За что? - Чарская Лидия Алексеевна 13 стр.


— Вот вам свеженького, мамзель Воронская, кушайте на здоровье! — приветливо улыбаясь, проговорила она, протягивая краюшку.

— Ах, хлеб, Матреша! Ну-у! Только хлеб?.. — разочарованно протянула я, — мне бы солененького чего-нибудь!

— Ишь вы какая прихотница! — засмеялась Матреша, — что выдумали. Ну, ладно, принесу вам солененького. Говорите что?

— У меня только восемь копеек в кармане, — произнесла я с грустью, — на это многого не купишь.

— Да уж свежей икры не получите. А вот астраханку разве!

— Что это такое, Матреша, астраханка?

— Это селедка копченая, — пояснила она. — В мелочной лавке продается. Страсть вкусна!

— Вроде сига? — спросила я, и напоминание о моем любимом копченом сиге заставило меня облизнуться.

— Ну, сиг не сиг, а похоже! Да вот сами увидите. Давайте деньги, я сбегаю в лавочку…

И приняв от меня медные гроши, Матреша схватила на ходу платок и стрелой вылетела из дортуара, крикнув мне мимоходом, чтобы я ее подождала.

Спустя несколько минут она уже снова была в дортуаре.

— Вот нате-кась скорее, — вся запыхавшаяся от бега, проговорила она, протягивая мне что-то большое, обернутое жирной бумагой, — меня надзирательница кличет.

И в одну минуту она исчезла за дверью. Я быстро развернула бумагу. На меня пахнуло странным, невкусным запахом. Но голод взял свое. Я со всех сторон осматривала большую коричневую рыбу, очутившуюся в моих руках, и отломив кусочек от хвоста, сунула последний в рот.

«Бррр! Запах не важен, а на вкус еще хуже! Гадость порядочная!» — решила я, и вдруг неожиданная мысль мелькнула в моей голове: «она сырая, эта madame астраханка! Ее вероятно еще спечь надо. Печеная она, во всяком случае, должна быть вкуснее».

И вмиг подхватив завернутую в бумагу астраханку, я подбежала к печке, которая уже не топилась, а только тлела красноватыми, поминутно тухнувшими углями, и сунула туда мою астраханку вместе с бумагой.

Едва я успела отойти от печки, как страшное зловоние наполнило все кругом, — и дортуар, и умывальню. Казалось, в печке лежала не селедка-астраханка, а труп покойника, который начинал разлагаться. Страх охватил меня. Я металась по комнате, не зная что предпринять, за что схватиться. В ту минуту, когда я бегала из угла в угол, от печки к двери, от двери к кровати, на пороге неожиданно появилась миниатюрная фигурка Колибри.

— Воронская! Что ты делаешь здесь одна? — подозрительно оглядывая комнату своими красивыми карими, но глубоко антипатичными мне глазами, произнесла она.

— Не твое дело! — крикнула я грубо.

Колибри разом изменилась в лице и, поводя носом, испуганным голосом вскричала:

— Воронская! Что это? Что это за ужасный запах? Что ты наделала здесь? Ты что-то спалила в печке! Воронская, говори же! Говори! Кого ты сожгла там?

— Никого! Не выдумывай, пожалуйста! — внушительно проговорила я.

Ho она уже не слушала, что я говорила. С диким, неистовым криком понеслась она по дортуару, выскочила в умывальню, оттуда в коридор, и через минуту я слышала, как она кричала на лестнице: — M-lle! M-lle! Идите сюда! Скорее идите сюда! Воронская кого-то сожгла в печке. Я замерла от ужаса.

Через минуту, другую — две «пятые» заглянули к нам в дортуар и, зажимая носы от царившего теперь в нем невыносимого смрада, спросили: — Воронская, душка! Кого ты сожгла в печке? Я только что собралась ответить им, что мне подвернулся сам черт и что я его сунула за печную заслонку, как в дортуар вошла m-lle Рабе в сопутствии Комисаровой и с целой свитой наших седьмушек позади. Все они старательно зажимали носы носовыми платками и смотрели на печку.

Бросив на меня глазами, полными ужаса, красноречиво-свирепый взгляд, m-lle Рабе величественно приблизилась к месту моего преступления, собственноручно открыла печную дверцу и осторожно щипцами вытащила оттуда злополучную астраханку, успевшую обуглиться и сморщиться в достаточной мере.

