– Сказывай, что за царство-государство у вас такое, что путников ни за что ни про что хватать надобно да засветло на казнь волочь.
Делать нечего, стал стрелец сказывать.
Рассказ стрельца про царство ихнееБают старики, что жили мы в некогдашние годы тихо-мирно, бабы с мужиками, мужики с бабами.
Только я того не помню, мальцом был. Случилось так, что женился наш царь-батюшка на раскрасавице такой, что другой на свете белом не сыщешь.
И стали жить душа в душу. Скажете, это славно, коль супружники душа в душу живут? Ан вот как оно для нас-то поворотилося.
Сперва-то царю лестно было, что царица евонная всех красивше. А после глядит: у кажного своя жена, и кажный ею вполне удовольствован. Хоть и горят у мужиков глаза, на царицу глядючи, но после-то всё одно по домам разбредаются, на баб забираются, да и делают чего захотят без совести вот хотя б такусенького зазрения.
Позвал царь-батюшка мудреца, да и молвит ему:
– Почто они от тоски не сохнут да от зависти?
А царица добавляет:
– Неужто я не самая наипервейшая красавица на всём свете белом?
Мудрец и отвечает:
– Краше тебя, царица, не то что в земном мире не сыскать, но и во сне наисладоснейшем ни один человек не видывал. Только ведь люди как устроены? Им лучше, прости за слово грубое, на теле да в постеле лежать, нежели о крале да подале мечтать.
Озлился царь, да и издал указ: пущай, мол, во всём царстве-государстве одна-единая женска пола особа будет обретаться. А других всех изгнать без жалости.
И вовсе бы мы пропали, кабы не тот же мудрец. Он нам тайну великую открыл, только вам я её поведать не могу.
(Ну, да когда Шарлота его в объятия взяла, он свой рассказ-то продолжил, только сперва клятву взял, что они ни словечка об том вслух не произнесут не токмо что до казни своей, а и опосля её. Видать, чересчур его медведица притиснула, коли уж он смекнуть не мог, что опосля-то казни каки? разговоры?)
А тайна такова. Есть на свете оборот-трава дивная. Кто отвар с её выпьет да слово хоть единое произнесёт, тот в то самое обратится, что? это слово означает. И только в месяц раз, в полнолуние, обратно свой облик исконный принять может.
Как дал нам царь-батюшка день на то, чтоб мы баб своих изгнали, пошли мы в поля-луга, да и набрали травы энтой самой оборотной, что мудрец нам указал. Выпили отвару бабы наши, да и сказали: кто – «собака», кто – «кошка». С тех пор так и живём. Цельный месяц на небо поглядываем, полнолуния ждём. К концу уж изведёмся. Одну-единую ночку понежимся, ладушек своих поласкаем, и обратно они в домашню живность обратятся. Коли б вы опосля полнолуния к нам пришли, так узнали б, какой мы народ добрый. А вас взамен того накануне принесла нелёгкая. Нынче ж как раз полная Луна ожидается, вот и встретили вас неласково, что? люди, что? собаки ихние. А уж когда мишка бабу стал показывать, тут всем и вовсе невмочь стало. Вот заутра бы вам и денег дали, и от нас укрыли, да и наш брат-стрелец разве стал бы этак-то рьяно долг сполнять?
Так что сделайте божескую милость, не держите меня. А то моя Мурочка уж заждалась. Да и мне ишо месяц до следующего полнолуния не вынести.
Пожалели его Еська с Кумачом, но не отпустили, а велели сказывать, что? их ждёт.
– Для таких, как вы, у нас наказание одно. Дают тебе испить настоя с оборот-травы, а после спрашивают: «Чего чуешь, мил-человек?» Мил-человек-то, ясное дело, отвечает: «Ничего, мол, не чую». И только он это произнесёт, как в ничего и обращается, потому именно такое его первое слово было. Исчезает напрочь, одним словом говоря. То бишь не вовсе напрочь, а раз в месяц обратно является. Так что нынче тута, в остроге-то, народу много сберётся.
– Так а чего ж они не бегут отсюдова? Раз их вона сколько, пущай бы вас всех, охранников, перебили, да и на свободу утекли.
– Да сколь хошь теки. Кто их держит? Мы-то ведь тоже не на службе в энто самое время. По первости-таки все утекают. Да сколь далёко до рассвета ты пробегишь-то? А тама обратно в ничё обратишься. И через месяц вновь в том самом месте окажешься, где погибель принял. А вот вас до завтрева никак оставлять неможно, потому вам утечь тогда б никакой препоны не было.
