили и не изнасиловали ее. Руна не знала, что удержало их от этого, может, то, что среди норманнов считалось страшным преступлением изнасиловать женщину из своего народа, а может быть, то, что она была не похожа на миловидную юную девицу.
Затем солдаты посадили Руну на лошадь, отвезли в город (по дороге она почти ничего не увидела) и бросили в эту грязную дыру. Руна предполагала, что находится в Руане, центре нового королевства Роллона. Но был это город или всего лишь селение, назывался он Руан или нет, сейчас ее мир состоял из этой холодной зловонной комнаты. Руна, завернувшись в волчью шкуру, сжала в руках амулет, села на пол и расплакалась. Она не знала, увидит ли когда-нибудь вновь солнечный свет, почувствует ли лесную почву под ногами. Девушка проклинала Тира.
Гизела беспокойно металась на лежанке. Вначале она боялась засыпать, уверенная в том, что провалится в кошмарный сон. Сейчас же девушка была готова к любым кошмарам, только бы пришел долгожданный сон. Твердая лежанка была накрыта грязной шкурой. Подушки не было. В воздухе стояла сильная вонь – наверное, от множества немытых тел. Принцесса могла бы смириться с вонью, но не с мыслью о том, как близко к ней находятся все эти потные тела.
Гизела надеялась, что ей позволят спать рядом с Эгидией, как спала рядом с ней Бегга, но епископ отослал ее прочь. Он вел себя вполне приветливо, но явно был убежден в том, что девушка сопровождает дочь короля по поручению Фредегарды и потому может вселить в сердце невесты страх перед Роллоном. Принцесса быстрее привыкнет к новой жизни, если рядом с ней не будет франкской девушки, ненавидящей норманнов, решил епископ.
Эгидия, которая теперь, естественно, откликалась на имя Гизела, не возражала. Как и раньше, она непрерывно болтала. Судя по всему, епископу это нравилось, поскольку он благосклонно улыбался.
Итак, Гизелу отвели в кухню, где работали слуги. Самой ей не нужно было помогать по хозяйству, но теперь ей придется здесь есть и спать. О еде девушка и думать не могла, а о сне тем более. Люди в этой комнате пугали ее еще тогда, когда в огромной печи горел огонь, теперь же, когда огонь погас и тела освещал лишь лунный свет, лившийся в окно, Гизела с ума сходила от страха и отвращения ко всей этой грязи.
Она опять перевернулась на бок. Вечером ей казалось, что она больше никогда не съест ни кусочка, но сейчас в животе у нее урчало. Впрочем, наибольшее беспокойство Гизеле причиняло не чувство голода, а жжение в мочевом пузыре. Она не помнила, когда в последний раз справляла нужду, но понимала, что не уснет, если как можно скорее не помочится. Сама мысль о том, что ей придется встать и пробраться мимо всех этих людей к двери, вселяла ужас в ее сердце, но в какой-то момент желание пересилило страх.
Гизела встала с лавки. Пол под ее ногами был мягким – то ли от грязи, то ли от гнили, то ли просто был земляным. Осторожно переступая через спящих, девушка направилась к двери. Одному из слуг она наступила на руку, и храп сменился стоном, но не успел слуга проснуться, как принцесса уже прошла мимо. Несмотря на то что было темно, ей каким-то образом удалось найти дверь.
Выбравшись из кухни в коридор, Гизела испытала облегчение, увидев, что там светло. Вдоль стен висели факелы. Они распространяли неприятный запах. В Лане комнаты освещались не факелами, а масляными лампами, пахнущими орехами или маком.
В коридоре тоже спали слуги, через которых приходилось переступать. Гизела дрожала – ей было невероятно холодно в тоненьком платье. Накидку она оставила на лежанке, надеясь, что потом найдет дорогу назад. Пока что ей хотелось только одного – добраться до отхожего места.
Когда Гизела дошла до конца коридора, ориентиром ей служил уже не свет, а холод. В Лане уборные находились вне дома – правда, принцесса туда никогда не ходила, пользуясь горшком в своей комнате.
