Утром следующего дня семью Сьенфуэгоса погрузили в две большие пироги, которые затем направились к восточной оконечности острова Гонава. На берегу остались лишь сам канарец и брат Бернардино. По дороге в деревню они столкнулись с толпой стариков, женщин и детей, бегущих от испанских солдат.
Сьенфуэгос, понимавший их язык, о чем-то заговорил с ними; а затем перевел спутнику рассказы местных жителей. Монах не поверил собственным ушам, когда две совсем юные девушки, которых едва ли можно было назвать женщинами, рассказали в мельчайших подробностях, как пятеро солдат заперли их в хижине, где по очереди насиловали, пока сами не выбились из сил.
— Это неправда! — возмущенно воскликнул монах. — Это не может быть правдой! Они лгут!
Канарец без лишних слов указал ему на следы укусов на бедре одной из девушек, а также на синяки и ссадины, сплошь покрывавшие тела обеих.
— Почему вы так уверены, что это ложь, святой отец? — спросил он. — Кто вам такое сказал? Благословенные апостолы? Ваш друг Николас Овандо не возражает, когда его люди так ведут себя с туземками. Поступи они так с испанскими девушками, их бы повесили как преступников; но этих, по его мнению, можно безнаказанно насиловать и даже убивать только потому, что у них темная кожа и они привыкли ходить полуголыми.
— Боже милостивый! — воскликнул монах.
— Только не начинайте опять ваших проповедей! Если вы всерьез полагаете, что у человека, способного на подобные поступки, может быть хотя бы толика жалости к принцессе, вы глубоко заблуждаетесь.
— Овандо не мог об этом знать! — чуть не плакал монах. — Я уверен!
— Если правитель не знает, что его люди творят подобные вещи, то значит, просто не желает об этом знать, — заметил Сьенфуэгос. — Ваш друг Овандо мало чем отличается от Колумбов или Бобадильи, за исключением того, что учился в Саламанке. — Он указал в сторону девушек и молодой женщины, что пугливо отступила, прижимая к себе ребенка. — Посмотрите на этих людей, какой страх застыл на их лицах! Клянусь, когда мы впервые прибыли сюда, я не встречал на их лицах подобного выражения. Тогда это были мирные и счастливые люди, которые относились к нам со всем радушием, — он безнадежно повел плечами. — Они считали нас богами, а потом оказалось, что никакие мы не боги, а настоящие демоны. Сколько зла мы им принесли! Сколько зла!
— Быть может, всему виной война? — стоял на своем де Сигуэнса. — Вы же сами знаете, что...
— Война? — перебил канарец. — Какая война, святой отец? — Вспомните, что я был среди тех, кто первыми ступил на этот остров, и не помню, чтобы кто-то собирался с нами воевать, как и Анакаона желает лишь одного: чтобы ее оставили в покое в маленьком королевстве, где ее народ мог бы жить в мире.
Они молча двинулись дальше, пока впереди не замаячили первые хижины селения. Здесь им пришлось расстаться; францисканец, не удержавшись, крепко обнял Сьенфуэгоса и перекрестил его.
— Да хранит тебя Господь, сын мой, — прошептал он. — И молись за меня. Молись, чтобы этот проклятый лицемер не запер меня в тюрьму, когда услышит то, что я собираюсь ему сказать.
Добрый монах не бросал слов на ветер. Едва представ перед его превосходительством губернатором Овандо, он выпалил ему прямо в лицо все, что о нем думает, обрушив ему на голову целый водопад всех известных ему ругательств, самым приличным из которых был «сукин сын».
Откуда благочестивый францисканец набрался подобных слов, а главное, как мог осмелиться выкрикнуть их прямо в лицо столь высокопоставленной особе, остается загадкой, ибо все хроники об этом умалчивают. Достоверно известно лишь то, что сия гневная отповедь вогнала в краску даже видавших виды гвардейцев, которые никак не могли понять, как губернатор вообще терпит подобные безобразия, вместо того чтобы запереть под замок этого буйнопомешанного.
