За что? - Чарская Лидия Алексеевна 12 стр.


Та ответила.

— Г-жа Мендель! Неугодно ли вам перечислить какие реки протекают на севере России, — произнес скрипящий, неприятный голос географа.

Оля Мендель бойко вскочила со своего места и подошла к доске с натянутой на ней картой, находившейся как раз против стула учителя, на котором Навуходоносор уселся со всеми предосторожностями.

— Обь, Енисей, Лена, Амур… — начала девочка, смело водя по карте линейкой и вдруг остановилась сразу. — Нет, я не могу, — прошептала она, быстро. выхватив платок из кармана и прикладывая его к губам, — я не могу больше… Меня тошнить… Здесь ужасно пахнет карболкой… Точно в больнице…

И шалунья с гримасой из-под кончика платка скосила глаза на географа.

Учитель сначала побледнел, потом покраснел и притом так сильно, что его лиловый нос принял разом фиолетовый оттенок.

— Садитесь, пожалуйста, — произнес он, отпуская на место Мендель и не зная что еще сказать от смущения. Очевидно, он разом понял злую выходку.

Мендель, фыркая и давясь в платок, проскользнула к своей парте.

Через минуту на ее месте у кафедры стояла Стрекоза, вызванная за нею немного пришедшим в себя учителем. Она только что успела выйти на середину класса, как внезапно замахала рукой и закричала:

— Ах, карболка!.. Невозможно пахнет карболкой!.. Вы не знаете отчего это? — и она отпрянула назад к своему месту, прежде чем Навуходоносор отпустил ее. С последним происходило нечто невероятное. Он поминутно менялся в лице, то краснее, то бледнее. Комисарова, дежурившая вместо m-lle Рабе в нашем классе, сидела как на горячих угольях, решительно недоумевая в чем дело.

— M-lle Дорина! Не сможете ли вы мне ответить урока? — уже не прежним обычно резким, а заискивающим тоном обратился Навуходоносор к Колибри. Очевидно, выходка девочек немало смущала его.

Колибри встала, сделала несколько шагов по направлению к кафедре, и подойдя к учителю, неожиданно закрыла лицо руками, сильно пошатнулась уже готова была грохнуться на пол, но подоспевшая Комисарова подхватила свою любимицу и почти чуть ли не на руках вынесла ее из класса.

— Что с г-жою Дориной? — недоумевающе обратился к нам учитель.

Тогда Додошка стремительно поднялась со своего места и звучно проговорила, глядя в самые глаза Миддерлиха дерзкими, вызывающими глазами:

— Нет ничего удивительного, что Дориной дурно. Здесь невозможно пахнет карболкой. Кто-то, очевидно, принес сюда банку с карболкой или, может быть, нарочно сделал себе примочку из нее… У нас у всех кружится голова, поэтому мы не можем сидеть в классе. Я сама еле сижу.

Миддерлих понял, что все сказанное относилось к нему, остро взглянул на дерзкую девочку, вспыхнул и завертелся па стуле. Потом быстро вскочил с кафедры и с изменившимся лицом кинулся к двери.

— Ходячая аптека!.. Карболовая примочка!.. Касторовое масло!.. — понеслись за ним вдогонку.

Девочки еще хотели крикнуть что-то, но в эту минуту дверь снова раскрылась и инспектор классов Тимаев появился на пороге в сопровождении злосчастного Навуходоносора, на лице которого не осталось и следа смущения.

— M-lle Мендель, Рант и Даурская, извольте подойти к кафедре и перечислить реки России, — произнес повелительным тоном Тимаев, и обычно ласковое и приветливое лицо его разом приняло строгое выражение.

Тимаева в институте все побаивались. Он, как говорили, «сумел внушить к себе и уважение, и страх», и никто во всем институте не решался ему противоречить или делать какие-либо неприятности.

Названные девочки поэтому покорно встали и вышли на середину класса.

Конечно, никого из них теперь уже не тошнило ни никому не сделалось дурно. Точно запах карболки испарился бесследно из класса седьмушек и на вопросы они отвечали как ни в чем не бывало.

Миддерлих торжествовал и оттого, что «травля» не удалась, и оттого, что девочки отвечали из рук вон плохо, и он мог отомстить им, понаставив по крупной единице каждой из них.