– Ну а как же ж царь в энту ночь? Ведь хоть раз в месяц, а всё ж указ нарушается.
– Вот потому-то я тайну сказывать не хотел. Царь с Царицей об энтом всём не ведают. И дурня такого не нашлось, чтоб им проговориться, ни средь министериев, ни средь чёрного люда. Вот вы подивились, когда я велел клятву страшную дать, что вы и опосля казни молчать будете – так глядите, держите слово заветное.
Еська б ишо его порасспрошал, но тут дверь отворилась и стрельцы ввалилися. Увидали свово друга связанным, хотели трёпку задать Еське с Кумачом. Хорошо, Шарлота на их защиту встала. Однако всё равно скрутили.
Во двор вывели, а там уж помост готов, да необычный: заместо плахи – стол, и на нём, топора заместо, – три чаши.
Вкруг помоста стрельцы толпятся, а шагах в десяти пред ним – трон, на коем царь с царицей восседают. Глянул Еська, да так и обмер. Прав был мудрец: красы такой и впрямь не то что наяву, но и во сне встретить не можно было б. Да и стрельцы всё больше в ту сторону пялились.
Царь свою руку праву подымает да пальцем, перстнями украшенным, на одну из чаш кажет:
– Ну-ка, друг любезный, преступник злостный, выпей-ка за моё царское величие, а пуще за царицу нашу ненаглядную!
Тут Еська сам своей рукою чашу берёт, потому, хоть и знал он, что там погибель его таится, не выпить за красу такую никак невозможно было.
– За твоё здоровье, за милость твою, царица, да за взгляд светлый!
И до донышка самого чашу осушает.
А царица на него ещё ласковей глядит, да и спрашивает:
– А что ты чуешь, миленький ты мой?
Едва Еська не сказал: «Ничего, мол, не чую, окроме любви к тебе, царское твоё величие». Да и сказал бы, кабы б Шарлота его в бок не толканула. Кумач-то сам на царицу глаза таращил, ничё уж не смекал. Еська с толчка-то наземь бухнулся, да так, что царица из глаз скрылася. Тут ему в память всё воротилось, что стрелец сказывал, и он как крикнет:
– Голубем бы я желал стать, чтоб на окне твоём сидеть да на рассвете солнца курлыканьем тебя приветствовать, – вот чё я чую.
И голубем оборотился.
2
Стал Еська на небо лететь. Летел, летел, смеркаться стало.
«Эге, – Еська думает, – этак сейчас Луна выйдет полная, я в человека обращусь, да наземь отсюдова-то и рухну».
Вбок начал забирать, чтоб Луну стороной облететь. Глядь – она вдали справа показалась. Только вовсе не полная, а серпом. Неужто стрелец ошибся?
Ближе подлетел Еська и вот чего увидал.
Луна, оказывается, она вроде блина тонюсенького, полудугой выгнутого. Коли сбоку глянуть, да ишо с такой дали, как, к примеру сказать, Земля от неё отстоит, то она вовсе из-за своей толщины не видна будет. А вот коли спереди, то хоть издаля, хоть сбилизя, всё равно круг увидишь. Ну а коли не вовсе сбоку, а этак со стороны, то как раз полумесяц выйдет.
И сидит энтот самый блин на шесте, к механике хитрой приверченном, навроде жёрнова мельничного, только как бы этот жёрнов боком на ось надели да парусом изогнули. В механику сотен до пяти голубок белых впряжено. Тянут они, тянут, шест вращается, и Луна с ним вместе. Вот с Земли-то и видать: то полный круг, то половинка, то вовсе ничего.
Нынче снизу Луна полной кажется, это стрелец точно сказал, да ведь Еська-то сбоку залетел.
Стал Еська тихо этак озираться, с ситувацией знакомиться.
Голу?бки-то стараются, крылушками машут, а вокруг три ангела прохаживаются с кнутами, из лучиков светлых исделанных.
Легонько так похлёстывают, пичугам-то боле щекотно, нежели больно, а всё ж не без пользы – на предмет, чтоб они не забывалися.
Вдруг один ангел Еську приметил и голосом ласковым молвит:
– Что ж ты, птичка милая, от работы-то отлыниваешь? Аль тяжко тебе? Так мы подсобить могём.
