Владетель Ниффльхейма - Карина Демина 28 стр.


— Он хороший. Он доктор. Сходи. Скажи. Проверь. Ты же ничего не потеряешь, если проверишь…

И тогда, возможно, останешься жива. Одна предопределенность сломается. Если сломается одна, то сломается и другая.

— Пожалуйста, — добавляет Инголф и разжимает руку. Женщина пятится. Она пятится до самой машины — красный «Пежо» — и ныряет в салон быстро, точно опасаясь, что Инголф погонится за ней.

У него своя задача.

Закрыть глаза. Сосредоточиться. Вдохнуть и выдохнуть, мешаясь с потоком машин, ныряя в него, как если бы он был морем. Снегом. И среди тысячи следов, оставленных на этом снегу, Инголфу нужен один.

И он находится, затоптанный, полустертый, но тем не менее четкий. След зовет.

Машины визжат. Кричат. Кто-то выскакивает, пытаясь остановить Инголфа:

— Придурок! Куда прешь!

И от этого человека несет болезнью. Его сердце черно, но здесь уже не спасти.

— Ты умрешь, — говорит Инголф просто, чтобы предупредить. У человека есть еще дела, которые он желал бы доделать. Пусть займется.

— Да ты…

Натыкается на взгляд и отползает, матерясь в полголоса. Одутловатое лицо наливается злым багрянцем, как небо на закате. Жаль.

Инголф не любит, когда люди умирают. Но след зовет. Лежит. Ведет. Меж рядов машин, что замерли вдруг в пробке, которой еще секунду назад не было. Рейса-Рова не бросает своих?

Она знает, где живет человек, нужный Инголфу. Но ее знание тоже не способно изменить предопределенность.

А что способно?

Инголф идет. Пробирается между раскаленными металлическими телами. Отсеивает гудки и голоса. Вдыхает жар. Выдыхает холод. Хрусталь остается внутри, наполняя пустоту.

На съезде с кольца авария. Черный «Лендровер» подмял под себя «Жигули». Из-под днища машин растекается масло. В небеса ползет дым, и тополя на обочине — другие, но одинаково полуживые — втягивают его в листья.

Инголф обходит аварию и машины «Скорой помощи». Походя, считает жертвы — двое мертвы. Третий скоро. У четвертой есть шанс.

Если дымы ее не отравят.

Дорога, на которую он вышел, почти пуста. Она хорошая — гладкая, ровная, но машин нет. Они не видят ее, такую удобную, прорезавшую район черной асфальтовой жилой. Дома подходят к самому краю дороги и замирают слоновьими тушами на краю смоляной ямы. В дороге отражаются их фасады с блестящими стеклами и разноцветными балконами, дохлые петунии и сухие кусты сирени.

Деревья на ней не выживают.

Зато след яркий, четкий.

Инголф идет. Потом бежит. В отличие от сна, здесь нет снега, в который он бы провалился, напротив, поверхность пружинит под ногами, отдаваясь в пятках, и на каждом прыжке острая боль пронизывает тело, подгоняет.

Дома становятся ниже, грязней, а после вдруг сменяются столь же низкими и уродливыми соснами. Их перекрученные стволы взламывают землю, вываливая сухими слипшимися комьями. Ветви расправляются, пытаясь задержаться в рыхлом небе, а желтая иглица облетает от малейшего дуновения. Падает она с хрустальным звоном, и под ногами трещит стеклом.

Инголф замедлил шаг.

Под соснами, по варикозным венам корней, по желтостеклянной земле, крался туман. Он разламывался на пушистые куски, которые тотчас срастались, сращивая прореху. Редкие ветви, которым случалось окунуться в желтую муть, стекали каплями расплавленной коры.

Но туман не решался выйти на дорогу. Его лапы трогали асфальт и отползали.

Трогали.

Тянулись.

Почти касались старого плаща, но все же не дотягивались и таяли, наполняя воздух химической вонью. Еще туман заполонял небо, оплавляя края солнечного диска. И свет, пробивавшийся сквозь прорехи, был тусклым, разбавленным.

Теперь идти приходилось осторожно.

Но Инголф шел. И вышел.

Пожалуй, этого дома не существовало ни на одном из десятков городских планов. Но меж тем он был, стоял на пригорке, отгородившись от мира высоким забором. Из-за забора поднимались столбы желтого дыма, которые и превращались в туман. Он стекал, образуя причудливой формы купол, и прочно держал над длинною крышей тень.

