Хрипел и часто откашливался – у него был рак горла. Опухоль вырезали в Париже и при пособничестве Арагона сделали искусственную гортань. Ни одной жалобы за всю поездку. В Копенгагене накупил маленькому сыну десяток игрушечных автомобильчиков. Очень небольшого роста, но крепыш по складу.
«Искать новую форму без крупных проигрышей – нельзя. Иногда и жизнь проиграешь» – эту его сентенцию я записал.
«Нельзя казнить голубей, не убей любви, не убей…»
Систематически доводил переводчицу до обморочного состояния. Начинал поэт, обращаясь к французам, на языке, который ему казался французским. Потом, когда выяснялось, что французы ничего не поняли, он переходил на обыкновенный русский. Переводчица облегченно вздыхала и начинала переводить. Но не тут-то было. Он каждую секунду вставлял в перевод уточняющие то французские, то русские слова. При этом сильно жестикулировал и сыпал сигаретный пепел на головы слушателей, расхаживая с полной непринужденностью между сидящими. Виски тоже не забывал. В результате начисто забывал начало того, что сказать хотел, ибо тройной перевод, курение и виски требуют времени.
Летели мы прямым беспосадочным рейсом Москва – Париж. Вдруг объявляют: садимся в Копенгагене.
Глянул в окно и увидел морскую карту Балтийских проливов, включая проход Флинта и весь профиль Ютландского полуострова. Только меридианы и параллели отсутствовали.
Из аэровокзала в Копенгагене нас не выпускали.
Томились в роскошных холлах, где в сверкающую огнями перспективу уходили витрины с коллекциями русских икон – сотни наших кровных украшают международный перекресток в столице Датского королевства. Вот-то Гамлет бы удивился. А мне жутко и тоскливо было на это смотреть.
Сотни древних ликов из тьмы веков и тьмы монастырских келий, из снесенных церквушек и взорванных соборов в ослепительном неоновом свете среди толпы всяких разных шведов…
Сижу в каюте на лесовозе «Колымалес», печатаю эти заметки и никак не могу найти для «Эрики» удобное место. Стол такой, что под него колени не всовываются. В результате не по тем клавишам попадаешь, а это злит. И меня, и «Эрику». Она разговорчивая старушка. Шипит:
– Слушай, обормот, когда это мучение кончится?
Приходит с берега старший механик. Элегантен, черт возьми, донельзя. Умеет одеваться. Волосы длинные, но не так, как нынешняя молодежь носит. Этакая львиная грива, назад заброшенная. У В. В. густой чубчик вечно на лоб свисает, а у этого лоб чист и свободен.
– Виктор Викторович, мы с капитаном подумали и купили вам джинсы. Замечательные. Сразу моложе на сто лет станете.
– А себе-то купили?
– Обязательно. И Мандмузель себе купила. Тоже на сто лет помолодеть хочет. Правда, она у нас в обморок грохнулась. У нее воображение задним умом крепко. Поцарапает палец, сядет и минут пять представляет себе, что было бы, если б не о гвоздь царапнулась, а вся рука в мясорубку попала. И – хлоп! А нынче… Я, с вашего разрешения, дверь прикрою, прошли мы на центральной авеню мимо порномагазинчика. Торопливо прошли, а на витрине фаллос негра с ЭВМ и электромоторчиком. Н у, знаете, задается на автомат потребная частота колебаний, амплитуда, температурный режим. Пробежали мимо, уже джинсы торгуем, минут десять прошло. Мандмузель – хлоп и в обморок. Что-то такое представила себе задним умом своего испорченного воображения. Лупим мы ее по щекам, чтобы в чувство, тут полиция, крики уже: «Совьет вьимен изнасиловали в универсаме Копенгагена!»
В Латинском квартале, недалеко от Сорбонны, есть два кабачка.
Один называется «Печальная акула».
Другой – «Зеленая лошадь».
Владельцы обоих – русские.
То, что я нынче пишу, слишком часто напоминает, увы, смесь из печальных акул и зеленых лошадей. Когда сам буланой масти, то до сокрушительного краха рукой подать.
– Что ты об этом думаешь, старушка? Тебе-то уж все про меня известно?
– Примерь джинсы. Тебе же этого очень хочется. И дай мне перекурить, – сказала «Эрика».