— Ах, какой ужас! Змея! — вскричала Додошка и закрыла лицо руками.

— Даурская, не юродствуй! — прикрикнула на нее «аристократка», ничуть не стесняясь присутствием начальства.

Между тем m-lle Рабе подошла ко мне, держа злосчастный, полу сгоревший труп селедки и, потрясая им в воздухе, проговорила:

— Что это такое? И откуда ты достала эту гадость? Я тотчас же охотно ответила любопытно уставившимся на меня девочкам на первый вопрос, что это просто «такая рыба, похуже сига и получше селедки», по месту своего рождения называемая «астраханкою», и что я достала ее…

Тут я запнулась.

Не могла же я выдать дортуарную Матрешу. Я молчала.

— Откуда она у тебя? — еще раз произнесла классная дама.

— Надеюсь, астраханка не приплыла к тебе? — с ехидной улыбочкой вставила свое слово Комисарова.

«Господи, до чего она неостроумная! — подумала я, несмотря на жуткую минуту, — я бы куда лучше сострила!»

— Изволь отвечать! — прикрикнула m-lle Рабе, — откуда y тебя эта гадость?

Я молчала.

— Ты не ответишь?

Новое молчание.

— В последний раз спрашиваю тебя, Воронская, откуда ты получила эту селедку? Ответишь ли ты мне?

Я молчу. Зеленые насмешливые глаза Рабе впиваются в меня острым, испытующим взглядом. Мне становится жутко от этого пристального взгляда сердитых глаз. Мне кажется, что они плывут по воздуху ко мне, эти зеленые яркие точки. Мне становится мучительно тяжело под их взглядом, мучительно и невыносимо. Я чувствовала, как жилы на моем лбу надулись и как капли пота выступили на нем. Я похолодела вся с головы до ног. Зеленые глаза точно ворвались мне в душу, точно завладели ею.

До крови закусив себе губы, чтобы как-нибудь помимо воли не сорвалось с них имя Матреши, я схватилась за голову и, дико вытаращив собственные глаза, пронзительно и нервно закричала:

— Не смотрите на меня так! Скальпируйте меня, колесуйте меня, сдерите с меня живой кожу, я не скажу вам ничего! Ей-богу, не скажу! Клянусь, не скажу! Честное слово! Честное слово! Честное слово!

Я чувствовала, что при последних словах лицо мое подергивалось судорогой, а глаза мои начинают блуждать, как это случалось иногда со мною в минуты сильного волнения.

— Это еще что за кликушество? — строго прикрикнула на меня моя мучительница. — Сейчас перестать! Сию минуту! Слышишь?

И ее, пальцы больно впились мне в плечо.

— А теперь марш в дортуар, — и она толкнула меня по направлению моей кровати.

Но тут случилось нечто неожиданное. В своем припадке гнева m-lle Рабе так взмахнула астраханкой, что хвост y злополучной рыбы остался y нее, в то время как туловище отлетело в угол.

Не знаю, смешно ли мне показалось это, или просто натянутые нервы не выдержали, но я засмеялась на весь дортуар. Через минуту смех перешел в дикий хохот, хохот в рыданье. Я хохотала без удержу, в то время как крупные слезы потоками катились по моим щекам.

— Никто не принес! Никто не дал! Сама взяла, сама принесла! — кричала я между всхлипываниями.

— С ней истерика! — воскликнула Комисарова. — Надо ей скорее дать воды!..

— С Воронской истерика! Воронской дурно! — кричали девочки, метаясь во все стороны.

Все, очевидно, испугались моего припадка, и m-lle Рабе, и Комисарова, и девочки. По крайней мере, никто уже не кричал на меня. Напротив, кто-то подавал мне воду, кто-то расшнуровывал платье, кто-то нежно похлопывал по плечу. Лицо Комисарихи приняло ласковое, заискивающее выражение, когда она наклонилась ко мне со словами:

— Ну, ну, будет, Лида Воронская. Поплакала и, будет!

