Будет ли так и впредь? Всегда ли дешевые мелочи вчерашнего дня будут ценными сокровищами сегодняшнего? Будут ли наши теперешние столовые тарелки красоваться вокруг каминов великих мира в 2000 с лишним году? А белые чашки с золотым ободком и прекрасным золотым цветком внутри (неизвестной разновидности), которые наши Сары и Джейн бьют теперь в простоте сердечной, – не будут они тщательно склеены и убраны на полочку, где с них станет стирать пыль сама хозяйка дома?
Возьмем, например, фарфоровую собачку, украшающую спальню моих меблированных комнат. Собачка эта белая. Глаза у нее голубые. Носик окрашен в нужный красный оттенок, с черными крапинками. Голова ее мучительно выпрямлена и выражает приветливость, граничащую с идиотизмом. Лично я не восхищаюсь ею. С точки зрения искусства могу сказать, что она раздражает меня. Легкомысленные знакомые смеются над нею, и даже сама моя хозяйка не выказывает к ней восхищения и извиняет ее присутствие тем, что это подарок ее тетушки.
Но через двести лет более чем возможно, что где-нибудь да откопают эту собачку, лишившуюся ног и с отломанным хвостом, продадут ее за старинный фарфор и поместят в стеклянной горке. И проходящие мимо станут восхищаться ею. Будут поражаться диковинной глубиной окраски носа и размышлять о степени красоты, которой, вне сомнения, обладал утраченный кончик хвоста.
Мы в наше время не видим красоты этой собачки. Мы чрезмерно освоились с нею. Это как солнечный закат и звезды: мы не подавлены их красотой, потому что они представляют обычное для нас зрелище. Точно так же и эта фарфоровая собачка. В 2288 году над ней будут захлебываться от восторга. Производство таких собачек сделается утраченным искусством. Наши потомки будут ломать над ним голову и удивляться нашему умению. О нас будут упоминать с нежностью, величая нас «великими старыми мастерами, которые процветали в XIX веке и производили фарфоровых собачек».
Вышитая в пансионе старшей дочерью «закладка» будет называться «шитьем эпохи Виктории»{34} и продаваться по недоступной цене. Разыщут потрескавшиеся и выщербленные белые с синим кружки нынешних постоялых дворов и будут продавать их на вес золота, и богачи будут употреблять их для крюшона; а приезжие из Японии скупят все избежавшие разрушения «подарки из Рэмсгета» и «сувениры из Маргета» и увезут их в Иеддо{35} в качестве старинных английских редкостей.
В эту минуту Гаррис бросил весла, встал с места, лег на спину и задрал ноги на воздух. Монморанси взвыл и перекувыркнулся, а верхняя корзина подпрыгнула, и все, что было в ней, выскочило наружу.
Я несколько удивился, однако не вышел из себя. Я сказал добродушно:
– Эй! С чего это?..
– С чего это? Да…
Нет, поразмыслив, я не стану повторять слов Гарриса.
Допускаю, я был виноват; но ничто не может извинить резкости оборотов и грубости выражений, в особенности у человека, получившего образцовое воспитание, какое, я знаю, получил Гаррис. Я думал о другом и, что весьма понятно, позабыл, что сижу на руле, вследствие чего мы значительно перепутались с буксирной линией. Трудно было сказать в данную минуту, что такое мы и что такое миддлсекский берег реки, но со временем мы это выяснили и вышли из затруднения.
Как бы то ни было, Гаррис объявил, что с него пока достаточно и что пора и мне взяться за работу; итак, я повел лодку по буксирной линии, мимо Хэмптон-Корта. Что за милая древняя стена тянется здесь вдоль реки! Всякий раз идя мимо, я получаю удовольствие. Такая веселая, приветливая старая стена; какая вышла бы из нее прелестная картина! Там пятнышко лишая, здесь обросло мхом, там высунулась молодая виноградная плеть, заглядывая на то, что творится на оживленной реке, а немного дальше вьется степенный старый плющ. На каждых десяти ярдах этой стены можно найти пятьдесят различных теней, красок и оттенков. Если бы я только умел рисовать и знал, как обращаться с красками, я уверен, что сделал бы из этой старой жизни очаровательный этюд. Иногда мне кажется, что мне понравилось бы жить в Хэмптон-Корте. Здесь так мирно и тихо, и так бывает отрадно слоняться по милым старым местам рано поутру, когда вокруг еще немного народа.