Как только урок кончился и оба — и инспектор, и учитель — вышли из класса, я, сами не знаю как, очутилась на кафедре, плохо сознавая то, что хочу сказать и — или сделать сию минуту

— А, по-моему, то, что вы сделали, это гадость невероятная! — вскричала я, стуча по столу кафедры и обводя разгоревшимися глазами весь класс.

— Что*? Что гадость? Что с тобой, Воронская! Что ты говоришь?! — встрепенулись они. — Кто сделал гадость? Что такое?

— Вы гадость сделали! Вы, вы! — продолжала я, стуча и волнуясь.

— Воронская! Как ты смеешь браниться! Ты с ума сошла! — накинулись они на меня со всех сторон.

Но я уже ничего не помнила и не понимала.

— Нет! Не я сошла с ума, а вы, вы все! — запальчиво с новым и новым приливом негодования закипала я. — Разве это честно? Разве порядочно'? Раз задумали травлю, худо ли, хорошо ли, но ведите до конца, а то инспектора испугались! Исподтишка только свои штучки проделывать умеете, а той смелости нет, чтобы открыто при всех действовать, начистоту! Стыдитесь! Ведь это малодушие, трусость, гадость!

— Воронская! Дрянь! Мальчишка! Как ты смеешь ругаться, противная! — полетело мне в ответ.

— Да, да, да! Смею! Смею! Смею! — подхватила я с каким-то новым приливом негодования. — Смею! Во-первых, вся эта история — нечистая, противная, грязная! Прежде всего ведь он больной — Миддерлих, и смеяться над болезнью — гадость! Пусть я дрянь и мальчишка, но я вам говорю, что сама никогда бы не сделала ничего подобного. Подлость это — да, да, да!

Мои глаза так и бегали по толпе окруживших кафедру девочек. Мое лицо и щеки пылали, уши горели и вся я тряслась от гнева, жалости и негодования.

— Воронская, гадкая, скверная, фискалка! — слышала я чей-то взбешенный голос и мгновенно что-то тяжелое пролетело мимо меня и ударилось в стену.

Я презрительно повела плечом, не стараясь даже взглянуть на того, кто пустил в меня книгой. Я только обводила глазами толпу всех этих девочек, взволнованных, взбешенных и возбужденных не менее меня. Оскорбления, щедро брошенные им по их адресу, не прошли даром.

— Воронская! Негодная! Противная! Сорвиголова! Дикарка! Мальчишка! — кричали вокруг меня исступленные голоса.

И вдруг весь этот шум и гам покрылся здоровым, трезвым и резким окриком:

— Молчать! Сию минуту молчать! Галдят, точно мальчишки! Безобразие!

Чернокудрая смуглая девочка вбежала ко мне на кафедру и стала рядом со мною

— Воронская, дай мне пожать твою руку! — взволнованно путаясь и волнуясь вскричала она. — Ты права. Чем он, бедный Миддерлих, виноват, что заболел и должен, несмотря на свою болезни, несмотря на свои обернутые карболовыми компрессами ноги, являться в класс, чтобы не потерять заработка? Да, ты права, Лидочка! Слышишь, Воронская? Ты лучше их всех, потому что заступилась за него. И я, и Варя решили сказать тебе это. Ты самая благородная, самая лучшая из них.

И она с презрением метнула взглядом на разом присмиревшую толпу девочек.

— Позволь мне и Варе быть твоими друзьями, Воронская… Я нарочно, в присутствии всего класса, прошу у тебя твоей дружбы, которой могу только гордиться. Да! да!

— Ах! — вырвалось у меня радостным звуком и я широко раскрыла объятия.

Петруша со свойственной ей живостью кинулась в них. Вслед затем подбежала и бледная Варечка, и я расцеловалась с нею.

А в это время к нам уже подошли Лиза Маркевич, грустная темноглазая Лида Лоранова, Катя Вальтер, Зернская и многие другие. Только кружок Колибри, состоявший из нее самой, Стрекозы, Мендель, Додошки, да «бабушка» Беклешова со злобою шипели мне вслед:

— Проповедница какая! Вот еще!.. Командирша! Дикарка!

Но я не обращала внимания на этот злостный шепот.

— Оставь их, душка! — шептала мне на ухо моя новая подруга Петруша. — Они, как шавки на слона, полают-полают и перестанут! а я тебя очень, очень люблю, — прибавила она неожиданно, — и Варенька тоже…

И мы опять крепко расцеловались.

