— Да, может быть, то и был заяц с самого начала? — говорю Степану.
Он возмущенно машет руками:
— Ни. То был леший. Я ж бачив его. Не справился я его за хвист ухватить, был бы у мене в руках. А он, гадюка, хвист промеж ног сховал. А его, окромя хвиста, ни за ще не удержишь. Это я знаю.
Я смеялся, но он продолжал серьезно, без тени улыбки:
— Нет, ты подождь. Я тебе расскажу, что со мной раньше приключилось. Пошел я на волкив на гумно. Они у Зюбановых семь овец задрали. Зализ я на маковку скирды, сижу, як в печурке. Ночь темная. На небе звезды засветились, а тут ще темней. Перед скирдой паленый боров у мене лежит. У Хведора Телеги подох, я его опалил и за канаву уволок. Зайцов набежало як баранов. Но я ожидаю волкив. Гляжу: идут от Губерли долком. Поперек молодой жеребец, справный такой, а позади матерая волчица. Идут гуськом, выглядают вокруг, як хлопцы в чужой деревне. Я справил ружье, а сам раздумываю: кого ж стрелить — ее или его? Подошли они шагов сорок до мене. Я изладился по нему да як пыхну. Он на дыбки, к овину и закорежился. Волчица взвыла, будто матерь о диточках, потом як махне ко мне. Ще тут робить? Я плашмя на другую сторону овина, ружье с рук не выронил. Была б тут моя смерть, да, видно, бог не схотел моей гибели. Стояла у овина кошелка, полову в ней бабы носят. Я упал на нее, она покатилась и накрыла мене. Волчица на кошелку. Ласкае зубами, лапами кошелку дерет, схилить набок хочет, — я не пущаю. Сыплю порох в ружье. Сколь его по земли распылил, не счесть, а все ж зарядил, на пыж ваты из шапки зубами выдрал, жменю дроби вкинул да як ее по брюху жарну, она аж на сажень вверх подскочила и утикать. Вышел я из-под кошелки, а кругом никого, и крови нема. Вот она, яка история!
Из-за плетня неожиданно послышался светлый смех Насти:
— Ох, и брехать же ты, Степан, здоров. Ну и брехло! Степан отплюнулся в сторону девки и замолчал, насупившись. Я проводил его улицей до дому. Мы условились, что около полуночи он стукнет в кухонное окно к Насте, а она скажет мне, и мы пойдем на гумна.
Спал я в столовой на полу, разостлав белую кошму. Сердце мое замирало от волнения в ожидании прихода Насти, — заснуть я так и не смог. Я слышал, как Настя вошла в столовую, но не поднялся, прикинувшись спящим. Была она босая, в ситцевом платье. Наклонившись надо мною, она тронула меня за руку:
— Вставай, Валя. Не то Кальбан замерзнет пид окнами.
Я задержал ее руку в своей. Она потянула меня с постели и, улыбнувшись, ушла на кухню. Когда я проходил на двор, Настя доверчиво попросила меня:
— Будешь ворочаться, меня збуди. Тесто у меня в квашне. Ты чуть меня тронь, — я живо опрокинусь.
Степан усадил меня на высокий скирд соломы против туши борова. Сам расположился в стороне, у небольшой копны, занесенной снегом.
Впереди за канавой начинались зимние поля, серыми сумрачными полосами убегавшие в темноту ночи. Сквозь голубоватую изморозь сверху проглядывали звезды. Хутор спал. Даже собаки приумолкли к полуночи. Со всех сторон распростерлась тишина, ничем не тревожимая. Меня укачивало, веки невольно слипались, хотелось спать. Луны не было. И чудилось мне, что меня уносит от шумных городов, от огней, от теплых комнат в серый сумрак безлюдных пространств, в хаос мертвого от холода мира. Впервые меня охватила жуть от одиночества, стало мне страшно своей смелости, из-за которой я был выброшен из привычного житейского закутка. Не будет ли моя жизнь одиноким блужданием по серому сумраку ночи? Не слишком ли тяжелый путь я выбрал для себя? Самая настоящая животная трусость помимо моей воли просачивалась в мою душу. Захотелось вернуться снова на теплую кошму, снова очутиться в привычной колее среди товарищей в семинарии, отдаться на волю ненавистным учителям… Я дремал. И видел во сне себя большим, скучным, одетым в длинный черный сюртук со светлыми пуговицами…
В этот момент сзади остервенело залаяли собаки, — я скинул с себя наваждение, выбранил себя за подлую животную трусость и стал внимательно вглядываться вперед. Поля ровно струили серый сумрак. Кругом ничего нельзя было заприметить. Но во дворах зло надрывались собаки: где-то неподалеку ходили волки. Я сидел, завернувшись в шубу, на самой макушке скирда. Рядом шла канава. Кто-то зашуршал в ней тихо и осторожно. Я привстал на колени и глянул вниз. По полю бесшумно метнулась седовато-белая волчья тень. Судорожно схватился я за ружье, но было уже поздно: тень моментально растаяла. Я готов был заплакать от досады. Волк крался возле меня вдоль по канаве, всего шагах в десяти. Эх, что бы мне заранее приготовить ружье, — я бы ударил его чуть не в упор. О, каким бы торжеством было мое возвращение домой! Я втащил бы волка прямо в комнату, разбудил бы отца. Как бы взглянула на меня Настя!