Возможно, это объяснялось дружбой; а быть может, в глубине души Овандо понимал, что поступает неправильно, или для него самого стало неприятным сюрпризом, что солдаты насиловали девочек: услышав об этом, он едва не лишился дара речи. Так или иначе, впервые в истории испанский правитель Вест-Индии смиренно выслушал упреки священника, публично обвинившего его в жестоком и несправедливом обращении с туземцами.
Со временем подобное противостояние станет обычным делом, своего рода осью, вокруг которой будет вращаться имперская политика в Новом Свете; но, как скажут позднее, все это будет лишь очередным повторением той первой перебранки между братом Бернардино де Сигуэнсой и губернатором Николасом де Овандо, которая случилась в Харагуа на следующий день после пленения принцессы Анакаоны.
По мнению губернатора, туземцев надлежало рассматривать не как людей, а как животных; ему не пришло бы в голову задумываться об их правах или считать их такими же детьми Бога, как андалузцев, кастильцев или каталонцев.
Одним словом, они были для него даже не просто язычниками, а настоящими еретиками.
Кстати говоря, слово «еретик», весьма уместное в Испании королей-католиков, не имело ни малейшего смысла здесь, по другую сторону океана.
Еретики и неверные были в большинстве своем открытыми врагами Изабеллы и Фердинанда, чего никак нельзя было сказать о язычниках: в глазах их величеств это были всего лишь бедные невежественные люди, не имевшие возможности познать единого истинного Бога, а потому испанцам следовало привести их к вере Христовой, основанной на терпении и понимании.
А значит, истинный христианин с той же силой, с какой ненавидел мавров, евреев или альбигойцев, должен был любить негров из Африки или краснокожих жителей Индий, поскольку в глазах их величеств было одинаково почетным как резать глотки одним, так и спасать души других.
Однако люди Овандо отнюдь не стремились следовать этим правилам, и брат Бернардино де Сигуэнса не скрывал своего возмущения по этому поводу. Принцесса Анакаона еще не была крещена, а значит, никак не могла отречься от веры Христовой и стать еретичкой. И уж тем более она не провозглашала себя иудейкой или мусульманкой и уже по этой причине не могла считаться неверной. Таким образом, она была всего лишь простой и наивной язычницей, а значит, ее надлежало оберегать, защищать и дать ей возможность принять крещение, вместо того чтобы заманить в ловушку и приговорить к смертной казни.
— Неужели вы сами этого не понимаете? — воскликнул под конец брат Бернардино, когда они оба слегка остыли, истощив запас взаимных оскорблений.
— Я-то понимаю, — сухо согласился губернатор. — А вот вы не желаете понимать, что для королей законы не писаны.
— И что же вы хотите сказать этой кощунственной фразой? — возмутился монах.
— Я хочу сказать, что если Анакаона претендует на то, чтобы именоваться королевой Харагуа, она не может требовать, чтобы ее судили согласно законам, изданным для простых смертных. Так что всему виной ее собственное упрямство, а вовсе не мое нежелание что-то там понимать.
— В жизни своей не слыхал столь лицемерных заявлений, — отпечатал де Сигуэнса. — И подобного низкопоклонства я тоже никогда не видел.
— Боюсь, что меня начинают утомлять ваши слова и ваш тон, — заметил Овандо. — Так что не выводите меня из себя: вы, конечно, мой друг, но всему есть предел.
— И что вы тогда сделаете? — осведомился францисканец все с той же агрессивностью. — Прикажете меня повесить? Или посадить под замок? Вы прекрасно знаете, что не имеете на это права, и я не думаю, что вы решитесь пойти против святой церкви. Первейшая обязанность слуги Христова — охранять свое стадо; именно это я и пытаюсь делать. К несчастью, ваши солдаты, что так бездумно нарушают Божьи заповеди, тоже часть этого стада, пусть и худшая. Троньте меня хоть пальцем — и я отлучу вас от церкви!
— Вы с ума сошли? — выкрикнул побледневший губернатор. — Или в вас бес вселился?
— Я не сошел с ума и не одержим ничем, кроме гнева Божьего. Того самого, который, несомненно, охватит и вас, если вы соизволите сойти со своего пьедестала и взглянете на следы зубов, оставленные испанскими солдатами на телах невинных девочек. Это ваших солдат надлежит повесить, а не принцессу!
