Конечно, Журка не останется одиноким, но с Иринкой словно уйдет целая часть жизни. Очень хорошая, радостная и счастливая часть.
Почему же так? Опять злая молния. Или след прежней, ударившей в январе?
…Апрельский день был теплый, и на солнечном асфальте лежали синие скрюченные тени обрезанных тополей. Интересно, зачем нужно уродовать деревья? Уже и в газетах не раз ругали этот обычай, но каждую весну сумрачные небритые дядьки срезают ножовками с едва оформившихся крон сучья и отросшие за год ветки. Оставляют скорченные обрубки. И длинный ряд молодых тополей делается похожим на унылую колонну стриженых подростков, которых недавно Журка видел в телеспектакле про колонию для малолетних преступников. Он смотрел этот спектакль с беспокойством и тоскливым воспоминанием о Капрале. Значит, и Капрал ходит сейчас, так же заложив за спину руки и нагнув голую голову с торчащими ушами? Какой бы он ни был, Капрал, а Журке его жаль. И будто в чем-то Журка виноват перед ним… Может, если бы он в тот вечер пошел с Капралом, все было бы по-другому? Может, Капралу осточертели его друзья и он искал других? Может, ему нужен был Журка… А Журка тогда в своей боли, ярости и обиде не мог думать ни о чем. Разве что о собственной беде. Кто виноват?..
…Да, но при чем сейчас Капрал, при чем тополя, при чем все другие посторонние мысли, если Иринка уезжает?
– А почему во Владимир? – спросил Журка, будто этот вопрос мог что-то изменить.
– Это папина родина. Папа там учился, у него там друзей много, они давно зовут, с обменом квартир взялись помочь… А еще Витя там недалеко служит. После армии тоже хочет во Владимире остаться, в институт поступать… – Иринка слабо улыбнулась. – Мама говорит, у него там, наверно, девушка есть. Он нас тоже туда зовет…
Журка впервые подумал об Иринкином брате с неприязнью: "У него девушка, вот он и тащит всю семью…" Но это было от досады. Конечно, не из-за Виктора они едут. Едут потому, что так надо. И никто здесь ничего не сделает – ни Иринка, ни Журка. Можно, конечно, спорить и сопротивляться. Может быть, можно даже слезами и мольбами добиться, чтобы не уезжали. Но тогда как дальше жить Игорю Дмитриевичу?
Журка медленно шел, стараясь не наступать на синие тени. И привыкал к печальной мысли, что скоро Иринка будет далеко-далеко. Но вдруг в нем все опять заспорило с этой мыслью, и он с отчаянной надеждой посмотрел на Иринку:
– А может, все-таки опять передумают?
– Ну, может быть… – сказала она, как говорят взрослые, которые знают настоящую правду, но не хотят раньше срока огорчать маленького.
Журка понял это и сник. А Иринка шепотом попросила:
– Давай об этом пока не говорить.
– Давай, – послушно сказал он.
И они, правда, больше не говорили про отъезд. Лишь дома у Иринки Вера Вячеславовна обняла однажды Журку за плечи и сказала:
– Что поделаешь, Журавушка… А ты приезжай к нам на каникулы! С мамой и папой мы договоримся…
Журка спрятал глаза и торопливо кивнул. Он все же не верил до конца, что Иринка уедет.
Не верил, хотя роль Золушки на всякий случай начала репетировать вместе с Иринкой Лида Синявина. Ну и пусть репетирует. Вон Горька, например, от нечего делать иногда выступает на репетиции в роли принца вместо Журки. И получается у него даже очень хорошо, хотя Вероника Григорьевна говорит, что он "видит образ совсем в другом ключе".
Дни шли, об отъезде пока никто больше не заговаривал, надежда делалась прочнее, а весеннее солнце и театральные заботы заглушали тревогу. А первомайский праздник был совсем близко.
Молния
Премьера состоялась второго мая.
За несколько часов до спектакля Журка начал отчаянно волноваться. Попросту говоря, трусить. Даже в горле сам по себе переглатывался какой-то скользкий комок.
Тогда Журка отыскал и тайком надел под майку старенький пионерский галстук – тот, в котором когда-то испытывал свою смелость на кладбище. Может, и правда, была в галстуке волшебная сила, а может, была она в самом Журке, и галстук просто помог ей победить боязливую дрожь. В общем, волноваться Журка не перестал, но уже не трусил.