Лида! А? Каково? Вот когда я дождалась, что меня назвали Лидой…

ГЛАВА VIII

Предательница. — Нападение

На другое утро я проснулась здоровая, бодрая, со смутным воспоминанием чего-то неприятного, что случилось и чего поправить уже нельзя.

Я не помню хорошо, чем кончилась моя истерика, потому все еще что, когда меня, всхлипывающую, перенесли в дортуар, я уснула вскоре и спала весь день и всю ночь. Такая продолжительная спячка, очевидно, напугала-таки порядком весь институт. Сквозь сон смутно помню, как ко мне подходила и наклонялась Рабе, как тихим шепотом спрашивала свою помощницу, не просыпалась ли я еще, и как Комисариха, добровольно вызвавшаяся дежурить y моей постели, взволнованно отвечала: — «Нет». Потом, когда они обе ушли, я почувствовала, как чьи-то горячие губы прикоснулись к моему потному лбу, и услышала сиплый голосок смуглой Оли, которая шепотом говорила, обращаясь к стоявшей рядом Голицыной:

— Она очнется, Варя, как ты думаешь, очнется? — И тотчас же она добавляла с каким-то страстным отчаянием:

— Какая она чудная, особенная, необыкновенная, эта Воронская! И никто ее здесь не понимает и не поймет! Никто, никто!

На а это голос рыженькой «аристократки» отвечал невозмутимо:

— Пожалуйста, не увлекайся, Ольга. Эта Воронская — самая обыкновенная, заурядная, сильно избалованная девочка и все!

— Если ты будешь говорить так, я перестану любить тебя, Голицына! — вырвалось горячо из груди моей доброй маленькой заступницы Петруши. — Слышишь, Варя, раз-люб-лю!

С каким наслаждением поцеловала бы я смуглое личико моей милой заступницы! Но я могла только слышать, но не двигаться. Мой рот был точно скован. Все тело как будто умерло…

Я проснулась только поутру, проспав около восемнадцати часов к ряду. Проснулась, встряхнулась и почувствовала себя сильной и здоровой как никогда.

Первое лицо, которое я увидела, была моя ненаглядная Петруша. Радостно сияющие черные глазенки так и заблестели мне навстречу, едва я открыла глаза.

Молча, без объяснений и слов, обняла я милую девочку…

ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ

ГЛАВА I

Стихи. — Первая заутреня. — Триумф

Светло, радостно и торжественно звенят, перекликаясь, бесчисленные колокола. Они отзываются в сердце девочки, пытливо вглядывающейся в ночные сумерки апрельской ночи.

Эта девочка — я. Я не могу спать. Катишь уложила меня на тетиной постели, а сама растянулась на низеньком диванчике. Она спит. Ее пухлое, моложавое личико так спокойно. А мне не хочется спать. Совсем, совсем не хочется. Жизнь так и бьет ключом в каждой фибре моего существа. Неделю дома, в Царском! Целую неделю! Господи! Мое сердце то бьется сильно-сильно, то замирает до боли сладко, до боли радостно. Мне кажется, что я не вынесу, задохнусь от прилива странного и непонятного мне самой восторга. Что-то до того огромное, до того светлое вливается волной в меня под этот звук колоколов, в эту пасхальную полночь! А впереди еще лучшее, еще более радостное ждет меня. Сегодня я иду с тетей и Катишь в первый раз к заутрене. Я столько лет ждала этого дня. К первой заутрене, понимаете ли вы это? Столько лет ждать и наконец… дождаться.

Теперь я большая. Я институтка, меня уже не гонят спать, как маленькую.

Тетя Лиза заглянула в комнату на минутку.

— Ты не спишь, Лидюша?

От нее пахнет свежим испеченным тестом и шафраном, и пальцы у нее совсем красные, точно в крови. Знаю отчего, знаю.

— Ты яйца красила? — восклицаю я, и, не дождавшись ответа, прибавляю:

— Ах, Лиза, есть ли кто-либо такой же, как я, счастливец на земле?

Она улыбается и кладет мне руку на голову. В глазах ее что-то таинственное и ободряющее.

— Мы не знаем, что ждет нас в будущем и… и… надо молиться, — говорит она как-то загадочно и целует меня.

Мне становится разом страшно!.. Мне кажется, что она хочет сказать что-то и не договаривает.