Мои горькие размышления прервал неожиданный выстрел Степана. Я привскочил и стал вглядываться в его сторону. Из-за копны показалась фигура охотника. Двинулась вперед и на четвереньках стала елозить по снегу. Я скатился со скирда и пошел к нему.
Кого стрелял?
Русака. Повалился, а потом скаканул вот сюды… Да где же он, бисов сын?.. Ага! — прохрипел страстно Степан. — Ага, вон вин. Ишь яка громадина!
Начиналась предутренняя поземка. Закрутились над полями белые космы снега. Мы тронулись домой. Я рассказал Степану про волка.
— Це опять леший был, не волк, — невозмутимо заметил Кальбан. — Ему негде было пройти, як мимо мене. Я б его убачил.
На улице Степан начал рассказывать, как он прошлым летом ходил искать цветущий папоротник, как отыскал его на Губерле под скалами, у корня старой березы, хотел было сорвать, но из-под дерева вылез старик, седой-седой, с длиннущей бородой, и стал уговаривать Степана не трогать в этом году клада. Папоротник надо рвать всегда в високосном году, не раньше как через сто дней после именин Касьяна, лучше всего в Иванову ночь. Степан не послушал старика и протянул руку к чудесной траве, — ударил гром, земля заходила ходуном, Степана швырнуло на воздух. Очнулся он только днем на задах у себя, возле старого колодца.
— Теперь я смерти своей дожидаю, — грустно заметил Кальбан.
Я смеялся над его страхами, но он продолжал уверять меня, что ему не дожить до Нового года. Мы распрощались с ним у нашего колодца. Я прошел через сугробы во двор, ласково потрепал выскочившего из-под сарая Цезаря и тихо отворил дверь в кухню.
Настя спала на полу у лавки. В кухне было жарко, она лежала, широко разметавшись. Голая, изогнутая нога ее была открыта выше колена. Было что-то звериное и нежное в изгибе этой сильной ноги. Я наклонился над постелью и закрыл ногу одеялом. Настя замычала, но не проснулась. Я смотрел на лицо спящей девушки, улыбавшейся чему-то во сне, и думал со страхом:
«А что, если поцеловать ее?»
Не решился. Показалось пошлостью мое намерение. Взял осторожно ее руку. Девушка открыла глаза, узнала меня и беззвучно засмеялась:
— Я сейчас, сейчас… Уйди!
На святках мы со Степаном гоняли по хутору русаков. Русаки ходили ночами к ручью, пробегавшему меж двух улиц. Там они оставались и наутро, забираясь под овины с хлебом. Степан заходил на окрайку улицы и гнал на меня зайцев. Я сидел за плетнем, с нетерпением поглядывая через его щели. Споро мчался матерой русак вдоль ручья, вскидывая на бегу рыжим задом, подергивая черными пятнами длинных ушей. Веселыми раскатами гремели мои выстрелы в чистом морозном воздухе. Мы бежали с двух сторон к раскинувшемуся на белом снегу рыжеватому пышному красавцу, возбужденно орали, взвешивали его на руке, споря, сколько в нем будет фунтов: десять или двенадцать, опять шли на другой конец села, чтобы снова пережить этот жгучий охотничий озноб и здоровую радость от удачного выстрела.
Настя радовалась вместе с нами, когда мы разложили на полу кухни двух тяжелых, пышных, по-зимнему красивых русаков. Угощала нас чаем. Смеялась над нами:
— Во дворе всякий дурень убьет.
Даже Степан попытался что-то пробунчать себе под нос, защищаясь от ее насмешек. Мы с ним задались целью отомстить ей: замучить ее «самоварами». Сперва сами выпили стаканов по десяти чаю, потом стали незаметно выливать его в лоханку. А когда Настя ставила второй самовар, насыпали ей туда дроби, и самовар не закипал часа полтора. Настя не понимала, в чем тут дело, жгла без конца угли, с негодованием кляла «проклятую посудину». А когда мы сознались, — еще пуще бранила нас, обещая пожаловаться моей матери. Незатейливые наши радости продолжались до самого вечера. В сумерки Степан ушел домой.