Инголф втянул воздух.

Воняло чужаком. Хрусталь, загустев, сделался отвратительным до тошноты, и Инголфу приходилось часто сглатывать слюну. Но она все равно переполнила рот и потекла по щекам.

К дому Инголф подбирался крадучись, вымеряя каждый шаг. И мертвая иглица перестала трещать. Деревья замерли. Лишь тонкий, молодой ясень у ворот приветственно помахал листьями. Яркую зелень их портили пятна свежих ожогов.

Ясеню Инголф, движимый неясным самому порывом, поклонился. А затем спрыгнул в ручей, который огибал забор. Вода была грязной, дно — вязким. Оно крепко держало ботинки, и когда Инголф делал шаг, отпускало с громким всхлипом. Продавленный в тине след держался долго, но потом все же оползал, выравнивался.

Забор. Железные щиты, скрепленные железными же копьями. Острия их тускло поблескивают, поджидая головы тех, кому дерзнется пересечь границу.

Ворота на замке.

И старый знакомец — ясень — знаменем чужого войска. Приходило и отступило. На что же Инголф надеется? Ни на что. Он просто метит своим следом волчье логово. И грязная вода не смоет запах гончей, скорее уж понесет его к корням больных сосен. Останется он и на берегу свалки, и на самом заборе.

Инголф прижался к воротам спиной и качнулся, перенося вес с ноги на ногу. Повторил, присел на колени и поднялся, вжимая лопатки в гладкую поверхность. Заскрипело железо, мазнуло плащ ржавчиной, и приняло метку счищенного следа.

Так есть хорошо. И хорошо весьма.

Отступив на три шага, Инголф полюбовался сделанным. Затем расстегнул ремень, спустил штаны и горячей струей мочи пометил оба столба.

Вызов был брошен.

Глава 5. Сто тысяч миллионов

К утру кольцо не исчезло, пусть Валечка на то и надеялась, и опасалось. Оно по-прежнему лежало в блюде с подсохшей нарезкой, и сонная муха ползала по золоту. Красный камень сиял ярче кремлевских звезд, но вряд ли был стекляшкой.

Или был?

Проверить не помешает, хотя бы для интереса… ну конечно, сугубо для интереса. Хотя почему? Кольцо-то ее. Плата за услугу. И Валентина, сбив муху, примерила обновку. Золотой ободок сел на пальце хорошо, плотно, но не сдавливая, свободно, но не соскальзывая, как если бы кольцо сделали специально для Валентиновой руки.

А камень-то до чего хорош!

Цвет ровный, густой. Огранка — классический овал. Но каждая грань — словно лепесток, вырастающий из золотой ложи.

Перстень Валентина не продаст. Жалко.

И когда ювелир — знакомый, не слишком любопытный, но преисполненный серьезности дядька — сказал цену, Валентина сглотнула и покачала головой.

Ювелир провел рукой по усу. Он всегда, решив торговаться, гладил правый ус, отчего тот был длинней, но тоньше. Да и сама правая половина лица казалась у?же, изящней.

— Десятка сверху, — вздохнув, сказал он.

Валентина надела кольцо.

Десять? Двадцать? Да хоть сто двадцать тысяч сверх изначальных давай — она не согласится.

— Валька, одумайся. Ну на кой оно тебе? — желтоватые пальцы ухватили ус и потянули, вытягивая и губу. — По кабакам шляться? Стукнут по голове и снимут. Или хатку вскроют и заберут. Или в подворотне вон… такой цацке другие руки нужны. Надежные.

Белые, холеные, с ладошками-булочками, с аккуратными пальчиками, с ногтиками при стильном французском маникюре… и у кого-то же есть такие вот надежные руки.

Чем они заслужили право драгоценности носить?

И почему Валентине в этом праве отказывают?

— Я… я подумаю.

Пока шла домой, держала руку в кармане, нервно озиралась, пытаясь понять, известна ли всем этим людям, которых на улицах вдруг стало неожиданно много, ее тайна? Уж не идут ли они следом, выясняя номер дома и квартиры? Или попросту выискивая местечко посумрачней?

У тех, с холеными руками, имеется охрана.

