Минуту спустя по другой стороне улицы прошел мальчик из бакалейной лавки. Биггсовский мальчик окликнул его:
– Эй! Нижний этаж сорок второго номера съезжает!
Мальчик из бакалейной лавки перешел улицу и занял позицию по ту сторону подъезда. Затем остановился юный джентльмен из сапожного магазина, присоединившийся к биггсовскому мальчику, в то время как заведующий пустыми кружками в заведении «Голубых столбов» занял независимую позицию около тумбы.
– С голоду не помрут? А? – заметил джентльмен из сапожного магазина.
– И ты бы захватил кусок-другой, – возразил «Голубые столбы», – если бы собирался переплыть Атлантический океан на маленькой лодочке.
– Они не Атлантический океан будут переплывать, – вставил биггсовский мальчик, – они отправляются разыскивать Стенли{21}.
К этому времени собралась уже целая маленькая толпа, и люди спрашивали друг друга, что случилось. Одна пара (наиболее юные и легкомысленные члены толпы) утверждала, что это свадьба, и наметила Гарриса женихом, тогда как более пожилая и вдумчивая часть была склонна думать, что происходят похороны и что я, вероятно, брат покойника.
Наконец подвернулся свободный кэбмен (в обычное время и когда они вам не нужны, их по этой улице проезжает по три штуки в минуту, причем они торчат у вас над душой и не дают вам проходу); мы втиснулись в него вместе со своими пожитками и, спугнув пару приятелей Монморанси, очевидно, поклявшихся никогда не расставаться с ним, укатили, сопровождаемые приветственными криками толпы, причем биггсовский мальчик швырнул нам вслед морковь на счастье.
Мы прибыли на вокзал Ватерлоо{22} в одиннадцать часов и спросили, откуда отходит поезд в одиннадцать пять.
Никто, разумеется, не знал; на вокзале Ватерлоо никто никогда не знает, откуда отойдет поезд или куда он отправится, когда отойдет, ни вообще ничего, что касается поездов. Носильщик, взявший наши вещи, полагал, что он отойдет с платформы № 2, тогда как другой носильщик, с которым он обсуждал вопрос, слыхал, будто поезд отбудет с платформы № 1. С другой стороны, начальник станции был убежден, что поезд отходит от пригородной платформы.
Чтобы положить конец недоумению, мы поднялись наверх и спросили инспектора движения, и он сказал нам, что только что встретил человека, сказавшего, что видел поезд на платформе № 3. Мы отправились на платформу № 3, но тамошнее начальство объявило, что, по их мнению, этот поезд должен скорее быть саутгемптонским экспрессом либо виндзорским окружным. В одном они были уверены, что это не кингстонский поезд, хотя и не сумели сказать, почему они в этом уверены.
Тогда наш носильщик заявил, что поезд, может быть, находится на верхней платформе: ему сдается, что он знает этот поезд. Мы, следовательно, отправились на верхнюю платформу, обратились к машинисту и спросили его, едет ли он в Кингстон. Он отвечал, что наверняка сказать, разумеется, не может, но, должно быть, это так. Во всяком случае, если он – не 11.05 в Кингстоне, то почти наверное 9.32 в Вирджиния-Уотер{23}, или же десятичасовой экспресс на остров Уайт{24}, или вообще что-нибудь в этом направлении, и что мы все узнаем, когда приедем на место. Мы сунули полкроны ему в руку и попросили его отбыть 11.05 в Кингстон.
– Никто никогда не узнает на этой линии, – сказали мы, – что вы такое или куда идете. Дорогу вы знаете, ускользните втихомолку и отправляйтесь в Кингстон.
– Право, не знаю, господа, – сказал благородный малый, – полагаю, что какому-нибудь поезду да надо пробраться в Кингстон, и я спроворю дело. Давайте сюда полкроны.
Так мы попали в Кингстон по Лондонской и Юго-Западной дороге.
Впоследствии мы узнали, что доставивший нас поезд в действительности был эксетерским почтовым и что на вокзале Ватерлоо потратили целые часы, разыскивая его, и никто не знал, куда он подевался.