И, говорят, на сцене держался молодцом, играл свою роль хорошо. Мама сказала, что просто замечательно. И Лидия Сергеевна так сказала. Журка пригласил ее на спектакль вместе с Максимкой и Валерием Михайловичем. Валерию Михайловичу спектакль тоже понравился, и он очень жалел, что не взял с собой фотоаппарат.
– А вы приходите шестого числа, – сказал Журка. – Будет еще представление, для соседних школ…
После спектакля Вера Вячеславовна позвала всех "артистов" и Веронику Григорьевну пить чай и есть праздничный пирог. Вероника Григорьевна отказалась: ей надо было со своими Витькой и Борисом ехать к родственникам. Зато артисты охотно пошли – шумной, растянувшейся по улице толпой. Дома у Иринки они съели весь пирог, печенье и конфеты, выпили несколько чайников и без конца вспоминали, как и что было во время спектакля…
Короче говоря, это был хороший, веселый вечер. Но сквозь веселье к Журке подкрадывалась печаль: он замечал, что кое-где на стенах нет знакомых картин, а с некоторых полок убраны книги и лежат по углам, увязанные в пачки. Но спросить у Иринки про день отъезда он не решался. Зачем портить себе и другим настроение?
Он спросил назавтра, в школе. Иринка грустно сказала:
– Ой, не знаю пока. Папа ждет какого-то письма… Но все равно скоро. Сегодня вещи отправляем…
Однако Иринка успела сыграть Золушку не только шестого числа, но и еще раз, через несколько дней, в субботу. И вот тогда, после спектакля, сказала, опустив глаза:
– В понедельник на уроки уже не приду. С утра забегу попрощаться с ребятами, и сразу на поезд…
Нельзя сказать, что на Журку навалилась большая тоска. Он знал, что не сегодня, так завтра Иринка это скажет. Но все равно стало невесело. Он проговорил с досадой:
– Неужели нельзя хотя бы до конца учебного года здесь остаться?
– Папе надо скорее, а мама одного его отпустить не хочет… А отметки за год мне и так выведут…
Они потихоньку от всех ребят, даже от Горьки, ушли из школы и побрели по улицам. Просто так. У Маковой горы Иринка сказала:
– Давай подымемся…
Склон уже вовсю зеленел. Среди весенней травы путались тонкие тропинки. Кое-где валялись обломки лыж с разноцветными эмблемами и буквами. Иринка и Журка стали подниматься на круглую вершину, где стояла полуразрушенная церковь (от нее, говорят, вел за город подземный ход, но никто его не мог отыскать). Журка держал за воротник и волок подолом по траве потрепанную школьную курточку. Было очень тепло, даже чересчур. Как в июле. Взрослые говорили, что это еще не настоящее, не летнее тепло, вот зацветет черемуха, холода снова покажут себя. Но черемуха пока не цвела, видимо, ей тоже не хотелось мерзнуть.
С вершины было видно полгорода. Железные крыши, белые дома, веселые машины и троллейбусы, похожие на разноцветные яркие капли. А дальше трубы и новые кварталы "Сельмаша", где Журка еще ни разу не был. А за ними синие леса. А над лесами розовеющие от вечерних лучей облака – целые горы с откосами, склонами и синими тенями в глубине провалов. Как те "дальние острова", о которых Журка слышал в песне про кораблик.
Журка и раньше видел город с Маковой горы, но тогда над улицами висела сизая, холодная полумгла. А сейчас все окутано было зеленым дымом весны. И ярким, хотя немного печальным блеском отражали невысокое солнце тысячи стекол…
– Даже не верится, что недавно здесь катались на лыжах, – сказал Журка.
Иринка вдруг засмеялась:
– А я помню, как ты боялся первый раз отсюда ехать.
– Ох уж, "боялся"! Просто привычки не было…
– А потом, когда съехал и опять забрался, такой гордый сразу сделался. Я помню, я на тебя снизу смотрела, вон оттуда. Стоишь, руки с палками расставил, а на груди будто красный бант. Это у тебя варежки были за пазухой засунуты…
Журка улыбнулся и качнул головой:
– А я даже не помню, какие у меня тогда были варежки.
