Годы, тропы, ружье - Правдухин Валериан Павлович 22 стр.


Бежим к лодке, прыгаем в нее, изо всех сил гребем к тому берегу. Сразу же находим след зверя. Да, верно, это была самка изюбря. Вот в траве ее след. Она ранена, и ранена сильно. Трава помята только по обратному следу. Здоровый изюбрь идет так, что не заденет травинки… Мы ползком пробираемся вперед. Крови нет, но это ничего. Надежда осторожно, но цепко забирается в мое сердце. Я теперь сам убежден, что не промахнулся. Метров двести проползли мы за зверем. Максимыч шептал:

— Так, так. Еще больше примято. Шатается, ноги у него ползут… в стороны. Так.

Я с нетерпеньем, не обращая внимания на грязь, продирался на четвереньках вперед. Но вот впереди блеснула лужа, за ней вода: началось болото. Стоп! Дальше нет ходу. А зверь утянул именно туда. Мы стоим на карачках и обсуждаем наше положение. Максимыч пробует шагнуть по воде, но в болоте глубоко и топко. Идти вперед нельзя. Все погибло. Тяжелое равнодушие охватывает меня. Оба молча тащимся к лодке. Молча разводим костер, молча пьем чай. И только коньяк возвращает нас снова к действительности. Начинаем снова обсуждать происшествие. Максимыч беспощаден к моим надеждам: зверя по воде не найти, хотя он, без сомненья, ранен, но водою и раненый зверь всегда сумеет утянуть далеко. На утро нечего возлагать надежд.

Долго не спим, но говорить нам не о чем. И ждать теперь зверя уже не приходится. Выстрел отпугнул и других, если они были здесь поблизости.

— Ты спи, а я утром сети раскину. Здесь завсегда рыба ходит…

Только под утро забылся я в тяжелом сне и проспал долго. Продираю глаза: солнце уже выше деревьев, день ясный, ласковый и приятный, как лицо улыбающегося друга. Максимыча нет у потухшего пепелища, но чайник еще горяч. Осматриваю плесо речушки, с равнодушием гляжу на то место, где вчера стоял изюбрь. Внезапно содрогаюсь от внутренней тошноты и позднего раскаяния. Иду по берегу, ищу лодку и Максимыча и вижу, как он под талами, сидя в лодке, пересматривает сеть, достает запутавшегося в тонкой пряже ленка. Эта мирная картина окончательно отрезвляет меня, вынимает занозу последней смутной надежды: втайне, незаметно для себя, я еще думал:

«А может быть, промышленник нашел стрелянного мной зверя?».

Не окликая Максимыча, сажусь на берегу и смотрю, как он ловит рыбу. Сеть он раскидывает вдоль тальника, потом заходит с берега и шестом булькает по талам, выгоняя ленков и хариусов из их убежищ. Тепло, хорошо, как в российской деревне на речке в погожий летний день. С полчаса сижу неподвижно, наслаждаясь покоем и волей. Максимыч снова начинает вынимать сети. Бойкий хариус выскальзывает у него из рук, он сплевывает с досады в сторону блеснувшей серебристой чешуей на солнце рыбы и что-то сердито бормочет себе под нос. Я тихо посмеиваюсь над рыбаком. Он меня не видит и ведет себя по-мальчишески свободно: машет от досады руками, шевелит губами, чешет пятерней в затылке и качает головой. Он недалеко от меня, и я вижу, как он, по своей таежной привычке, и сейчас все делает тихо, осторожно и бесшумно: не стукнет о лодку, не зашумит шестом, не крикнет. Но что это? От неожиданности я выронил изо рта только что задымившуюся трубку, сжался от радостного испуга, сдерживаясь от восторженного озноба: лугом, наискось от Максимыча, в сорока шагах от берега, спокойной, размеренной походкой, чуть заметно покачиваясь огромной горбатой спиной, к воде шел сохатый.

Это показалось мне настолько необычным, что я зажмурил на секунду глаза, встряхнул головой и снова с боязнью глянул туда: не причудилось ли мне все это после тревожной ночи? Сомненья нет: по лугу идет самый настоящий, доподлинный зверь, в глазах отчетливо блеснули светло-серые полосы его ног. Есть у Максимыча винтовка? Перекидываю взгляд под тальники и вижу: промышленник, вытянувшись, стоит у берега в воде за кустарником и держит ружье наизготовку. Зверь его не видит. Лодка покойно уткнулась в тальник. Я не шевелюсь. Сохатый невозмутимо подходит к воде, опускает вниз свою длинную морду, шевелит толстой верхней губой и, принюхиваясь, лезет в озеро. Но почему же Максимыч так долго не стреляет? Зверь идет по воде вперед, легко разбрасывая вокруг себя брызги. Чего же ждет и медлит Максимыч? Сохатый уже посреди плеса, и вдруг я слышу жалобный, тихий, призывный свист. Ясно, что это свистит промышленник. Как резко дрогнул зверь и замер, остановившись в воде. И тут же короткий прицел Максимыча и выстрел. Зверь вздыбился, сел на задние ноги и закружился, как лошадь на молотьбе, в странном плясе.