Девушка вышла под черное ночное небо и узнала двор, на который они въехали этим вечером. В центре горел костер. Двор был частично окружен городскими стенами. Другая же часть ограждения относилась непосредственно к замку. Впрочем, костер освещал не только стены, но и людей. Солдаты сидели у огня, ели, спали, разговаривали. Гизела замерла на месте. Не могла же она искать уборную в присутствии этих мужчин, не говоря уже о том, чтобы спрашивать у них дорогу! Девушка сумела лишь заставить себя сделать шаг вперед, на улицу, опереться рукой на стену, присесть и приподнять платье. Она была рада тому, что наконец-то может облегчиться, но ей было стыдно. Гизела почувствовала, как теплые брызги окропили ее пятки. К счастью, никто ее не заметил. Когда она поднялась, край платья был мокрым, но девушка не обращала на это внимания. Она поспешно вернулась в дом и, опустив глаза, пошла по коридору.
И вдруг Гизела заметила какую-то незнакомую дверь. В воздухе пахло дымом, потолок казался намного ниже, чем раньше. Может быть, она выбрала не тот коридор и сейчас идет вовсе не в кухню? Девушка чуть не расплакалась, но ей удалось преодолеть отчаяние. Повернувшись, она пошла назад. Стены казались незнакомыми, и Гизела уже думала, что никогда не вернется в кухню, и тут услышала женский голос, доносившийся из соседней комнаты. Это немного успокоило бедняжку – во-первых, приятно было узнать, что где-то неподалеку есть еще одна женщина, во-вторых, она говорила на языке франков.
Через мгновение Гизела осознала смысл услышанного.
– Я хочу, – повторила женщина, – чтобы ты убил принцессу Гизелу, Таурин.
Монастырь Святого Амброзия, Нормандия, осень 936 года
Да, пора было поговорить с монахинями. Конечно же, не следовало выдавать им свою тайну, но нужно хотя бы сообщить им о том, что тайна есть и их мать настоятельница – хранительница этой тайны. Приняв решение, аббатиса почувствовала себя намного лучше, но хотя она и знала, что нужно делать, она никак не могла выбрать для этого подходящее время.
Только сейчас в монастыре вновь воцарился покой, потревоженный появлением чужака, и настоятельнице не хотелось опять будоражить своих подопечных, тем более сейчас, когда на дворе был вечер. Итак, она решила подождать. Конечно, сама матушка не могла уснуть, но хотя бы ее сестры во Христе оставались спокойными. Настоятельница не знала, спит ли этой ночью Арвид, или мальчик тоже ворочается с боку на бок, со страхом думая о своих врагах и со смущением – о ней.
На следующее утро, когда мать настоятельница пришла проведать Арвида, юноша выглядел гораздо лучше. Цвет его лица стал более здоровым.
Юноша по-прежнему не глядел ей в глаза. Молча отметив это, настоятельница вскоре оставила Арвида одного и попросила сестру-наместницу собрать монахинь. Она объяснила своей помощнице, что, хотя время для молитвы еще не настало и в это время дня грамотные монахини читали, а те, что не отличались особым умом, выполняли монастырские работы, она хочет, чтобы все ее подопечные собрались в трапезной, оставив свои дела.
Матильда была одной из первых сестер, вошедших в трапезную. Вскоре за ней последовали остальные. У всех на лицах было написано любопытство. Хотя такое поведение и порицалось, монахини перешептывались. По доносившимся до нее словам мать настоятельница поняла, что собравшиеся считают причиной переполоха раненого юношу. Очевидно, они ожидали, что аббатиса объяснит им, кто он, по какой причине на него напали, откуда он родом и почему на груди у него языческий амулет.
Но матушка не собиралась говорить об этом. Собственно, вначале она вообще ничего не сказала, лишь молча обвела присутствующих взглядом.