Но нет, в сущности говоря, мне бы это, вероятно, не понравилось, когда бы дошло до дела. Такая здесь, должно быть, зловещая, давящая скука по вечерам, – когда лампа бросает жуткие тени на дубовые шпалеры стен, а вдоль холодных каменных коридоров звучат отголоски отдаленных шагов, которые то подходят ближе, то замирают вдали, после чего воцаряется мертвенное молчание, за исключением биения вашего собственного сердца.
Все мы, мужчины и женщины, – создания солнца. Мы любим свет и жизнь. Вот почему мы теснимся в городах, а деревня с каждым годом пустеет все более и более. Днем, при свете солнца, когда повсюду живет и трудится Природа, нам вполне по душе склоны холмов и дремучие леса; но ночью, когда Мать-Земля уляжется в постель, оставив нас бодрствующими, ах! свет кажется таким одиноким, и нам становится страшно, как детям в затихшем доме. Тогда мы сидим и плачем и тоскуем по освещенным газом улицам, по звуку человеческого голоса и ответному биению человеческой жизни. Мы чувствуем себя такими беспомощными и маленькими в великом безмолвии, когда ночной ветер шелестит в темных деревьях. Так много призраков витает вокруг, и так становится грустно от их безмолвных вздохов. Давайте лучше соберемся в больших городах и зажжем большие увеселительные костры из миллиона газовых рожков, и будем петь и кричать все сразу, и чувствовать себя молодцами.
Гаррис спросил меня, бывал ли я когда-нибудь в лабиринте Хэмптон-Корта. Сам он однажды пошел, чтобы показать дорогу другому. Он изучил его на плане и нашел его до смешного простым – едва стоящим тех двух пенсов, которые берут за вход. Гаррис говорит, что, по его мнению, этот план предназначен дурачить публику, ибо он ничуточки не похож на самый лабиринт, а только сбивает с толку. Показывал его Гаррис приезжему родственнику из провинции. Гаррис сказал ему:
– Мы зайдем туда, просто чтобы вы могли сказать, что побывали в нем, но штука совсем простая. Называть ее лабиринтом нелепо. Надо только каждый раз сворачивать направо. Обойдем его в каких-нибудь десять минут, а потом пойдем завтракать.
Вскоре после того, как они вошли, им встретилось несколько человек, сказавших, что они уж три четверти часа здесь и находят, что этого достаточно. Гаррис сказал им, что они могут, если хотят, идти за ним, он сейчас только вошел, обойдет вокруг и выйдет вон. Они сказали, что он очень добр, и пошли следом за ним. По пути они продолжали подбирать разных лиц, желавших покончить с прогулкой, пока не поглотили всей находившейся в лабиринте публики. Многие, окончательно потерявшие надежду когда-либо выйти из лабиринта и снова увидеть дом и семью, воспрянули духом при виде Гарриса с его компанией и присоединились к шествию, благословляя его. Гаррис полагает, что всего набралось человек двадцать; а одна женщина с ребенком, пробывшая там все утро, настояла на том, чтобы он подал ей руку, из страха потерять его.
Гаррис все продолжал сворачивать вправо, но идти приходилось долго, и его родственник высказал предположение, что лабиринт очень велик.
– О, один из величайших в Европе, – подтвердил Гаррис.
– Должно быть, что так, – заметил родственник, – потому что мы прошли уже добрых две мили.
Гаррису и самому это начинало казаться странным, но он все крепился до тех пор, пока они не наткнулись на половину маленькой булочки: родственник Гарриса божился, что видел ее уже на земле семь минут назад. «О, это невозможно!» Но женщина с ребенком возразила: «Вовсе нет!», так как она сама взяла хлеб для ребенка и бросила его здесь, как раз перед встречей с Гаррисом. Она добавила также, что желала бы никогда не встречаться с Гаррисом, и выразила мнение, что он обманщик. Это взбесило Гарриса, он достал свой план и изложил свою теорию.