Я, вкинув в ствол пулю Вицлебена, целюсь в переднюю лопатку великана. Слышу, как меня опережает звук берданки, стреляю, когда зверь снова встает на дыбы. Вижу, как сохатый падает на колени и медленно валится на бок. «Ура!» Максимыч изумленно таращит на меня глаза и что-то радостно кричит, когда я несусь по берегу ближе к зверю.

Кровь полосой чернеет по озеру, когда промышленник, привязав лося за ноги, тащит его водою к моему берегу. Нелегкая задача. Я сбрасываю на ходу штаны и спешу к Максимычу на помощь. Какая же это махина! Запотев и измазавшись в тине, причаливаем мертвую громадину к берегу. С помощью веревок, привязанных к ногам, с огромными усилиями втаскиваем зверя на песок. Оказывается, первой пулей Максимыч пробил ему переносье, отчего он и закружился по воде. Вторая пуля пронизала сохатого под переднюю лопатку: это был убойный выстрел. Моя пуля распорола ему живот, когда он уже скакнул в смертельной судороге.

Я страшно рад, счастлив до безумия. Садимся курить. Максимыч молчит, сдерживая напор чувств, который, я вижу, распирает его. Мне хочется, чтобы еще больше счастья ощутил суровый промышленник, и я говорю:

Ну, счастье тебе, Максимыч, ну, счастье!

Да, поталанило нам. А я не углядел, когда ты подошел и стрелил. Кто первый из нас?

Конечно, ты, Максимыч. Я стрелял, когда он рухнул. Ты убил, твой зверь.

И ты в паю. Иначе не должно быть. Оба охотились.

Говорю ему, что мне ничего не надо. Зверь весь принадлежит ему. Мне нужны только рога и череп, но и за них я заплачу ему.

— Рога ничего не стоят. Они сейчас не вызрели, их надо сушить, они мягкие.

Разглядываю рога: они на самом деле мягки, как вареное сухожилие. Покрыты сверху темным, зеленоватым коротким пушком, а с концов упруго налиты черной кровью.

Максимыч начинает свежевать зверя: снимает кожу, затем отделяет негодные части. Мозги откладывает отдельно. Оказалось, что он захватил с собой сковороду и теперь хочет угостить меня жареными мозгами, губою, а также печенкой и почками. Нам предстоит редкостное пиршество.

Я никогда не видал Максимыча таким сияющим и разговорчивым. Когда мы уселись за жаркое и выпили на радостях по рюмке водки, на мой вопрос, давно ли он промышляет в Саянах, промышленник, застенчиво улыбаясь, неожиданно для меня начал рассказывать о своей жизни. Правда, и это повествование было по-сибирски скупо и деловито, но часто оно прерывалось сдержанной улыбкой.

Мальчонкой дядя мой Игнатий взял меня на промыслы, не на Тагул, а на Бирюсу, на прииска. Мне это занятие приглянулось, и я пристал к отцу, чтобы он насовсем ослобонил меня от пашни и скота. Душа противилась. Было мне тогда лет пятнадцать. «Ну, иди путайся!» — сказал мне отец. Ушел я сюда, к Лабутину. Работаю у него. У него же покупаю после года собаку за пятьдесят рублей, — в старое время — деньги, — берданку за десять рублей, пять рублей за всю снарядку: набрал дроби, сумок. Отправляюсь сам. Три года промышляю сам. Отсюда выхожу, вывожу соболей, десять рублей плачу отцу с обществом, а на четвертое лето имею семьсот рублей. Остался дома жить отдельно. Зиму месяцев шесть живу в тайге…

Как, совсем один?

Нет, как можно одному! Одному трудно. Со мной всегда собака, — возражает серьезно Максимыч. — Весной вздумал жениться на вдове Шелеховой, за ней избу взял. Жили ничего. Лишнего нет, сыты. Сплю сколько угодно. В четырнадцатом ухожу на войну, возвращаюсь, — винтовок нет, централок, лодок, ружей нет. «Где?» — «А не знаю». — «Не знаешь!» Выгнал вдову от себя. Покрутился, покрутился. Зиму работником проработал на мельнице, весной рыбы пудов пятьдесят добыл. Купил винтовку за сто десять рублей. Лодку выдолбил. Теперь обратно разворачиваемся.