Наша лодка дожидалась нас в Кингстоне, как раз под мостом, к ней мы направили путь, разложили багаж и устроились сами.
– Все в порядке, сударь? – спросил лодочник.
– Порядок, – отозвались мы.
Гаррис сел на веслах, я на руле, Монморанси, горестный, глубоко подозрительный, на корме, и мы пустились по волнам, долженствовавшим в продолжение двух недель служить нам домашним очагом.
VI
Кингстон. – Назидательные размышления о древней английской истории. – Назидательные размышления о резном дубе и жизни вообще. – Назидательный пример Стиввингса Младшего. – Мечты о древности. – Я показываю, что сижу на руле. – Любопытный результат. – Лабиринт Хэмптон-Корта. – Гаррис в роли проводника
Было чудесное утро поздней весны или раннего лета, как вам больше понравится, когда нежный глянец листьев и травки переходит в более глубокую зелень и природа подобна прекрасной молодой девушке, трепещущей непонятным ей трепетом пробуждения на краю женственности.
Своеобразные задворки Кингстона, спускающиеся к берегу реки, казались прямо-таки живописными в сверкающих лучах солнца; блестящая река со скользящими по ней баржами, свисающие с берега деревья, кряхтящий на веслах Гаррис в красной с оранжевым фуфайке, мелькающий вдали старый серый замок Тюдоров{25} – все слагалось в ясную картину, такую веселую, хотя и тихую, такую полную жизни, хотя мирную, что, как бы ни было еще рано, я дал себя убаюкать сонливым грезам.
Я грезил о Кингстоне, или Кёнингестуне, как звали его в те дни, когда в нем короновались саксонские «кенинги»{26}. Здесь перешел реку великий Цезарь{27}, и на отлогих высотах раскинулись лагерем римские легионы. Как позднее Елизавета{28}, так же и Цезарь, по-видимому, останавливался повсеместно; только он был почтеннее доброй королевы Бесс{29}: он не останавливался в харчевнях.
Какой же любительницей харчевен была девственная королева Англии! Едва ли в десяти милях в окрестностях Лондона найдется сколько-нибудь сносный трактир, в который она бы не заглянула в то или иное время, либо остановилась, либо переночевала в нем. Интересно узнать, если Гаррис, так сказать, исправился бы и сделался великим и добродетельным человеком, и был назначен премьер-министром, и умер, – украсились бы пользовавшиеся его покровительством трактиры такого рода вывесками: «Гаррис выпил здесь стакан горького пива»; «Гаррис хватил здесь два стакана холодного шотландского летом 1888 года»; «Гарриса вытурили отсюда в декабре 1886 года»?
Нет, их было бы чересчур много! Скорее прославились бы те заведения, которых он никогда не посещал. «Единственное заведение в южном Лондоне, в котором Гаррис ни разу ничего не выпил». Публика толпами стремилась бы в него, чтобы разузнать, в чем же секрет.
Как бедный слабоумный король Эдви должен был ненавидеть Кёнингестун! Коронационный пир оказался свыше его сил. Возможно, что кабанья голова, начиненная обсахаренным миндалем, пришлась ему не по нутру (я сужу по себе), и до меда и испанского вина больше не было охоты; вот он и ускользнул от туманного разгула, чтобы уделить тихий часок при лунном свете своей возлюбленной Эльдживе.
Быть может, они стояли рука об руку у окна, любуясь тихим светом луны на реке, между тем как из дальних палат взрывами смутного гама и шума, доносились к ним отголоски буйного веселья.
Потом грубый Одо и Сент-Дунстан шумно врываются в тихую комнату и осыпают низкими оскорблениями кротколикую королеву, и тащат бедного Эдви обратно в шумный зал пьяного беснования{30}.
Много лет спустя саксонские короли и саксонский разгул были погребены бок о бок, при грохоте боевой музыки, и величие Кингстона временно угасло, с тем чтобы возродиться заново, когда Хэмптон-Корт{31} сделался дворцом Тюдоров и Стюартов{32}, и королевские баржи покачивались на канатах у берега реки, и щеголи в пестрых плащах спускались, красуясь, вниз по ступенькам, вызывая паромщика.