– План может, конечно, пригодиться, – сказал один из участников, – если вы только знаете, где мы теперь находимся.
Гаррис не знал, но предложил, как наиболее целесообразное, возвратиться ко входу и начать сызнова. Последнее возбудило в обществе мало восторга; но предложение возвратиться ко входу было одобрено единодушно, вследствие чего они повернули обратно и поплелись гуськом вслед за Гаррисом. Прошло еще десять минут, и они снова очутились в центре.
Гаррис сперва подумал притвориться, что к этому он и стремился; но толпа показалась ему угрожающей, и он решил обратить случившееся в несчастливую неожиданность.
Так или иначе, теперь они приобрели точку отправления. Они хоть знали, где находятся. Снова справились с планом, дело казалось проще, чем когда бы то ни было, и они в третий раз пустились в путь.
А три минуты спустя они снова уже были в центре.
После этого им прямо-таки стало невозможным оторваться от этого места. Куда бы они ни повернули, их приводило обратно к центру. Это стало повторяться с такой регулярностью, что часть общества оставалась там дожидаться, пока остальные пройдутся вокруг и возвратятся к ним. Спустя некоторое время Гаррис снова было вытащил план, но один вид его привел людей в ярость, и ему стали предлагать употребить его на папильотки. Гаррис говорит, что не мог не почувствовать, что сделался в известной степени непопулярным.
В конце концов все они вышли из себя и начали взывать к сторожу, и тот явился, взобрался с наружной стороны на лестницу и стал выкрикивать им указания. Но к этому времени у всех в голове творился такой сумбур, что они больше не были способны ничего сообразить, и сторож велел им оставаться на месте, пока он не придет за ними. Тогда они сбились в кучу и стали дожидаться; он спустился вниз и вошел к ним.
Надо же случиться такому счастью, что сторож оказался из новых и непривычных; и когда он очутился внутри, то не мог их отыскать и начал скитаться, пытаясь пробраться к ним, а потом заблудился и сам. Время от времени они мельком подмечали его мчащимся по ту сторону изгороди, и он также замечал их, и мчался к ним навстречу, и они ждали в течение пяти минут, после чего он показывался точь-в-точь на прежнем месте и спрашивал у них, где же это они пропадали.
Пришлось им дождаться, пока не вернулся с обеда один из старых сторожей.
Гаррис говорит, что, насколько он может судить, лабиринт отменный; и мы условились на обратном пути попытаться заманить в него Джорджа.
VII
Река в воскресном уборе. – Одевание на реке. – Благоприятствующие мужчинам обстоятельства. – Отсутствие вкуса у Гарриса. – Фуфайка Джорджа. – День в обществе девицы с модной картинки. – Могила миссис Томас. – Тот, кому не любы могилы, гробы и черепа. – Бешенство Гарриса. – Его взгляды на Джорджа, банки и лимонад. – Он выкидывает фокусы
Гаррис поведал мне о своих скитаниях в лабиринте в то время, как мы проходили через Маулсейский шлюз. Времени на это прохождение потребовалось немало, так как наша лодка была единственной, а шлюз немалых размеров. Не помню, чтобы когда-либо раньше видел Маулсейский шлюз с одной только лодкой. Мне кажется, что это самый людный шлюз на всей реке, не исключая Боултерского шлюза.
Мне иногда случалось стоять и наблюдать его, когда воды вовсе не было видно, а только пестрая путаница ярких фуфаек, веселых шапок, кокетливых шляпок, многоцветных зонтиков, шелковых шарфов, накидок, развевающихся лент и нежной белизны; когда, заглядывая с набережной на шлюз, представлялось, что это огромный ящик с набросанными в него кое-как цветами всех оттенков, раскинувшимися радужной грудой по всем углам.
В ясное воскресенье он сохраняет этот вид почти целый день; а вверх и вниз по течению стоят за решетками, дожидаясь очереди, еще целые ряды лодок; лодки приближаются и проходят мимо, так что вся залитая солнцем река, от дворца вплоть до Хэмптон-Корта, испещрена и обрызгана желтым, и синим, и оранжевым, и белым, и красным, и розовым. Все обитатели Хэмптона и Маулси облекаются в лодочные костюмы, слоняются около шлюза со своими собаками, занимаются флиртом, покуривают, посматривают на лодки; все это, взятое вместе, фуражки и куртки мужчин, красивые оттенки женских платьев, возбужденные собаки, снующие лодки, белые паруса, отрадный пейзаж, сверкающая вода, – составляет одну из самых веселых картин, когда-либо виданных мной в соседстве скучного старого Лондона.