И у Валентины может быть. Если Валентина решится принять предложение. Цена любая? Миллион? Десять миллионов? Сто миллионов красноглазых колец — это куда больше, чем сто тысяч миллионов крон за зануду Малыша вместе с его бестолковой собакой.

Сто миллионов… и прощай лифт, где свет работает неделю через две, а если и работает, то тогда ломается сам лифт, превращая жизнь в бесконечный подъем по разбитым ступеням, в которые прочно въелась кошачья вонь.

До свиданья соседи с их любознательностью, скрытой завистью и открытой ненавистью, с иголками, воткнутыми в косяк и сожженными газетами в ящике.

Бывайте клиенты, такие разные, но одинаково унылые в мелких своих страстишках. Приворожить. Отворожить. Погадать. Рассказать.

Руки Валентины навсегда расстанутся с картами, восковыми свечами, грошовыми иконками отвратной типографии и свиной кровью в бутылках.

Она станет свободна.

Если согласится.

И подъем, обычно долгий, закончился у дверей в квартиру. Убогий мужичонка, прикормленный соседней церковью, привычно сидел на коврике и читал писание. Девица в алом жилете, прислонясь к подоконнику, курила. Пепел она стряхивала на пол, а дым выпускала из уголка рта. На девицу недобро поглядывала женщина средних лет, невыразительная, как вареная капуста.

— Опаздывать изволите, — сказала девица, роняя окурок. Носик замшевой туфельки припечатал его к бетону, раздавил и отпустил лежать желто-белой запятой.

— Сейчас. Две минуты.

Валентина подумала, что зря теряет с ними время. Эти люди ей не нужны. А единственный, который нужен — человек ли он? — ждет звонка. И как знать, дождется ли.

Но привычка взяла свое. Торопливо переобувшись, Валентина пригладила волосы — возиться с париком не имело смысла; мазнула губы блеском и зажгла расставленные загодя свечи. В комнате тотчас завоняло, рождая такую ломоту в висках, что едва вышло стон сдержать.

Ничего, головная боль — на пользу, бледность облику придает, потустороннесть. А люди любят потусторонее.

Первой прошла девица, в комнате со свечами разом утратившая былую наглость. Дрожащими руками она мяла воск, запихивая внутрь обрезки волос и ногтей, писклявым голосом читала приворот, и с лютой влюбленностью тыкала в куклу иголки.

Уходила обессиленная, но счастливая.

С женщиной еще проще… им немного надо: любви и спокойствия. Любви и… спокойствия.

День прошел незаметно. Только в сумерках Валентина очнулась. Она сидела на подоконнике, курила и смотрела вниз. Город ждал ее решения, готовый заключить в бетонные объятья.

Раздавит. Если не сбежать. А как сбежать?

Ответ был в алых глубинах кольца. Но хватит ли у Валентины смелости? Хватит.

— Привет, — как всегда, он сразу ответил на звонок. — Я… я согласна. Что мне делать?

Он появился в полночь, без цветов, шампанского, но с картонной коробкой, перехваченной крест-накрест скотчем.

— Аванс, — сказал он и, поставив коробку на стол, вспорол крышку. Короткое лезвие кухонного ножа взрезало картон тяжело, выдирая целые клочья, и Валентина морщилась, но не отводила взгляд.

В коробке лежали украшения.

— Смотри, — Варг сел на тот же стул, что и прежде. На сей раз он не стал снимать шубу, лишь скрестил руки на груди, и соболиные головы внимательно следили за каждым движением Валентины.

Она же глядела на золотые россыпи, слишком обильные, чтобы быть настоящими.

— Это… это мое?

Тонкие колечки с камушками синими, зелеными, красными, желтыми, а то и вовсе бесцветными, но неизменно яркими. Массивные перстни, такие тяжелые, что и держать-то на ладони выходило с трудом. Печатки с забытыми гербами, на которых красовались звери самого неимоверного вида. Цепочки тончайшей работы. Подвески-цветы, лепестки которых усыпаны бриллиантовой росой. Широкие браслеты с царапинами-ранами. Фибулы и фермуары…

— Сколько здесь?

Валентина загребла кольца горстью, подняла и, не удержав, выронила. Золото звенело о золото. И звук этот был прекрасен.

— Сколько?

— Десять тысяч. Я останусь должен тебе девяносто девять миллионов девятьсот девяносто тысяч вещей из золота. Но можем перевести в валюту.