Многие из виднеющихся вокруг старых домов явственно говорят о тех днях, когда Кингстон был королевским пригородом, и вельможи и придворные обитали здесь, около своего короля, и длинная дорога к королевским воротам день-деньской пестрела бряцающей сталью, и гарцующими конями, и шелестящими шелками, и бархатами, и прекрасными лицами. Большие вместительные дома-замки с их круглыми решетчатыми окнами, огромными очагами и остроконечными крышами говорят о временах коротеньких камзолов и длинных чулок, расшитых жемчугом поясов и изысканных богохульств. Дома эти были воздвигнуты в те дни, «когда умели строить». Жесткий красный кирпич лишь плотнее слежался со временем, а дубовые лестницы не стонут и не кряхтят, когда стараешься бесшумно спуститься по ним.
По поводу дубовых лестниц мне припоминается великолепная лестница резного дуба в одном из кингстонских домов. Теперь это лавка на базарной площади, но когда-то здесь, очевидно, находились палаты какого-нибудь знатного вельможи. Один из моих знакомых, проживающий в Кингстоне, однажды пришел купить шляпу в этом магазине и по рассеянности заплатил за нее втридорога.
Хозяин магазина (он знает моего приятеля), естественно, был несколько ошеломлен вначале, однако скоро пришел в себя и, чувствуя, что такого рода поведение заслуживает поощрения, предложил нашему герою посмотреть прекрасные образчики старинного резного дуба. Приятель мой выразил согласие, и тогда купец повел его сквозь лавку вверх по домовой лестнице. Перила оказались чудом мастерства, и стены до самого верха были отделаны дубовыми панелями, работа которых не посрамила бы дворца.
С лестницы они вошли в гостиную. Это была большая светлая комната, отделанная несколько бьющими в глаза, но веселенькими обоями с голубым фоном. В комнате, впрочем, не было ничего замечательного, и мой знакомый недоумевал, почему его привели сюда. Хозяин подошел к стене и постучал по ней. Послышался деревянный звук.
– Дуб, – пояснил он. – Сплошной резной дуб, до самого потолка, точь-в-точь какой вы видели на лестнице.
– Но, великий Цезарь! – воскликнул мой приятель. – Не может же быть, чтобы вы заклеили резной дуб голубыми бумажными обоями?
– Ну да, – ответил тот, – убыточная была штука. Пришлось, понятно, все затянуть сперва досками. Зато комната теперь стала веселой. Прежде уж очень было мрачно.
Не могу сказать, чтобы я безусловно осуждал этого человека (что, несомненно, должно значительно облегчить его совесть). С его точки зрения, то есть точки зрения не полоумного любителя старины, а среднего домохозяина, желающего смотреть на жизнь по возможности легко, на его стороне была доля здравого смысла. Очень приятно взирать на резной дуб и даже иметь его немножко, но жить в его недрах, без сомнения, должно быть, удручающе для тех, чье воображение не настроено в этом направлении.
Нет, печально в этом случае то, что он, не дорожащий резным дубом, имеет гостиную, целиком выстланную им, в то время как люди, питающие к тому же дубу пристрастие, должны платить за него огромные деньги. По-видимому, таков житейский закон: каждый человек имеет то, что ему не нужно.
Женатые люди имеют жен и, по-видимому, ничуть не дорожат ими; а молодые холостяки горюют о том, что не могут ими обзавестись. У бедняков, с трудом могущих прокормить самих себя, бывает до восьми человек детей. Богатые старики, которым некому оставить своих денег, умирают бездетными.
Потом еще девушки с поклонниками! Тем девушкам, у которых имеются поклонники, они никогда не бывают нужны. Они говорят, что предпочли бы от них отделаться, что они только мешают им и почему бы им не пойти поухаживать за мисс Смит или мисс Браун, которые невзрачны и немолоды и вовсе не имеют поклонников. Самим им поклонники не нужны. Они решили никогда не выходить замуж.