– Зато я помню: курточка темно-серая, а варежки, как маки… У меня вообще такая память, это, наверно, в папу…
– Какая?
– Понимаешь, я забываю, что когда случилось, кто о чем говорил, числа и адреса не помню, зато краски всякие запоминаю. И кто как одет был, какое выражение лица. И что вокруг было. В общем, как цветная фотография… И какой ты был первый раз, когда познакомились, тоже помню…
Журка неловко сказал:
– Чего там помнить-то. Такой же, как сейчас…
Иринка мотнула головой.
– Не такой… Не совсем такой. Ты тогда был чуточку помладше. И чуточку больше круглолицый. И губы помягче, ты их тогда не сжимал так…
– Как?
– Ну, вот так. – Иринка чуть сощурила глаза, сжала рот в прямую черту и куснула нижнюю губу.
Журка машинально сделал так же. Верхней губой легонько тронул нижнюю – там, где под кожицей затаился твердый невидимый рубчик. А Иринка вдруг улыбнулась:
– А ростом ты остался такой же.
– Ну уж… – слегка обиженно возразил Журка.
– Точно. Видишь, мы с тобой, как раньше, одинаковые.
– Это разве сравнение? Просто мы одинаково подросли.
– Не-ет. У меня дома на двери зарубка, я знаю, что за год не подросла… Да ты чего огорчаешься? Это у нас впереди.
– Я не огорчаюсь. Маме забот меньше. А то она меня перед каждым летом заново обшивала…
– Да, я знаю. Ту рубашку, в которой ты на картине, тоже она шила, верно?
Журка кивнул. Иринка улыбчиво сказала:
– Я помню, ты в ней был, когда первый раз к нам пришел. Я вхожу, а ты стоишь у окна весь такой… желтенький, как свежая лучинка… Папа потом сказал: "Будто тонкую кисточку до самой верхушки обмакнули в солнечную краску…"
Журка проговорил недовольным от смущения тоном:
– Ну да. Такой красавчик позолоченный…
– При чем здесь красавчик? Это же цветовое восприятие: белая вздувшаяся штора с голубой тенью, серые обои и ты – будто яркой желтой кисточкой мазнули сверху вниз. Светлая такая полоска…
– А в ней зазубрина. У меня черная ленточка над карманом…
– Точно! С надписью "Виндроуз". Я сперва думала, что это иностранная фирма, но ведь рубашка-то дома сшита… Я потом все хотела спросить, что это за ленточка, да боялась: вдруг это тайна какая-нибудь.
– Это не тайна, – сказал Журка и посмотрел на далекие острова-облака. – Но это было давно… Мы с Ромкой прочитали в журнале про бригантину "Роза ветров", которая обошла вокруг света, и стали в нее играть. Модель пускали в Каменке… А мама нам сшила одинаковые рубашки и ленточки вот эти сделала с названием бригантины. А потом с рубашек на рубашки их перешивала, всегда на одинаковые… Только ту, желтую, она уже шила одну…
Иринка проговорила с виноватой ноткой:
– Я не знала… Но догадывалась, что она для тебя чем-то дорогая, эта ленточка.
"Завтра я подарю ее тебе, – с печалью и ласковостью подумал Журка. – Вот приду такой же, как тогда, "желтенький", чтобы все было, будто первый раз, отпорю ее от кармана и отдам… Пусть. Ромка не обиделся бы…"
Но он ничего не сказал. Он посмотрел сбоку на Иринку, увидел ее щеку, освещенную отблеском вечерних облаков, вздрагивающие от ветерка волосы, весь ее курносый профиль с печально приоткрытыми губами. И тут же Иринка повернулась к нему. И глаза у нее были жалобные и беззащитные. "Стоим тут, разговариваем о пустяках, будто ничего не случилось. А на самом деле… Что же делать?"
Журка не знал, что делать. И он сказал внутренне беспомощно, а внешне бодро и спокойно:
– Ничего. Завтра у нас еще целый день. Давай завтра, как в первый раз, облазим весь парк. Ладно?
– Ладно, – послушно сказала Иринка.
Они взялись за руки и стали спускаться среди зеленой и позолоченной солнцем травы.
Журка проводил Иринку до ее подъезда. Они помахали друг другу и разошлись. А через десять шагов Журка остановился. Как перед стенкой. Остановился от резкого и холодного ощущения вины. Будто он в чем-то обманул Иринку. Обманул, и она знает об этом, а он уходит с фальшивой беззаботностью.