ГЛАВА VII

Я съедаю завтрак француза. — Астраханка. — На суде. — Истерика

Дни летели за днями, и я понемногу привыкла к моей «тюремной» жизни в институте. «Солнышко» навещал меня почти ежедневно в маленькой зеленой приемной, где мы могли сидеть с ним обнявшись по «домашнему» и говорить обо всем, не опасаясь проницательно-насмешливых глаз классного начальства. Два раза в неделю приходили ко мне тетя Лиза с Олей, а иногда и Линуша с Катишь. Я их познакомила с моими обеими подругами. Петруша им ужасно понравилась. Горячая, несдержанная, увлекающаяся девочка с ее добрым сердцем и необычайной ласковостью не могла не нравиться кому бы то ни было. Зато «аристократка» Варя не сумела стяжать общих симпатий. Линуше и Катишь она показалась чересчур вычурной; тетя Оля заметила, что смешно маленькой девочке так заниматься своей внешностью, полировать ногти и прочее, и прочее. Только тетя Лиза сумела оценить по заслугам эту гордую, скрытную, чрезвычайно щепетильную в делах чести и порядочности девочку. Она была очень горда, очень сдержанна, вышколена и никогда не выражала своих чувств. Ее мать, холодная, важная и гордая аристократка, не умела ласкать дочь, и маленькая Варя росла, не имея понятия о материнской ласке. Мне она показалась слишком холодной, да и я как-то чуждалась ее. Зато с Петрушей мы сошлись так, что я вряд ли полюбила ее меньше Лели Скоробогач и Коли Черского.

Была суббота, одна из тех томительных постных суббот, когда по всему институту носился запах жареной корюшки на постном масле и вареного саго с красным вином. Я не могла есть постного. Меня не приучили к постной пище дома, и поэтому неудивительно, что под ложечкой y меня сосало от голода и в желудке была довольно красноречивая воркотня.

— Я есть хочу! — произнесла я тихонько моей соседке по парте Вальтер.

Катя Вальтер, миловидная шатенка из «парфеток», т. е. лучших учениц, сделала в мою сторону сердитые глаза, потому что как раз в эту минуту учитель французского языка, m-r Вале, объяснял с великим старанием на французском диалекте, что Франция была бы великою державой, если бы…

Но мне не пришлось услышать, почему Франция «была бы великой», так как m-r Вале, заметив мои бесконечно рассеянные глаза, вызвал меня к доске и велел повторить, что он сказал нам только что.

Но повторить я не могла, так как не слышала ни слова из сказанного, занятая мыслью о том, что мне придется просидеть весь день голодною.

— Tres innatentive, m-lle! — рассердился француз не на шутку, — vous aurez un zero. Tenez![4]

— Monsieur Vаle, — произнесла я жалобным голосом, — je n'en suis fаutive: j'аi fаim.[5]

Доброе лицо француза, которому он только что придал строгое, сердитое выражение, задрожало от смеха.

Девочки дружно фыркнули. Комисарова даже на стуле подскочила от неожиданности.

— Воронская, не срамись! — прошипела Дорина со своей скамейки.

— Ничего не срамлюсь! — сверкнув в ее сторону взором, крикнула я запальчиво, — срам падать притворно в обморок, а есть хотеть нисколько не срам.

И потом, глядя в самые глаза француза уже веселым, смеющимся взглядом, я произнесла с каким-то особенно лишим задором:

— Я ужасно хочу есть, m-eur Вале, у-жа-с-но! Я в постные дин постоянно голодна, потому что, вы сами понимаете, что корюшкой, салакушкой и печеной картошкой насытиться нельзя.

Комисарова, заменявшая в этот урок m-lle Рабе, вся позеленела от злости. Девочки переглядывались и тихо шушукались. Вале, понявший все от слова до слова (он отлично говорил по-русски), хохотал, трясясь на стуле.

За ним засмеялись и девочки, дружно, весело, всем классом.