Не годится и задумываться над такими вещами: становится слишком грустно.
Был у нас в школе мальчик, которого мы прозвали Сэндфорд-и-Мертон{33}. Настоящая его фамилия была Стиввингс. Это был самый необыкновенный мальчик из всех, кого мне доводилось знать. Право, мне кажется, что он на самом деле любил учение. Бывало, ему страшно попадало за то, что он просиживал по ночам в постели за греческим уроком; а уж что касается французских неправильных глаголов, то его прямо-таки было не оторвать от них. Он был заражен жуткими и неестественными побуждениями сделать честь своим родителям и прославить училище; жаждал заслуживать награды и сделаться образованным человеком и вообще страдал всякими слабоумными предрассудками. Никогда я не знавал более странного существа, хотя и невинного, имейте в виду, как неродившийся младенец.
Ну-с, так вот этот мальчик бывал болен примерно раза два в неделю и не мог тогда посещать школу. Еще не бывало на свете такого мастера болеть, как этот Сэндфорд-и-Мертон. Стоило какой бы то ни было известной болезни показаться на расстоянии десяти миль, чтобы он заболел ею, да еще в тяжелой форме. Он хворал бронхитом в каникулы и схватывал сенную лихорадку под Рождество. После шестинедельной засухи он обыкновенно заболевал ревматизмом, а уж если выходил пройтись в ноябрьский туман, то неизбежно возвращался домой с солнечным ударом.
Однажды беднягу подвергли действию наркоза, вытащили все его зубы и вставили ему фальшивые, потому что он страшно страдал зубными болями; а потом пошли у него невралгии и боли в ушах. Он никогда не бывал без насморка, за исключением девяти недель, во время которых проболел скарлатиной; а уж об отмороженных пальцах и говорить нечего. Во время большой холерной паники 1871 года наша местность на редкость была благополучна по холере. Во всем приходе отмечен был единственный случай: это был юный Стиввингс.
Когда он хворал, его укладывали в постель и кормили цыплятами, омлетом и тепличным виноградом; а он лежал и рыдал, потому что ему не позволяли готовить латинские упражнения и отбирали у него немецкую грамматику.
А мы, остальные мальчики, мы, которые охотно дали бы десять учебных полугодий за один день болезни и не имели ни малейшего желания поощрять своих родителей к чванству, мы не ухитрялись приобрести даже маленькой простуды. Мы играли на сквозняках, что, по-видимому, приносило нам одну только пользу и освежало нас, и наедались всякой дряни, чтобы заболеть, и только жирели от нее и приобретали лучший аппетит. Нам не удавалось придумать ничего способного повредить нашему здоровью, пока не наступали каникулы. Внезапно, в самый день роспуска, начинались насморки и коклюши, и всевозможные недуги, продолжавшиеся до возвращения в классы, когда, невзирая на все наши контрманевры, мы столь же внезапно поправлялись и чувствовали себя лучше, чем когда-либо.
Такова жизнь; а мы лишь трава, которую скосят, положат в печь и сожгут.
Чтобы возвратиться к вопросу о резном дубе, думаю, что у наших прапрадедов были очень недурные понятия о художественном и прекрасном. Да ведь все наши теперешние художественные редкости не более чем откопанные где-нибудь трех- или четырехсотлетние заурядности! Интересно бы знать, точно ли имеется подлинная красота в столь ценимых ныне нами старых суповых тарелках, пивных кружках и щипцах для свеч, или они только приобретают в наших глазах прелесть от окутывающей их дымки старины? Старый синий фарфор, который мы развешиваем по стенам в качестве украшений, служил обыкновенной домашней утварью несколько веков назад; а розовые пастушки и желтые пастушки, которых наши знакомые передают из рук в руки, умиляясь над ними и делая вид, что знают в них толк, стояли незамеченными на камине, и мать XVII века давала их раскапризничавшемуся ребенку, чтобы унять его слезы.