Видя испуг, живо отразившийся в моих глазах, тетя быстро охватывает меня обеими руками за голову, прижимает ее к груди и шепчет:

— Господь с тобой, детка, будь счастлива, моя родная!

В это время Маша появляется неожиданно на пороге и, обращаясь к тете, таинственно говорит:

— Барышня, пожалуйте! Время тюлевую бабу из печи вынимать.

И обе — и она и тетя — исчезают за дверью. Я снова одна. Катишь по-прежнему храпит на диване. В окна смотрит голубоватая полумгла и звезды, звезды, без конца, без счета…

«Они светят, эти звезды сейчас и ему, моему дорогому „солнышку“!» — мелькает в голове моей быстрая, как зарница, мысль. — Он едет теперь, смотрит в окно поезда и думает, глядя на звезды: «и Лидюша тоже смотрит»…

Христос Воскресе, дорогой! Звезды, золотые, милые, передайте ему это!.. — И вдруг неожиданно я поднимаю голову и прислушиваюсь…

Кто это говорит подле? Что за странные звуки носятся и поют вокруг меня?.. Что за удивительные слова слышу я в пространстве вместе с каким-то властным голосом, приказывающим мне произнести их громко'?.. Я невольно подчиняюсь этому голосу и прямо из моего сердца, или откуда-то еще глубже, плавно, чуть слышно, льются, как струйки ручейка, как песня жаворонка, звучные, стройные строфы:

«Звезды, вы, дети небес,
Пойте свой гимн светозарный,
Пойте: „Спаситель Воскрес!“
Ангел сказал лучезарный.
Слышишь ты дивный привет,
Ты, одинокий, родимый…
Здесь тебя около нет…
В сердце моем ты, любимый…
Ты далеко… — ты в пути…
Все же я вижу родного…
Солнышко! В детской груди
Много восторга святого.
Солнышко: сердце поет,
Папу Алешу зовет…
О, приезжай, ненаглядный!»

Я стою, вся точно заколдованная… Теперь мне понятно только, что слова эти никем не сказаны, никем не произнесены, а выросли просто из меня, из моей груди. Я сочинила их… Я сама!

Шум и звон наполняют мой слух, мою мысль, мою голову. Все поет, ликует в моей душе. Я сочинила стихи, я, Лидюша Воронская! Я — поэтесса!

— Лиза! Тетя Лиза! — кричу я неистово, — слушай, слушай, что я выдумала! Скорей, скорей! И Маша… все слушайте, все!

И я пулей влетаю в кухню, бросаюсь к тете, отскакиваю от нее, потому что в руках у нее кастрюля с горячей глазурью и, отлетев на пять шагов, попадаю руками во что-то теплое, мягкие, волнообразное и душистое.

— Барышня! Бабу! Бабу помяли… тюлевую! Ах ты, Господи!

И румяное лицо Маши с полным трагизмом отчаяния предстает предо мною.

Бабу помяла — экая важность! Что такое баба в сравнении с тем, что я… поэтесса!..

Колокола гудят протяжно, звонко и непрерывно по всему городу. Всюду расставлены плошки, зажжена иллюминация. Стрелковая церковь освещена тысячью огней. Мы храбро шагаем через улицу, на которой последки мартовского снега еще оставили лужи и неровности. Тетя крепко держит меня за руку. Катишь идет рядом. У меня такое сияющее лицо, точно для меня одной этот праздник, эти плошки, эта иллюминация.

«Вот если бы „солнышко“ появился сейчас внезапно, вот было бы отлично! — мечтаю я. — А то жди еще три дня. Зато, когда приедет, я ему сюрприз сейчас же поднесу: так вот и так, целуй свою Лидюшу — она поэтесса!» — И я мысленно повторяю тут же слова моего неожиданного стихотворения:

Звезды, вы, дети небес…

Мы пришли как раз вовремя. Крестный ход только что обошел вокруг церкви, и священник громко и звучно провозгласил трижды:

«Христос Воскресе! Христос Воскресе! Христос Воскресе!»

И хор грянул торжественным, радостным песнопением. Меня точно оглушило, ослепило и отуманило в первую минуту. Залитая огнями церковь, нарядные туалеты батальонных дам, парадные мундиры стрелков, — какое великолепие!

Назад Дальше