Эти монахини были ее семьей, но из-за того, что настоятельница все время находилась рядом с ними, она не замечала, как сестры изменялись, как старели, как кто-то становился равнодушнее, а кто-то угрюмее.
Сестра-пономарь явно растолстела; ее двойной подбородок так и раздувался от возмущения: мать настоятельница собрала монахинь в неурочное время, да еще и не обсудила это с ней.
Сестра-келарь выглядела намного спокойнее, но ничего другого настоятельница от нее и не ожидала. Она еще никогда не видела, чтобы эта монахиня теряла самообладание. Может быть, все дело в том, что сестра-келарь заботилась о припасах и приготовлении трапезы, а тот, кто занимается столь земными вещами, сильнее укореняется в мире, и потому его не так легко сбить с ног, как людей, пребывающих исключительно в мире духовном.
Сестра-привратница была обеспокоена – скорее всего, не тем, что все собрались здесь, а воспоминаниями о том миге, когда она нашла на пороге монастыря окровавленное тело. Ее обязанности заставляли ее чаще вступать в контакт с миром. В дверь монастыря стучали нищие, монахи, священники, паломники, но никто из них не был испачкан кровью с головы до ног.
Сестра-звонарь, ведавшая в монастыре не только колоколами, но и церковными деньгами, неискренне улыбалась. Настоятельница подозревала, что сестра-звонарь сеет раздор среди монахинь, заражая других своей горечью. До сих пор аббатиса так и не поговорила с ней об этом, и не поговорит, потому что это будет уже не ее заботой.
Сестра-наставница казалась рассерженной. В монастыре она отвечала за воспитание молодых послушниц: разучивала с ними псалмы, обучала девушек грамоте, посвящала их в тонкости грамматики. Сегодня утром ее занятие прервали, и хотя к концу года ее ученицы наверстают упущенное, настоятельнице казалось, что наставница упрекает ее в недостаточном уважении к свету знания.
Чем дольше молчала аббатиса, тем сильнее нарастало напряжение в трапезной. Она хотела как можно скорее покончить с этим и даже не помолилась перед тем, как приступить к столь нелегкой задаче, хотя в монастыре обычно принято было молить Господа о помощи во всем. Впрочем, матушке казалось, что Господь не имеет к происходящему никакого отношения.
– Я отрекаюсь от должности настоятельницы этого монастыря, – решительно заявила она. – Сегодня сообщу об этом епископу. Пока мне не назначат преемницу, мои обязанности будет выполнять сестра-наместница.
Она ожидала испуганных возгласов, распахнутых от ужаса глаз, удивленных расспросов, может быть, даже криков протеста, хотя такое и было запрещено. Но ничего этого не последовало. В трапезной вновь воцарилась тишина. Сестры переглядывались, словно не зная, кто тут сошел с ума – настоятельница, заявившая о том, что уходит, или они сами, неправильно все понявшие. Что ж, в тишине действовать было легче. Теперь ей не нужно было уговаривать сестер, можно было просто продолжить свою речь.
– Я отрекаюсь от этой должности, ибо я ее недостойна. Собственно, я всегда была ее недостойна. Да, такая, как я, не может быть вашей матерью настоятельницей. К сожалению, до сегодняшнего дня мне не хватало мужества признаться в этом – себе самой и, конечно, вам.
Только теперь, с некоторым опозданием, по залу прокатился гул. Не все ее любили: некоторые считали, что она слишком мягко руководит монастырем, другим она казалась чересчур равнодушной, а кому-то и чрезмерно замкнутой. И все же в ее добродетели никто не сомневался.
И тут прозвучал девичий голосок:
– Но почему? – Матильда покраснела до корней волос.
Этот вопрос тронул аббатису. Лишь сейчас она поняла, что не только сама приносит жертву, но и требует этого от своих сестер. В монастыре от многого приходилось отказываться, кроме одного – покоя.
Настоятельнице хотелось объяснить монахиням, почему она нарушает их покой, хотелось рассказать о своих грехах, чтобы сестры могли обсудить это и успокоиться. Но у нее не было выбора.