Она покачала головой. Золото — это… золото. Надежно, как само время. Прекрасно.

— Волосы Сив — вот лучший капкан для ивы дрожащей, — сказал Варг.

— Ты… ты не обманешь?

— Я — нет, — ответил Варг. — А ты?

То, что происходило дальше, волновало Валентину куда меньше, чем коробка, неосторожно оставленная на кухне. И вжимаясь спиной в льняную простыню, она все гадала — заперта ли дверь? И на два ли замка? Нижний — совсем хлипкий. Да и верхний, если разобраться, не так уж надежен.

Менять надо замки. И дверь поставить хорошую, сейфовую… самую лучшую дверь с самыми лучшими замками. А на окна — решетки.

Тогда никто не проникнет в ее логово.

— Ты принесешь еще, — спросила она, когда Варг сел на кровати. — Ты же принесешь еще?

Запястье змейкой золотой обвила цепочка.

— Принесу.

— Когда?

— Завтра, — он одевался медленно, с явной неохотой и, наверное, ждал предложения остаться. Однако Валентина сама желала уединения. Ей требовалось время.

Много-много времени, чтобы познакомиться с золотом.

— Откуда оно у тебя? — цепочка спускалась по вене, точно повторяя рисунок. Ей нравилась Валентина. И Валентина пообещала, что никогда, ни при каких обстоятельствах не продаст цепочку.

Как можно продать свое золото?

— Драконы, — ответил Варг, натягивая дрянной свитер поверх дрянной же рубашки. — От них много осталось.

Драконы… смешной… драконов не существует. Зато существуют воры, которые только и ждут, когда Валентина заснет, чтобы отобрать ее золото.

Не выйдет! Дверь она заперла на два замка и цепочку, но уверившись в хлипкости их, сунула под ручку швабру. А на полу расставила стеклянные банки. Но на сердце было неспокойно. И Валентина сделала единственное, что могла — перенесла добычу в кровать. Коробка оказалась чересчур тяжелой, и Валентине пришлось зачерпывать золото горстями, нанизывая перстни на пальцы, подбирая тонкие хвосты цепочек и удерживая такое непоседливое сокровище в руках. Высыпала на простыню, устилая лен металлом.

Получалось красиво.

Вышло удобно.

Сны этой ночью были чудесны, хотя и тревожны: дверь надо ставить! Надежную!

Глава 6. Остановка по требованию

Остановить Беллу Петровну не посмели, лишь попросили — и в голосе было немало смущения — предъявить к осмотру сумку. Глядели поверхностно, то ли стыдясь, что было бы странно, то ли устав от этих бессмысленных обязанностей.

Кому нужен безымянный мальчишка?

Никому, кроме Беллы Петровны.

Внутри палаты, еще одного стерильного аквариума с потолком, из-за обилия трещин походившим на битую яичную скорлупу, стояли две кровати. Стояли близко, так, что если бы люди, лежавшие на этих кроватях, пребывали в сознании, они без труда соприкоснулись бы руками. Впрочем, подобная идея вряд ли зародилась бы в забинтованных головах, уж больно разными они были.

Белла Петровна вклинилась между кроватями и несколько секунд стояла, разглядывая мальчишек. Один не по возрасту высокий, со знакомой квадратной челюстью и выпуклым лбом, на котором, казалось, вот-вот треснут бинты. Второй — мелкий, весь какой-то неустроенный и грязноватый из-за темных волос и смуглой кожи. Смуглота заканчивалась на плечевом суставе, уступая место желтушной бледности.

Не заразиться бы.

Этот мальчишка, безымянный и ничейный, мешает Юленьке. Он цепляется за жизнь корявыми пальчиками, которые впились в одеяло, как если бы одеяло было способно удержать его на краю.

Наклонившись, Белла Петровна расправила одеяло, а сунувшемуся было охранничку — все-таки следят, смотрят — кивнула: дескать, все в порядке.

Неправда. Но Белла Петровна умеет притворяться.

Она принесла стул, больничный, шаткий, и сев на него, раскрыла книжку.

— …жил-был тролль, злющий-презлющий; то был сам дьявол. Раз он был в особенно хорошем расположении духа: он смастерил такое зеркало, в котором все доброе и прекрасное уменьшалось донельзя, все же негодное и безобразное, напротив, выступало еще ярче, казалось еще хуже.

Назад Дальше