— Ох! Ох! — стонал он между взрывами хохота, — on les tient bien en maigre, les pauvrettes![6] — И потом быстро опустил руку в карман и, вытащив из него маленький сверток, передал его мне со словами: — C'est mon propre dejeuner, que j'аi аpporte pour moi, tenez![7] Без малейшей тени смущения я подошла к кафедре, взяла сверток y француза и, вернувшись на место, быстро развернула его. В свертке оказалось два бутерброда с ветчиной и печеное яблоко. Я спокойно рассмотрела их и принялась есть. «Парфетка» Вальтер, моя соседка, брезгливо косясь на меня, отодвинулась на самый угол скамейки и смотрела на меня оттуда округленными от ужаса глазами. Но я, нимало не смущаясь ее взглядом, неторопливо съела оба бутерброда и яблоко следом за ними. Потом аккуратно сложила пропитанную жиром бумажку и, встав с моего места, сделала низкий реверанс французу, подкрепив его значительным «merci».

Вале, улыбаясь, закивал мне головою и произнес, обращаясь ко всему классу:

— Pаs mаl аppetit du tout![8] — и снова засмеялся. Девочки вторили ему, глядя на меня теперь—одни снисходительно, насмешливо, другие поощрительно и шутливо. Но когда кончился урок, Комисарова подскочила ко мне взволнованная, сердитая и стала трясти меня за плечи, приговаривая:

— Дрянная девчонка! Осрамила класс! Осрамила! Как y тебя язык повернулся выклянчивать завтрак y учителя! Позор! Надо совсем быть без стыда, чтобы так делать! Это запишется на скрижали институтской истории, да! И тебе это не стыдно, Воронская? — спросила она в заключение.

— Ничуть! — отвечала я, спокойно глядя на озлившуюся пепиньерку, — вот если бы я два завтрака съела, то это было бы позорно, а то я к «казенной» салакушке и не притронусь. Можете ее отдать вашей любимице Дориной.

— Дерзкая! Дерзкая! Молчать, молчать сию минуту!.. Ты будешь наказана!.. — топая ногами, закричала пепиньерка и, схватив меня за руку, потащила вперед и поставила перед первой парою (класс выстроился, чтобы идти к завтраку).

Обыкновенно перед первою парою ставили какую-нибудь провинившуюся ученицу, — «на позор», как говорили в институте, — и называли ее «факельщиком». Наказанная таким образом шла всегда, закрыв лицо руками, вся в слезах. Но я и не думала плакать.

Я видела торжествующую улыбку Колибри и ее любимицы Додошки, я видела испуганное личико моей милой Петруши и укоризненные покачивания головы аристократки Вари, но с меня все лилось сегодня, как с гуся вода. Знакомое мне шаловливое настроение овладело мной. История с французским завтраком представилась мне такой комичной, что я чуть не громко фыркала, идя в столовую впереди класса.

— Mesdam'oчки, смотрите-ка: опять «факельщик» y седьмых! — кричали наши враги «шестерки» при виде меня, важно выступавшей с гордо поднятой головой.

— Говорят, Воронская y Вале завтрак из кармана выудила, оттого и в «факельщики» попала, — слышала я предположения старших воспитанниц.

Мне было смешно, ужасно смешно.

— Вовсе не выудила, — совершенно позабывшись, крикнула я в ответ. — Он сам дал. Ветчины дал! Вынул из кармана и дал! Целый окорок!

— Наказанные не разговаривают! — прошипела за моими плечами пепиньерка.

Но до «шестых» долетела моя фраза и привела их всех в дикий восторг.

— Ха, ха, ха! — неистовствовали они, — целый окорок из кармана! Только Воронская может выдумать что- либо подобное! Молодец, Воронская! Прелесть! Душка, Воронская, я буду «обожать» тебя! — неслось за нами вдогонку.

— Мальчишка! Кадет! Разбойник! — шипела позади меня Комисарова.

«Ладно, ладно, ругайся! — мысленно говорила я, — а все-таки меня уже многие здесь любят, а тебя никто! Никто! Никто! Дорина разве, да и то потому, что подлизывается, а искренно ни одна душа не полюбит никогда, ни за что»…

Однако бутерброд француза очевидно не был достаточной пищей для голодной девочки, и очень скоро я почувствовала это. К часу дня y меня снова поднялась воркотня в желудке и адски засосало под ложечкой.

Недолго думая, я отправилась наверх к дортуарной девушке Матреше, которой щедро перепадало от «солнышка» на чай. Она мне и постель стлала «под шумок» за «два целковых» в месяц, и черного хлеба таскала в кармане в «голодные» дни. Увидя меня на пороге умывальной, Матреша сразу догадалась за чем я пришла, живо запустила руку в карман и извлекла оттуда огромный ломоть черного хлеба, густо посыпанный солью.

Назад Дальше