– Если бы вы знали о моем прошлом, вы изгнали бы меня отсюда. Вы никогда не позволили бы мне жить среди вас. – Настоятельница увидела, как побледнела Матильда. – Я не могу рассказать вам о том, что случилось. Но в то же время я больше не могу быть вашей настоятельницей.
Глава 4
Руан, сентябрь 911 года
– Я хочу, чтобы ты убил принцессу франков, Таурин.
Воину с трудом удалось сдержаться, чтобы не выразить презрение, не поджать губы, не нахмуриться. Стараясь сохранять каменное лицо, Таурин смотрел на Поппу, повторявшую свой приказ. Солдат спрашивал себя, как с таких прелестных губ могли сорваться столь жестокие слова.
Впрочем, Поппа не казалась ему особенно красивой. Он никогда не понимал мужчин, говоривших о ее очаровании и завидовавших Роллону, которому удалось заполучить такую роскошную женщину. Что ж, Поппа не была хороша настолько, чтобы стать не только любовницей Роллона, но и его женой. Именно поэтому ее губы сегодня были поджаты и с них слетели эти слова. Поппа всегда оставалась спокойной, но такого позора она не могла перенести. Даже ее уверенность в себе пошатнулась.
– Да, убей ее! – вот уже в третий раз повторила она, сгорая от гнева.
Таурин, помедлив с ответом, неуверенно протянул:
– И почему я должен так поступить?
– Чтобы доказать свою верность, конечно! – нетерпеливо воскликнула она. – Ты уже давно служишь мне! Как ты можешь отказать мне в такой просьбе?
Когда Поппа говорила о смерти франкской принцессы, в ее голосе звучала горечь, теперь же ее голос стал слащавым, как всегда.
«Верность, – с презрением подумал Таурин. – Верность…»
Он не был верен Поппе. Таурин был ее рабом, и он презирал свою госпожу, как презирал всех тех, кто владеет им. Поппу он презирал еще больше, потому что она была из народа франков. Была христианкой. И при этом спала с Роллоном. А его, своего собрата по вере, сделала рабом.
– Я не спрашиваю, почему это должен сделать именно я. Я спрашиваю, почему ты хочешь, чтобы я убил ее? До сих пор в христианском мире Роллона считали пиратом – теперь же он стал вассалом короля франков. Ты должна радоваться этому.
Поппа подалась вперед, и ткань платья натянулась на ее груди. В этой женщине всего чересчур, подумалось Таурину: чересчур пышная грудь, чересчур полные губы, чересчур яркий румянец. Вот только одежды на ее теле не слишком много. Платье было очень коротким, хоть его и сшили из дорогой ткани с золотой нитью. Край плаща был украшен драгоценными камнями. Вообще-то эти камни должны были делать ткань тяжелее, чтобы она не морщилась, но Поппа носила плащ не на плечах, а на сгибе локтя, чтобы все видели драгоценности и понимали, кто она такая. Когда-то она была дочерью могущественного человека, который дарил ей ленты, серьги, брошки, кольца, баночки с благовониями. Теперь же Поппа стала наложницей другого могущественного мужчины, который подносил ей такие же дары. Правда, за это ей пришлось дорого заплатить – она жила в грехе.
Таурин отпрянул. И не потому, что красота Поппы казалась ему вульгарной. Он не мог смотреть на золото и серебро на ее теле, понимая, откуда взялось все это богатство. Оно было награблено в монастырях. Норманны не только похищали драгоценные переплеты и дароносицы из церквей, но и переплавляли их, чтобы благородные металлы служили уже не во славу Господа, а для украшения женщин – северянок и франкских девушек, отдававшихся захватчикам. Эти девушки менялись, и их души переплавлялись, словно золото в норманнских тиглях. Поппа была доброй христианкой, а Роллон превратил ее в шлюху, которая бесстыдно спала с человеком, захватившим город ее отца. И теперь эта женщина приказывала ему, Таурину, убить Гизелу.