– Джинсы, конечно, замечательные, – сказал я. – Видишь, на заднице даже изображена какая-то дохлая курица.
– Осел, это же фирменный орел, – сказала моя ворчливая машинка.
– Не очень-то я люблю джинсы, – сказал я. – В них карманы тугие. А в тугом кармане дулю не сложишь.
– Да, тут ты прав, – вздохнула «Эрика». – Этакий шкурный страх давненько уже привел и тебя, да и всех твоих товарищей к рабскому казанию кукишей только в карманах.
Снялись на Мурманск ранним утром.
Фиолетовый Эльсинор возлежал на высоком мысу, похожем на дредноут.
Радуют скандинавские маяки. Их башни ослепительно белые – как зубки молоденьких и хорошеньких негритянок.
Работал антициклон – небо чуть только кудрявилось серо-сизыми тучками, остальная бездонность была наполнена яркой и холодной синевой.
И каждая волна несла на себе небесный голубой отблеск.
И только в тени между волн угадывалась истинная природа внешне ласковых вод – зеленая сталь океана.
Глядя на элегический мир вокруг, В. В. вдруг вспомнил, как в конце сороковых годов его занесло на рыболовный траулер. В те времена рыбаки в Атлантической экспедиции зарабатывали сумасшедшие деньги.
– Стоим как-то у Фарер. Тихо все – как сейчас. На берегу фарерцы занимаются овцеводством. Им Гольфстрим климат смягчает, и пастбища прекрасные. Но это из жизни кроликов, вообще-то вдруг к нам на траулер осьминог лезет. Прямо за фальшборт уцепился, метра полтора от воды. Ну, мы его отцепили и выкинули обратно в родные пространства. Он опять лезет. Выкинули дурака обратно. Опять лезет. Ну ехать с нами хочет. Ладно, упремся – разберемся. Посадили его в ванну к стармеху, воды напустили. Решили отвезти в Калининград, в зоопарк. По науке, зверя следовало кормить только свежей рыбой, а ребята в длинном рейсе озверели до сентиментальности и суют осьминогу кто котлету, кто конфету. Он и помер на пятые сутки. Еще бы денек – и довезли живым…
В ресторане «Сплитски Врата»
Северное море, траверз Скагена.
По радио передали, что в арабской деревне Аль-Маджид израильтяне оборудовали артиллерийский полигон. Корреспондент, ясное дело, не сообщает, ибо мы против религии, что в этой деревне родилась, блудила, а потом мыла ноги Христу Мария Магдалина. Теперь там при помощи всякой электроники палят пушки.
Штиль мертвый. Дымка.
Встретили огромный танкер «Маршал Бирюзов».
Скорости большие, удаляемся друг от друга быстро.
А у меня что-то такое начинает в мозгах трепыхаться: маршал Бирюзов?.. Так. Советского Союза был маршал и погиб в Югославии – самолет зацепил за деревья на горе, заходя на посадку, и все гробанулись. И я был на месте их гибели. Там поставили памятник. А от падавшего по склону горы самолета осталась просека… Так. Но что-то еще… что-то такое еще связано с этим именем… что-то приятно-неприятное, что-то такое кисло-сладкое…
Сплит! Боцман Жора со строящегося танкера «Маршал Бирюзов»!..
Но сколько лет прошло… А вдруг?
Я вызвал танкер – его уже было плохо слышно – и спросил имя их боцмана. Оказался какой-то Андрей Остапович.
Много лет назад меня занесло в Югославию и еще умудрило разъезжать по ней на «Волге». И я встретил там в одном отеле горничную Франциску. Очень нас с этой девушкой повлекло друг к другу. Только цвейговского амока не получилось, ибо я струсил: связь с иностранкой – «как бы чего не вышло…». И удрал этак по-английски – тишком, торопливо. В результате, как положено, спутал дороги, оказался в горах, не отмеченных в путеводителе и на карте, в лесах, в стороне от обкатанных туристских трасс…
Раскаленные вершины и раскаленные ущелья. И влажный полумрак небольших лесов. Пустынная дорога и пыль за машиной.
Давно хотелось пить. И вдруг – дом на обочине дороги, на склоне очередной горы. И ящики с пустыми пивными бутылками возле стены. Нога сама по себе надавила на тормоз, и задним ходом я въехал в тень дома.
Летняя сельская горная тишина висела в горячем воздухе.