Но как же, однако, шесть месяцев без людей в тайге? Тоскливо, поди, одному?

Отчего же? Дела много. То плашки идешь смотреть. То дня три следишь соболя, если след поталанит заметить. Хлебы печешь, пищу готовишь. Сохатого гонишь, колоды ладишь. Оно и незаметно. Вот захворал как-то здесь. Тут было плохо. За водой некому дойти. Дров едва-едва успел заготовить. А сколько ден спал я в лихорадке, так я и не узнал, — не то неделю, не то больше.

А как жил во время гражданской войны?

Да мы что! Нас это не интересовало. Насунулись на нашу деревню чехи, так мы их постреляли и уплыли с Игнатием сюда.

Вечером едем по Тагулу обратно на стан. Лодка тяжело нагружена мясом. Ждем с нетерпением, как нас встретят на острове Айдинова, как нас жадно будут расспрашивать Макс и Гоша, как завистью и злобой будет исходить жадный Иван Миронович. Но оказалось, что на стану царили уныние и тишина. Профессора опять повздорили с «демократией». И утром двое из них решили отправляться обратно. Петрович грустен. Его полонили ученые в качестве проводника. Макс едет дальше. С ним отправляются Степанов и Гоша Сибиряков. До слияния Тагула с Гутаром их ведет Максимыч, а там и он уходит в тайгу на промыслы. Экспедиция рассыпается. Через две недели у меня кончается отпуск. Я не успею съездить в Гутару. И мы сговариваемся с Иваном Мироновичем вернуться вдвоем на лодке. Это опасно, но мужику надоела тайга, и он готов рискнуть ради быстрого возвращения. Айдинов ладит плот. Он взялся доставить мясо сохатого в деревню. Для мяса вырублены колоды и кадушки, и мясо опущено в ледяную воду Тагула. Куда поедет Максимыч, когда доведет Макса до Гутара? Он никому об этом не говорит. Айдинов усмехается:

— Пашку ловить!

Максимыч молчит. Он уже сбросил с себя радостное настроение от удачи и, как всегда, сидит в стороне один, занявшись починкой старых сетей. Мне грустно расставаться так скоро с товарищами, но делать нечего. И я начинаю складывать в мешок свой незатейливый скарб и набивать патроны для обратного пути. Через день мы садимся с Иваном Мироновичем на лодку.

10. Вниз по Тагулу

Возвращение наше похоже на радостное бегство. Не плывем, а летим вниз по Тагулу. Иван Миронович едва успевает тревожливо покрякивать, когда лодку начинает крутить в воронках бешеных водоворотов. Мелькают, как в кино, пятна гор, полосы зеленого леса, белые воды. Лишь голубое небо бежит за нами неизменным, как жизнь, благостным, широким покровом.

В первый же день проносится мимо величавый мраморный утес, зеленые луговины Лывины. К вечеру минуем Малиновую речку, огибаем Жерновую гору. У ее подножья по берегу навалены обитавшим здесь до революции промышленником Лабутиным серые зернистые камни, сплавляемые отсюда для мельничных жерновов.

Теперь глазом видно, какой крутой спад у Тагула. Лодка скользит, как по полированной серебристой горе. Думаем заночевать на Долгой курье, мелком травянистом заливе, куда — по словам охотников — хаживали ночами жировать звери. Высаживаемся и идем осматривать залив. Свежих следов нет по берегам. Стоим в раздумье, не зная, что делать. На небе сгущаются тучи, начинает моросить дождичек. Надо спешить вперед, на место нашей старой стоянки, где мы соорудили шалаш из корья.

Сумерки принакрыли реку. Ехать опасно, того и гляди наткнешься на камни или лесные навалы. Дождь начинает усиливаться. Становится темнее. Плохо видно скачущую зыбь отмелей. Не знаешь, куда направлять лодку. Иван Миронович начинает канючить, уговаривая меня поскорее приткнуться к берегу на ночлег. Но мне хочется во что бы то ни стало добраться до шалаша: поспать в тепле и суши. Решительно забираю командование нашим суденышком в свои руки. Мужик, как курица, попавшая в воду, кричит в страхе, машет беспомощно руками, ища опоры в бортах лодки. Кричу тоном капитана на своего единственного бородатого матроса. Лодка вылетает на мель, начинает бороздить по дну, повертываясь на бок. Выскакиваю в воду и протаскиваю лодку по мели. Снова выезжаем на глубокое место. Несемся во мраке, не различая берегов. Рвем дождевые облака. Похоже, что несемся в небесном пространстве. Иван Миронович перестал даже охать. Сидит, как намокшая выпь на болоте, испуганно и беспомощно поводя глазами.