На Новый год утром Настя сообщила, что Степана нашли на дне старого колодца мертвым. Он провалился в него, возвращаясь ночью с гумен. Я пошел взглянуть па его тело. Мертвый друг мой лежал еще без гроба, под темной божницей, на сером деревянном столе в своей низенькой избушке. Над ним беззвучно плакал единственный родной ему человек — бабка Федотовна. Теперь Степан походил на взрослого: лежал длинный, тяжелый, опухший, как утопленник. Был он весь в ссадинах, синий, с застывшим ужасом на темном лице. По-видимому, всю ночь он пытался выбраться из глубокого безводного колодца. Упираясь в обледеневшие стены, лез вверх, срывался и падал на дно. Жуткая, бессмысленная смерть!
Вечером я сидел на снежном сугробе у своего двора и смотрел на серые поля. Начинался буран в степи. По полям металась белесая мга, высоко взметывались над сугробами тучи снега. Буря завывала жалобно и надрывисто, будто подавившаяся собака. Тихо подошла ко мне в темноте Настя, обняла меня теплыми руками за шею, прижалась лицом к моей щеке. Я глянул с радостным удивлением в ее глаза: в них поблескивали слезы, но в них же виднелись глубокая теплота и ласка ко мне.
— Настя, кому это надо? Зачем такая смерть? — спросил я юношески наивно.
Девушка, не отвечая, смотрела на меня. Я коснулся губами ее щеки. Она прижалась ко мне еще ближе. Тихая глубокая радость заворошилась во мне, словно пухлый птенец впервые выбежал на солнце.
— Настя, ох и люблю же я тебя!
Минуту она смотрела на меня, потом серьезно, задумчиво протянула:
— Какой же ты дурний!
Поднялась и, повернувшись, тихо пошла во двор, размеренно, раздумчиво переставляя ноги по вязкому глубокому снегу.
5. Осенние высыпки
Весной я навсегда распрощался с семинарией. Сдал экзамен на учителя второклассного училища и получил назначение в Ак-Булак Тургайской области. Перед отъездом на место службы заглянул на неделю в Шубино.
Было уже начало октября. Шли непрерывные дожди. Накануне ночью впервые выпал снег, утром быстро растаял, но днем снова посыпала белая крупа вперемежку с дождем. Сегодня Настя кончала у нас работу. Завтра она уходит к себе на хутор Туратку. Родители объявили ей, что этой осенью она должна будет выйти замуж.
Она копошилась на кухне, когда я утром зашел туда. Мне показалось, что я не смогу с ней расстаться. Ее серые глаза были для меня родными, я не представлял своей жизни без них. Смущаясь себя самого, я предложил ей стать моей женой и поехать со мною в Ак-Булак. Я не боялся жизни в глуши. Центр мира мне представлялся там, где я находился. Я не сомневался, что она согласится на мое предложение. Но она сразу, не задумываясь, сказала мне просто и серьезно:
— Ни, у нас с тобой дила не выйдет. Ще мы будем робить с тобой? Ты с книжками, а я ще? Ты попив сын, я простая хохлушка, мне нужен хохол. Ни, Валя, не нужно.
Ее тон, снисходительный и ласковый, обезоружил меня. Я не решился даже рассказать ей о своих мечтах дать ей образование, «приблизить» ее к себе. Мои намерения показались мне вдруг постыдными и лживыми. Мы с минуту тревожно глядели друг на друга, не говоря ни слова. Я чувствовал себя беспомощно и неловко.
До полудня я не знал, что мне с собою делать. Готов был реветь от едкого, разъедающего ощущения беспомощности, одиночества и осенней бесприютности. Сразу до корней обнаружилась вдруг моя щенячья, человеческая немощь. Как пьяница, я искал забвения. Решил утишить свою тоску охотой. Рыжий, уже по-зимнему лохматый Цезарь взвизгнул от радости, увидав меня во дворе с ружьем. Мы вышли за гумна. Шумела осенняя шуга: мокрый, липкий снежок, как рваное белое тряпье, крутился перед глазами. Цезарь заскулил, принюхиваясь к промозглости сырых полей. Слащаво и жутко, будто лицемерная старуха, напевал вокруг нас мокрый ветер. Мир прятал свое лицо в неприветливых сумерках. Я подумал: «Не поворотить ли домой?». Но я был упрям, за плечами у меня висело ружье, рядом бежала собака. И я зло двинулся навстречу осеннему ветру.