Мощно-мужественные бараны и женственные овцы стояли, глядя в никуда, и даже не жевали жвачку.
Пыль медленно спускалась на машину.
Из дверей дома вышла босоногая девушка с легким стулом.
Она поставила стул возле машины и ушла в дом, держа лицо в сторону, не выказывая интереса или любопытства к чужому человеку.
Потом она вынесла легкий стол.
Из-за плетня показались рожицы мальчишек.
Девушка поставила на стол пиво.
Я вытащил из багажника пакет с воблой.
Странно лежали северные вяленые рыбы на теплом столе в горах.
Овцы смотрели в никуда. Мальчишки смотрели на нас. Несколько пожилых женщин вышли с задов усадьбы, скрестили руки на груди, на черных вдовьих платьях. Женщины смотрели в горы, хотя им невыносимо хотелось посмотреть на путника-незнакомца.
Девушка стала в дверях дома, ожидая возможной просьбы, необходимости услужить иностранцу. Она безмятежно смотрела на овец.
В Белграде в отеле возле моего номера висела табличка: «Молимо за тишину».
Здесь тишина властвовала надо всем и всеми.
Горы хранят особую силу. Горы воспитывают в человеке молчаливость и величественность.
Югославия никогда не была побеждена. Югославия, конечно, никогда не смогла бы и победить, если бы не мы. Но и побежденной она никогда не была. И это живет в душе народа, как живет в словаках память Словацкого восстания, а в поляках – Варшавского.
Древний старик прошел сквозь женщин и мальчишек к столу.
Я встал и подвинул ему стул.
Старик глянул на девушку и сел на уступленный ему стул. В тишине дома быстро-быстро затопали босые ноги.
Девушка вынесла еще один стул.
Я сел.
Старик не мог скрыть любопытства к вобле. Он видел такую штуку первый раз за длинную жизнь. Он взял воблу и понюхал.
Вокруг нашего стола сомкнулся круг не смотрящих на нас людей.
Мужчин не было. Женщины и мальчишки.
– Твое здоровье, отец!
– Русский? – спросил старик.
– Да.
Он сделал останавливающий жест, он не разрешал мне пить пиво. И сказал что-то босоногой. Она опять убежала в дом и вынесла снежную, как Земля Бунге, скатерть. Женщины в черных вдовьих платьях подхватили со стола бутылки и воблу. И поставили их обратно, когда легкий снег покрыл теплый от солнца стол.
Старик произнес речь. Половина ее была из более-менее понятных слов.
Он говорил, что эту дорогу в горах еще до войны строили русские эмигранты. Они были раньше белыми офицерами, они были контрреволюционерами, но он их уважает, потому что они были несчастными и работали хорошо. Они были офицерами, а работали простыми рабочими. Когда пришли немцы, их убили.
Потом старик указал пальцем на каменную плиту, которая была прислонена к стене дома. Я и раньше видел эту плиту, но не обратил на нее соответствующего внимания.
СПОМЕН ПЛОЧА
ПАЛОМ БОРЦУ
ДУБАЧКИБУ ЛУБЕНКУ
(25.XII.1943–26 ГОДИНА)
СПОМЕН ДИЖУ
ОТАЦ BEЛKO
И
БРАТ JOBAH
– Это твой брат, отец?
– Сын.
Раскаленные горы и отупевшие овцы тихо жили вокруг.
– Они его тоже убили?
Старик объяснил, что они обмотали его партизанское горло колючей проволокой. Он умирал целый день. Потом старик похоронил сына. А сейчас ремонтирует могилу. Потому каменная плита стоит прислоненной к стене дома…
Прекрасны земли Адриатики, и нет слов, чтобы определить цвет воды в море. И дымка на горизонте смешивает горы с морем. Оранжевое, пепельное и пронзительно-синее переходит одно в другое без натуги, без границы, без горизонта.
Древние пиратские крепости, вздымающиеся над слабым прибоем.
И все хочешь убедить себя в том, что это не декорации приключенческого фильма. Это отсюда выходили в Средиземноморье отчаянные бриги, галеры и бригантины. В этих камнях недолго отдыхали живые, настоящие пираты.
Но, честно говоря, когда я несся в потоке других машин вдоль изрезанных берегов Адриатики, то открыточная красота пейзажей уже не волновала.