Река предоставляет большой простор для нарядов. В кои-то веки нам, мужчинам, удается показать свой вкус в отношении расцветок, и, если вы поинтересуетесь моим мнением, я скажу, что мы не ударяем лицом в грязь. Я, например, люблю, чтобы в моем наряде имелась примесь красного цвета – красного и черного. Как вам известно, волосы у меня золотисто-каштанового оттенка, как мне говорили, недурного, и темно-красные цвета превосходно к ним идут; кроме того, я нахожу, что здесь очень уместен светло-голубой галстук и башмаки из юфти и красный шелковый платок вокруг пояса, – платок выглядит гораздо франтоватее, чем кушак.
Гаррис всегда придерживается смеси оранжевого с желтым – но не думаю, чтобы он был в этом прав. Кожа его чересчур смугла для желтых тонов. Желтые тона ему не к лицу: в этом не может быть сомнения. Я хочу, чтобы он взял основой своего туалета синий цвет, с белым или кремовым для контраста, но куда там! Чем хуже у человека вкус, тем упрямее он его отстаивает. Это очень жалко, потому что в данных условиях он никогда не будет иметь успеха, между тем как есть один-два цвета, в которых он действительно мог бы казаться ничего себе, лишь бы не снимал шляпы.
Джордж приобрел кое-какие вещи для этой прогулки, и признаюсь, что я недоволен ими. Фуфайка режет глаза. Мне не хотелось бы, чтобы Джордж узнал, что я так думаю, но никаким другим словом этого не выразишь. Он принес ее и показал нам в четверг вечером. Мы спросили его, как он называет этот цвет, и он сказал, что не знает. Он полагает, что этот цвет не имеет названия. Купец сказал ему, что это восточный рисунок.
Джордж напялил фуфайку и спросил, что мы о ней думаем. Гаррис сказал, что мог бы уважать ее в качестве предмета, повешенного ранней весной над цветочной клумбой, чтобы пугать птиц; но что, с точки зрения части одежды какого бы то ни было человеческого существа, за исключением балаганного клоуна, его тошнит от нее. Джордж серьезно надулся; но, как говорит Гаррис, если он не нуждается в его мнении, почему же он о нем спрашивает?
Нас с Гаррисом в отношении этой фуфайки смущает опасение, что она привлечет внимание к нашей лодке. Молодые девушки также выглядят недурно в лодке, если принарядятся. Ничто, по моему мнению, не бывает эффектнее изящного лодочного костюма. Но «лодочный костюм» – и хорошо бы, чтобы все дамы это уразумели, – должен быть костюмом, в котором можно находиться в лодке, а не только под стеклянным колпаком. Всякая прогулка совершенно бывает испорченной, когда в лодке сидят люди, все время думающие гораздо больше о своем платье, чем о самой прогулке. Однажды я имел несчастье отправиться на речной пикник с двумя барышнями. Уж повеселились мы, нечего сказать!
Обе расфуфырились в пух и прах – все кружева да шелковая материя, ленты, цветы, тонкие башмачки, светлые перчатки. Да только они были одеты не для речного пикника, а для фотографической мастерской. То были «лодочные костюмы» с последней французской модной картинки. Было более чем нелепо отваживаться в них куда бы то ни было по соседству с настоящей землей, воздухом и водой.
Прежде всего им показалось, что лодка неопрятна. Мы протерли для них сиденья, после чего объявили им, что все чисто, но они нам не поверили. Одна из них потерла подушку пальцем в перчатке и показала результат другой, затем обе вздохнули и уселись с видом первых христианских мучениц, старающихся поудобнее примоститься на костре. Когда гребешь, случается ведь иной раз немножко брызнуть водой; вот и случилось, что одна капля погубила эти костюмы. След так и не удалось вывести, и пятно осталось на веки вечные.