Но в чем он виноват? Может, это просто печаль расставания? Нет, какая-то вина. Не сегодняшняя, а вообще. Журка не мог объяснить словами, но чувствовал: было что-то не так. Словно до сих пор у них была еще не дружба, а предисловие к настоящей дружбе.
Но почему? Ведь они каждый день были вместе, доверяли друг другу все свои тайны. И радостные, и горькие… Только… если Иринка доверяла, он разве всегда понимал их до конца? Может, и понимал, но сколько раз говорил себе: "А может, все обойдется. Может, все еще будет хорошо…"
Не обошлось. Не будет… И ничего уже не исправить, остался всего один день…
Журка оглянулся. Иринка стояла у подъезда, не уходила, смотрела вслед. И тогда Журка пошел назад. И она пошла – ему навстречу. И вдруг легко вскочила на бетонный брус, который отгораживал асфальт от газона. Журка со сбившимся, застукавшим сердцем тоже встал на поребрик. И они сошлись на этой узкой бетонной балке, взяли друг друга за руки, смущенно глянули исподлобья, осторожно коснулись друг друга лбами.
– Му-у, – тихонько и виновато сказал Журка.
Иринка ласково засмеялась, и Журка вздохнул с облегчением. Они спрыгнули с поребрика.
– Я тебе завтра скажу… про многое, – пообещал Журка, хотя не знал еще толком, о чем скажет.
Иринка серьезно ответила:
– Я тоже.
А завтра все было не так. Завтра – на одной напряженной ноте выл мотор, и КамАЗ летел по кольцевой дороге, как тяжелый спутник по орбите. И Журка, подавшись к ветровому стеклу, каждой клеточкой, каждой жилкой рвался вперед.
Скорее, скорее, скорее!
…Утром все начиналось, как было задумано. Журка с мамой разыскали прошлогоднюю одежду, в которой он был с Иринкой на качелях, на картине "Летний день". Пускай будет все-все, как прошлым хорошим летом. (Только старенькие кроссовки оказались малы, и пришлось надеть новые сандалеты.) Журка положил в нагрудный кармашек завернутое бритвенное лезвие. Потом повел глазами по полкам. Какую книжку подарить вместе с ленточкой Иринке? Наверно, "Олаудаха". Они с Иринкой столько вечеров сидели над этой книгой, придумывали рассказ для сбора…
Он уже совсем собрался бежать к Брандуковым, и тут его кольнула совесть: а Горька?
Горьку надо было позвать. Нехорошо получится, если Журка уйдет к Иринке один. Горька – он тоже их друг. Но… если будет Горька, разве с Иринкой поговоришь о важном? Разве побродишь спокойно по тем парковым закоулкам, где бродили в первый день знакомства? Разве помолчишь, если захочется помолчать о чем-то знакомом и понятном? Горька хороший. Но он будет болтать, неуклюже шутить – специально, чтобы разогнать печаль прощания. А ее не надо разгонять. Ни к чему. Просто нельзя…
Журка нерешительно затоптался у двери. Что же делать? И тут же успокоил совесть (не совсем успокоил, но приглушил) тем, что сначала пойдет к Иринке один, а под вечер они вместе зайдут к Горьке.
Но пока он топтался, мама вспомнила, что надо сходить за хлебом.
– Сбегай, Журка, это недолго. А то я с обедом не управлюсь…
Не спорить же. Он побежал, помахивая легкой плетеной сумкой и прыгая через тени тополей. Тени были теперь курчавые – на обрезанных сучьях дрожали от ветерка молодые, но частые листья. А Журкина тонкорукая и тонконогая тень была быстрая, ловкая, нетерпеливая. Иногда она даже обгоняла Журку, а когда он высоко подпрыгивал, отрывалась и улетала к заборам.
Журка вдруг понял, что ему ни капельки не грустно. Может быть, потому, что утро было очень солнечное и синее. А может быть, оттого, что если бежишь вот так наперегонки с тенью, то печальные мысли не могут за тобой угнаться. Да и надо ли сильно грустить? Конечно, плохо, что Иринка уезжает, но дружба-то не кончается. И они еще тысячу раз встретятся. И будет еще много хороших дней.