Я вспоминал Мистровича.
Раньше я даже не слышал о нем. А тут побывал в его доме, превосходной вилле, которую он завещал родине.
Широкая лестница прорезает три террасы. Террасы выложены крупными камнями, на них растут вдребезги зеленые кусты. Горячая лестница упирается в центральный портик. И когда дверь принимает тебя, то сразу попадаешь в музейную прохладу и музейный, как всегда несколько мертвый мир, в мир, где не живут люди.
Я всегда сочувствую музейным экспонатам. Им приходится быть там, где не пахнет жильем, приходится тратить часть своей красоты и на то, чтобы преодолеть в человеке музейную отчужденность.
И вот остались позади нагретая солнцем лестница, пальмы, просунувшие растопыренные пальцы листьев прямо в нестерпимо синее небо, и каменная женщина среди подстриженного машинкой газона. Женщина эта, изломав руки и скрестив колени, кричит о чем-то. И не поймешь – о чем? И какая-то тревога возникает в тебе еще до того, как двери виллы закрылись.
Там мало туристов. Я был почти один. Деревянные полы скрипели только от моих ног. Наверное, Мистрович так понравился мне потому, что я редко бываю в музеях.
Я совсем не уверен в том, что он великий скульптор. Я только знаю, что искусство – вещь такой интимности, что требует от смотрящего, или читающего, или слушающего совпадения колебаний, требует резонанса.
В тот момент, когда я вошел на виллу Мистровича, мне, очевидно, нужен был именно он.
Из-за редкости таких совпадений я со страхом хожу в музеи. Сколько раз пытался пойти и посмотреть прекрасное, чтобы обогатить себя, чтобы изменить себя, свое настроение за его, прекрасного, счет. Это иногда удавалось, но очень редко. Я не искусствовед. Я могу получить много от среднего художника и пошлой певицы, если в тот момент я живу с ними в резонанс.
И здесь случилось так, что Мистрович попал мне в жилу.
Быть может, неожиданная прохлада, тишина и просторность вокруг его скульптур. Быть может, портрет его матери – лицо крестьянки, стремительно окруженное складками шали, очень какое-то наше, русское лицо. И югослав Мистрович стал мне родным. Будто зашел в гости к русским, которые давно живут здесь, на чужбине, но воспитывают детей на родном языке и вечерами ставят самовар.
Ведь самовар – серьезная штука. Самовар – символ семьи, устойчивости во времени и пространстве. Одинокий человек никогда не стал бы держать самовар. Надо много спокойствия и много родных друг другу людей, чтобы появилась нужда в самоваре. Нужен длинный вечер, хозяйка и хозяин, нужно уважение детей к родителям и так далее и тому подобное. Недаром изгнанники и эмигранты цепляются за него.
Нам помогает в издевательствах над самоваром то, что вокруг нас сама Россия. Когда Россия есть, можно прожить и без вечернего ведерного чаепития. Но толки о быстротекучести нашего времени, его ритме и т. д. не могут унять тоску по самовару. Я еще застал их воочию. Помню запах дыма, помню колена трубы, заплаканное дымными, нестрашными слезами лицо бабушки. Помню, как, купечески важно, купечески глупо сияя начищенным боком, похожий на человечка, въезжает на веранду дачи самовар. И его маленький краник наводит меня на какие-то вересаевские размышления. И я, конечно, делюсь своим наблюдением над краником и его похожестью на некоторое мое собственное место. И получаю подзатыльник…
В Сплит добрался уже поздним вечером, поставил машину на первой попавшейся стоянке и пошел по незнакомым улицам приморского города. Просто так пошел, без цели, размяться. И сразу попал в южную, открытую жизнь, увидел людей, по-итальянски не скрывающих горестей и радостей.
Зашел в кабачок, где шумели выпивохи. Долго пришлось пробиваться сквозь их флегматичные плечи, чтобы хозяин обратил внимание на меня. Я ткнул пальцем в жареные колбаски и бутылку пепси-колы. Хозяин флегматично обсчитал меня динар на двести. Я заплатил ему семьсот вместо пятисот, которые он попросил; получил две колбаски, пепси, холодный, толстого стекла стакан и пристроился на пустых ящиках в уголке. Штатные посетители оглянулись на меня по одному разу каждый. Они хотели узнать: кто это швыряет динары?