Я шел под гору, спускаясь к речке Губерле, скользя по густым прядям древнего, седого ковыля, не ожидая дичи. Вдруг Цезарь повернул голову, принюхиваясь навстречу ветру. Вытянулся и повел к гривке ковыля. Едва успел я сбросить ружье с плеча, как из весенней вымоины вырвался стрепет. Ветер ерошил на его спине перья. Я ударил его, прицелясь несколько оторопело. Птица безвольным комом упала на землю. Это был отсталый грязный, худой заморыш, обреченный на неизбежную гибель. Никогда не доводилось мне так поздно встречать одиночек-стрепетов, и я был сильно обрадован этой бедной добычей. Я вообще мало надеялся по такой погоде найти дичь, но невероятные охотничьи удачи сопутствовали мне в этот день. Не успел я сделать нескольких шагов по глубокой балке, сбегавшей к реке, как впереди меня вылетела птица, похожая на заржавевший красно-бурый полумесяц. Цезарь удивленно остановился, следя за ее мечущимся полетом. Выстрелить я в нее не успел, но сразу же понял, что это вальдшнеп. Я не знал этой дичи, но отец с таким волнующим уважением рассказывал всегда о вальдшнепах, что я почувствовал себя искателем клада, увидавшим крупный самородок. Минуту, не меньше, стоял я на месте, тревожимый радостью и опасениями: «А вдруг это случайный одиночка?». Вокруг стало светлее. Впереди по берегу горной речушки высились тихие осенние березы, по земле стлался нежно-пятнистый плат золотистых листьев. Цезарь, как и я, никогда не встречался с вальдшнепами. Но он понял мое волнение и бросился на поиски. Скоро причуял дичь, повел, осторожно неся лапы, словно боясь разбить их о землю. Я не знал повадок вальдшнепа и думал о нем, но здесь оказались серые куропатки. Они не любят, когда взматереют под осень, близко подпускать собаку. Цезарь это знал хорошо. Он распластался по земле и не хотел идти вперед. Он дрожал от ревности, видя, что я обхожу его. Кося на меня темным глазом, с отчаяньем двинулся он наконец вперед: «Будь, что будет…». Со звоном вылетела стая куропаток. Первым выстрелом я ударил по одиночке и промахнулся. Успел перезарядить ружье и выстрелить еще раз — в запоздавшую тройку. Одна птица, роняя красно-серые перья, завертелась в воздухе и упала в траву.
Внизу у реки было тише. Снег перестал идти. Временами по земле радостно проползали светлые лучи солнца, становилось по-особому хорошо: яркими пятнами, как на прекрасной картине, выступали желтая листва, затихшие мокрые деревья, поникшая трава, строгие темные скалы, бегущая по камням речка, обнесенная широко разметавшимися ковыльными холмами. Я искал и ждал вальдшнепов, но меня снова отвлекли кряковые селезни, тяжело взлетевшие из-под черного утеса. Один из них стал моей добычей. От выстрела выскочил из-под берега крепко порыжевший русак и споро замаячил вверх по россыпи. Настигнутый выстрелом, скатился вниз по камням и шлепнулся в воду, испортив пушистую шкурку. Цезарь горячо рыскал по берегу. Неожиданно застопорил перед небольшой котловиной у берез. Оттуда мягко вспорхнули два вальдшнепа. Я выстрелил. Птицы, перегоняясь, звонко щелкая крыльями, унеслись за деревья. Цезарь вопрошающе глянул на меня. «Ищи, Цезарь, ищи!». Собака поняла. Умерив свой бег, она осторожно обнюхивала прибрежные лужайки. У трех березок приостановилась, круто перебросила корпус влево. Стойка ее была тиха и сдержанна. Она как бы задумалась над умирающей листвой, не зная, что делать. Вальдшнеп взлетел вверх стремительно быстро. Раскинул широко острые крылья, чтобы выпрямить лет. Именно в этот момент я и ударил его. Птица вскинулась комом, поджав крылья, и так же стремительно, как поднялась, сунулась на землю. Я видел, что вальдшнеп убит наповал, но Цезарь обежал лужайку и не причуял его. Волнуясь, я принялся сам за поиски. Я точно заметил, куда упала птица, и встал на колени, рассматривая листву. Цезарь бегал вокруг меня: вальдшнеп провалился сквозь землю. Прошла мучительная для меня минута. Цезарь, разуверившись, перестал искать. Я готов был плакать и кричал раздраженно: «Цезарь, ищи! Тут ищи!» И вдруг я увидал вальдшнепа. Он лежал на листве оранжевым брюшком вверх, сложив аккуратно лапки. Его трудно было отличить от золотисто-желтой поверхности земли. Большие, темные, еще не угасшие глаза его, посаженные по-особому, смотрели назад — к затылку. Оперение его было волнующе скромно и красиво. Так убит был мною первый вальдшнеп.