— Найти и повесить, — распорядился губернатор, обращаясь к капитану своей гвардии. — А вы, святой отец, ступайте прочь и больше не попадайтесь мне на глаза.
— Ну что ж, вы больше меня не увидите, — заверил брат Бернардино. — Но будьте уверены, если ваше поведение и впредь будет таким же, вы еще не раз услышите обо мне.
— Вы смеете мне угрожать?
— Определенно смею.
Он резко развернулся и направился прочь, держа голову так гордо, словно больше не был зловонным коротышкой, прилагавшим все усилия, чтобы остаться незамеченным, а неожиданно превратился в грозного великана, и его бывший товарищ по Саламанке не мог не признать, что, возможно, угрозы монаха отнюдь не беспочвенны, а потому его стоило бы выслушать. Но увы, больше им не суждено было встретиться.
3
Очень скоро Сьенфуэгос понял, что не может быть и речи о том, чтобы попытаться освободить принцессу Анакаону силой.
Или даже хитростью.
Необходимыми для штурма силами они, к сожалению, не располагали, поскольку большая часть воинов укрылась в чаще леса, а оставшиеся ни за что не поверили бы испанцу, пусть даже он и называет себя канарцем. Что же касается его знаменитой хитрости, то она совершенно бесполезна против двух десятков солдат, охранявших Золотой Цветок и готовых скорее свернуть ее прекрасную шею, чем позволить ей выбраться на свободу.
Канарец так и не успел как следует продумать план действий, поскольку на рассвете следующего дня к берегу подошел хорошо вооруженный корабль и встал на якорь в полумиле от берега. Его появление в очередной раз доказывало, что предательство, которое закончилось пленением принцессы, вне всяких сомнений, было тщательно продумано и спланировано заранее.
От корабля отошли и причалили к берегу две шлюпки; Анакаона села на одну из них, и у Сьенфуэгоса перехватило дыхание, когда он увидел, что она закована в тяжелые кандалы, а по ее запястьям и щиколоткам сочится кровь.
— Сукины дети! — выругался он про себя. — Чертовы сукины дети!
Он вспомнил, с какой любовью и преданностью эта горделивая женщина, теперь такая бледная и измученная, ухаживала за Ингрид, когда та была на пороге смерти, сколько усилий она приложила, чтобы вывести подругу из ужасной депрессии. Сьенфуэгос подумал, что, если бы Ингрид оказалась свидетельницей этой ужасной сцены, ее душа навсегда бы канула в черные глубины.
Когда пленница оказалась на борту, солдаты, будто во время спланированного отступления, обступили губернатора, хотя и без того было ясно, что десяток сбежавших туземцев не сможет напасть на такие внушительные силы. Индейцы лишь наблюдали издалека, как тает их последняя надежда на свободу и независимость.
Вскоре к кромке воды подошел монах и стал наблюдать, как удаляются солдаты, как корабль поднимает паруса и снимается с якоря.
Брат Бернардино де Сигуэнса решительно отказался оставаться в составе экспедиции, совершившей одно из самых печально известных деяний в испанской истории. Когда же он наконец остался в одиночестве, гордо выпрямившись во весь свой маленький рост, словно живое воплощение всех тех, кому всегда претили подобные действия, Сьенфуэгос покинул свое укрытие и молча встал рядом с ним.
— Добрый день, сын мой! — произнес священник, не оборачиваясь. — Я рад, что не один здесь.
— Какая разница, один или вдвоем, — невесело усмехнулся канарец, — если мы все равно ничего не можем поделать с этими канальями.
— Но мы можем бороться, — возразил монашек. — Бороться за справедливость.
— За какую справедливость, святой отец? Здесь нет никакой справедливости, кроме той, что устанавливает сам губернатор.
— Нет, сын мой, вовсе нет! — теперь голос францисканца звучал совсем не так, как обычно. — Настоящая справедливость всегда существует, независимо от законов, провозглашенных людьми вроде Овандо. Она — в сердцах людей, которые верят в то, что все люди равны; и она победит, как победила вера Христова, несмотря на все преследования. Ей можно навредить, но ее не убьешь.
— И как вы собираетесь за нее бороться?