А у самого-то лучик в руке враз в молонью обратился. Как он ею замахнётся! Но Еська подсобки евонной дожидаться не стал, а средь голубок затесался и давай Луну крутить. Вроде, не тяжёлая работа. Опять же – кругом птички белые, чистые.
И легонько этак закурлыкал Еська.
Услыхали ближние голубки курлыканье, оглядываться стали: откель это звук мужеской идёт? Они-то ведь все женского племени были, да ангелу-то это различие невдомёк, вот он Еську в общий круг и пристроил. Птицы головками вертят, а Еська, горла сильно не раздувая, своё продолжает. Видят ангелы – непорядок, лучиками шибче помахивать стали. Голубки пуще заволновались. Еська громче курлычет, уж и дальние его услыхали. Стали крыльями помахивать, а места-то нету, они толкаются, сами на голос переходят. Ангелы кругом носятся, лучами машут уж в полный размах, а порядка настроить не могут.
Тут и Луна остановилась, потому одни в одну сторону тянуть стали, другие в другую сбиваются. Уж где Еськино курлыканье, где чьё, не разберёшь. То есть это ангелам разобрать невозможно, птицы же очень даже различие чуют. А те-то никак в толк взять не могут, отчего это голубицы, столько лет труд свой без ропота сполнявшие, вдруг волноваться удумали.
Обратили ангелы свои лучи в молоньи, махать стали. Да птицы уж страх потеряли, вразброс носятся. Ангелы огнём пышут, кого-то опалили, жареным пахнуло. Вдруг один промашку дал, да по своему же товарищу угодил. Ангелу-то не больно, он ведь из бестелесности состоит, только одёжка его белоснежная копотью вмиг замаралася. Он и озлился, перед носом у того молоньей сверканул. Третий их успокоить хотел, замахнулся – звезду задел.
Звезда с места сорвалась да как покатится по? небу! И видать, важная звезда-то была, не какая-нибудь там, что наземь упадёт – никто и не хватится. Мореходы ль по ей свой путь определяют, звездочёты ль грядущее провидят, аль ишо для какой надобности она приспособлена – то нам неведемо. Только ангелы про птиц забыли, молоньи свои покидали, ловить её кинулись. На самом краешке неба ухватили, обратно тащут, от их копоть идёт, потому звезда – она горяча больно, обычному человеку её ни за что не удержать. Едва-едва к месту звёздочку приспособили.
И уж было совсем закончили, как один ангел локтём другую звезду задел. Оно б ничего, потому эта-то как раз не из важных была. Только отскочила она от локтя ангельского да прямёхонько в механику-то лунную угодила. Та вся и развалилася.
А вот вы меня спросите теперьча, что же ж в это самое время на Земле было?
А тама Кумач свою чашу осушил, и, как его царь спросить изволил: «Чего мол, чуешь?» – поклон отвесил, да и молвил:
– Царь ты наш батюшка, ничё я особого не чую.
Потому, во-первых, Шарлотта этак-то стала, что царицу боком своим бурым заслонила хотя отчасти, а во-вторых, больно смекалист сам-то Кумач был.
Глядь – а царя-то и вовсе не стало, а на месте царском он сам сидит. Ясно аль нет? Кому не ясно, я поясненье дать могу: како он перво слово вымолвил? – «царь». Вот то-то. Царица глядит: заместо супружника ейного рядышком – скоморох черномазый. Как завизжит, сердечная, как ножками своими затопочет, ручонками как захлещет по роже евонной! Да супротив стрелецкого разве ж это битьё?
Стала царица кричать, чтобы его заарестовали обратно, но тут смерклось, и все разбежались. А как Луна вышла, Кумач обратно в скомороха обратился. Да и царь на троне появился, сидит, за голову держится.
Только Кумачу-то уж не до царя было, потому с ним рядышком дева стояла. Может, и не такая распрекрасная, как царица, но для него вполне подходящая.
– Ты кто? – Кумач спрашивает.
– Аль не узнаёшь свою Шарлоту?