Причаливаем в темноте к берегу и находим шалаш. Ночлег. С благодарностью вспоминаем Максимыча, запасливо оставившего сухие дрова под кровлей. Отогревшись у костра, Мироныч набирается храбрости и начинает со вкусом ругать меня:

— Вам, городским, все нипочем. А сгубил бы меня, чего бы стала делать мое семейство? Ты, што ли, кормил бы ее, бездомная птица? И чего я с тобой спутался, с трыньшиком окаянным? Разбил бы лодку, куда бы мы с тобой подевались? На загорбке ты бы меня повез, што ли, али как, отчаянная голова?

В ругани его нет настоящей злобы. Наоборот, я чувствую в его тоне скрытое уважение к моей бесшабашной решительности, поэтому добродушно посмеиваюсь:

— Бог не выдаст, свинья не съест, Иван Миронович! Ты благодари меня, что лежишь, как буржуй, в тепле и холе. Будешь ворчать, — ночью леший лодку унесет.

Но мужик не успокаивается. Видя, что на меня не действует его брань, он меняет предмет разговора:

Тож охотник, зверя с Максимычем убил! А сам, несмышлена голова, и попользоваться не сумел. Стреляли вместе, а мясо ему одному досталось. Нашел забаву: рога зеленые! Хо-хо! Эка утешенья! Придешь домой, — жена тебе еще рога заготовит.

Это уж как выйдет, Иван Миронович. У тебя, старика, жена тоже нестарая. Глазами, я видел, по сторонам бегает. Глядишь, для справедливости, чтоб ты мне не завидовал, судьба и тебе парочку рогов пошлет.

Мужик чертыхается и замолкает, завертываясь в полушубок. Но ему не спится. От жары сердце его скоро смягчается. Слышу из-под шубы мирный вопрос:

— А скажи, правду говорят, будто у вас в городах нужники в комнатах? Вони, поди, не оберешься?

Мне тоже не спится, и я с удовольствием начинаю рассказывать ему о городской жизни, попутно посмеиваясь над нашим теперешним положением:

— Нет, вони никакой, а удобства больше. Вот заболел у тебя ночью живот, на дождь идти не приходится. И дворы чисты.

Незаметно переходим к более благородным темам. Иван Миронович проявляет острый интерес к науке. Когда я ему начинаю рассказывать об университетах, театрах, медицине, радио, электричестве, он добрым, растроганным тоном неожиданно заявляет:

— А знаешь што, паря? Не ездий ты обратно. Оставайся у нас на Большой Речке. Думаем к осени нанять учителя. Ты ничего, смекалистый, мы б прокормили тебя как-никак. А летом ты бы и сам охотой промышлял, оно б нам вышло поспособней. А то говорят, будто учителя и летом надо содержать, когда ребята не учатся.

Мирно беседуем за полночь…

С утра снова мчимся по реке. У устья Яги на высокой жердине находим записку профессоров:

«Шестого июля сели на плот. Едем до Большой Речки. Там будем три дня. Все благополучно».

Иван Миронович в отчаянии: он надеялся пересесть перед порогами на плот. Но профессора не стали нас ждать, не думая, что я так скоро расстанусь с таежной охотой. На лодке вниз по Тагулу до сих пор рисковал спускаться один Максимыч. Что будем делать мы, оба неопытные шестовщики? Но исхода нет. Надо как-то продвигаться вперед. Скрепя сердце, кляня судьбу, профессоров и меня, мужик кряхтя лезет в лодку. Снова скользим по воде, огибая зеленые горы. Вылетаем неожиданно к первому небольшому порогу. Иван Миронович спохватывается в тот момент, когда лодка уже вертится в отчаянном плясе среди каменных гряд. До сих пор я не могу без радостной жути вспомнить, как нас швыряло от камня к камню, как волны взмывали выше бортов, как лодку отбрасывало назад в водоворотах, как она воровски проскальзывала у гребней, налетая на дыбящиеся волны. Скоро я перестал бояться. Я заметил, что лодку все время относит на самый безопасный путь. Всякий раз, когда казалось, что вот она уже взлетает на камень, ее отбрасывало в сторону, и она продолжала скользить дальше по быстрине.

Назад Дальше