— Вернусь в Санто-Доминго и попытаюсь предотвратить казнь этой женщины. Кто-нибудь меня да послушает.
— Кто?
— Мои братья, мои покровители; все те, кто, как и я, верит, что мы призваны не вешать тела, а спасать души.
— Вы полагаете, они посмеют пойти против Овандо?
— Этого я не знаю, — честно признался монах. — Но точно никогда не узнаю, если не попытаюсь.
Канарец опустился на корточки и стал чертить веткой узоры на песке, глядя как паруса корабля надуваются ветром, и он медленно удаляется на запад, чтобы, обогнув западную оконечность острова, взять курс на восток, в столицу.
— Когда они выйдут в открытое море, то попадут под встречный ветер, — произнес он наконец. — Если у вас здоровые ноги, мы сможем успеть добраться до Санто-Доминго раньше.
— Мои ноги столь же здоровы, как и твои, сын мой, — сухо ответил монах. — И даже если бы они подкосились, Господь вдохнет в меня силы, чтобы я мог идти дальше. Единственное, что мне нужно — это кусок веревки.
— Веревки? — удивился Сьенфуэгос. — Зачем вам веревка?
Тот не ответил, лишь оторвал кусок лианы, обвивавшей ствол ближайшего дерева, и, подобрав выше колен подол белой рясы, подвязал ее лианой вместо пояса, что придало ему довольно-таки комичный вид: две тонкие ноги, похожие на палочки, огромные черные сапоги из сыромятной кожи и нечто, свивающее спереди, отдаленно напоминающее фартук.
— Ну вот, теперь — хоть сейчас в дорогу, — заявил он. — И можете пинать меня, не стесняясь, если я начну отставать.
Они тронулись в путь — сначала на юг, вдоль берега, той же дорогой, по которой прошли люди Овандо; затем повернули на восток, чтобы сократить путь.
Да, бесспорно, брат Бернардино де Сигуэнса был самым тщедушным и малорослым человеком, какого только можно себе представить, но обладал такой внутренней силой и убежденностью в собственной правоте, что, казалось, даже не чувствовал усталости, и в конце концов атлет Сьенфуэгос, привыкший к долгим переходам по лесам и горам Нового Света, первым поднял руку, чтобы отереть пот со лба.
— Черт бы вас побрал, святой отец! — воскликнул он, задыхаясь. — Похоже, вам насыпали перца под хвост! Дайте передохнуть, а не то у меня лопнет печенка...
— Пять минут! — неумолимо ответил тот. — Всего пять минут. Время не ждет! Кстати, когда мы туда доберемся?
— Такими темпами — дня через четыре.
— Четыре дня? — ужаснулся брат Бернардино. — Ох! Боюсь, что я столько не выдержу.
К счастью, им повезло: на следующий день на пути попалась асьенда одного колониста по имени Деограсиас Буэнавентура. Он любезно согласился за сто мараведи лично довезти их до Санто-Доминго тайными тропами на своей старой шаткой повозке.
И все было бы совсем хорошо, если бы не одна беда: дело в том, что бедняга колонист уже долгие месяцы не видел ни единой христианской души, и теперь на протяжении нескольких часов болтал, не умолкая ни на минуту. К тому же с первого его слова стало ясно, что он люто ненавидит работающих на него дикарей.
— Это самые несуразные существа, каких только рождала земля, — яростно уверял он. — Самые никчемные и бесполезные, неспособные научиться элементарным вещам. Сколько я над ними бьюсь, пытаясь привить простейшие навыки цивилизованных людей — и все без толку!
— И чему же вы их учите? — спросил Сьенфуэгос.
— Шить приличную одежду, выделывать кожи, строить кирпичные дома, делать мебель. Всему тому, чему способны научиться самые дремучие дикари!
— А может быть, все это им совершенно не нужно? — заметил Сьенфуэгос. — Ведь у них никогда не было ни одежды, ни обуви, ни кирпичных домов, ни даже мебели — и, тем не менее, они счастливо жили на протяжении многих столетий.
— Счастливо? — рассмеялся Буэнавентура. — Как можно быть счастливым, если твоя жизнь мало чем отличается от жизни животных?