Поведала она, что была некогда актёркой, ездила по городам-весям с другими такими же Карлами да Хвердинанами, сиркус у их был. Заехал ихний сиркус в эту страну. Правда, до города не добрались, а то б её там казнь ждала. Да от судьбы, видать, не убегишь. Сделали привал у дороги, стала она обед стряпать. А немцы – они ведь и лягушку могут сожрать, и траву подножную. Оборот-трава попалася, Шарлота её – в щи, которы у их зупом прозываются! Стала отведывать, ложку сглотнула – ничё, есть можно. Да и, прежде, чем товарищей своих звать, зачала зверей кормить, что в ихнем сиркусе были. Мяса кус взяла, подошла к клетке с мишкой, который всяки штуки выделывать умел. И только его позвала, как мишкой же и обернулась. А зачем немцам два медведя, тем боле, что один много чего выделывать могёт, а другой никаким медвежьим штукам не обучен? Они её на первой же ярманке Кумачу продали.
– Что ж мы теперя делать будем, Шарлотушка? Ведь ты наутро обратно медвежий облик воспримешь.
– Ан не воспримет!
Глядь – а это Еська с неба падает.
Рассказал Еська, что устройство Луны нарушено, и она отныне завсегда полной будет, а посему бояться им нечего, и решили Кумач с Шарлотой пожениться.
Да и царь на радостях, что сам не исчезнет, всех простил. И, боле сего, велел в град-столице своей сиркус устроить, чтоб в ём завсегда Кумач с Шарлотою выступленья делали да зверей заморских показывали.
Наутро праздник был во всём царстве. Одна царица недовольная была, даже на рожу осунулась. Глянул царь и молвил: «Как, мол, ты теперя в лице изменившися, то пущай все бабы по всей стране вольно ходют». А заодно уж и всем, кто в энту ночь в острог из нича воротился, да так и остался, тоже волю дал полную. Средь них как раз и Шарлотины немецки дружки были, потому их тогда же сказнили. Так что теперя в новом сиркусе было кому выступленья делать. Но всё равно царь наиглавнейшим над ими Кумача поставил.
А Еська дале пошёл.
И что антиресно: рубеж страны пересёк – глядь, а наруже-то Луна как ране вертится себе. Да уж тама оборот-трава, видать, действие своё потеряла, и он голубем боле не обёртывался.
КАК ЕСЬКА ПРАВДОЮ ХИТРОСТЬ ПЕРЕХИТРИЛ
Идёт Еська, слышит: за спиной топот. Витязь скачет.
Осадил коня, спрашивает:
– Ты кто такой будешь? Издалёка ль идёшь? Чего ищешь?
Еська всё как есть отвечает: мол, имя моё Еська, иду издалёка, а ищу сам не знаю чего.
– А не желаешь ли моим стремянным быть?
– А сам-то ты кто таков?
– Царевич я, зовусь Иваном. Коли согласен со мной идтить, славу обретёшь, а нет, так сторонись, потому я сворачивать не стану.
Иной бы раз Еська и посторонился, но тут чует: неспроста тот ершится.
– Погодь, – говорит. – Затоптать меня дело нехитрое. А только сдаётся мне, неспроста ты ершишься.
Тот было в крик: мол, я царевич, а ты, мол, кто? Мол, ничё я не ершусь, а как, мол, следует с холопом, так и говорю.
Всё высказал, а Еська ему:
– Ну, как знашь. Коли тебе помога не требуется, на том и простимся, и спасибо тебе за княжеску твою ласку, а коли впрямь во мне нужда есть, я с тобой идти готовый, только не слугою, а сопутником равноправным.
– Да как же ж равноправным, коли я верхами скачу, а ты пешком идёшь?
Ан вот как заговорил, занозистость-то свою оставил.
– Ничё, – Еська отвечает. – Я не в обиде буду. Пошли, дорога покажет, кому как идтить.
Взялся за стремя, да и пошли они дале.
А доро?гой Иван-царевич такую сторью поведал.
Ишо с младенчества родители его за Марью-царевну просватали. Уж так он ейную красу да нежность расписывал, так разумностью восхищался, так голос серебряный выхвалял! Сыграли, наконец, и свадебку. Да не свадебкой бы её, а свадьбой всех рассвадеб звать пристало. Гостей съехалось видимо-невидимо, подарков навезли горы, вина выпили море.
Вот пошли молодые в опочивальню. И принялись за ласки да за лобзанья сладостные. Долго ль, коротко, улеглись наконец на постелю шелко?ву, раздвинула она ножки свои кипарисовы, да и вошёл он в лоно ейное бесподобное. Закрыла она глазки свои то ль со стыдливости девичьей, то ль от сладости бабьей, потому аккурат на грани меж энтими чувствами находилася. А в самый сладкий миг гром загремел, и пропала Марья-царевна как была с Ивановой елдою в нутре своём.