Что мне делать?
Пошел я вниз, к администратору, упросил его дать мне раскладушку, разложил эту раскладушку в коридоре на втором этаже гостиницы, постелил на эту раскладушку свой матрац и одеяло и лег спать. Только собираюсь уснуть, слышу из-за двери, возле которой я поставил раскладушку, тоже храпят. И как! Почище моего великана. Наверно, там не три бутылки спирта выпили перед сном, а четыре!
Встал я со своей раскладушки, пошел по коридору искать себе тихое место. А ведь дело было зимой, в Якутии, морозы еще хуже, чем на Ямальском полуострове, и снизу из уличной двери в коридор гостиницы залетали ужасный мороз и ветер, особенно когда кто-то входил или выходил. И вот, представьте себе, на таком морозе я таскаю по коридору свою раскладушку от двери к двери и слушаю: где же тут не храпят? Только найду такое место, только поставлю туда раскладушку и прилягу, укроюсь и согреюсь, слышу: Боже мой, опять храпят!
Так я всю ночь протаскал свою раскладушку по гостинице, не уснул ни на минуту. Но должен вам сказать, что я на этих храпунов не обижался. Они ведь пьяные были, а с пьяных что возьмешь?
Но вот был в моей жизни один храпун, которого я никогда не забуду и никогда не прощу! Потому что это был совершенно трезвый и зловредный храпун, который храпел просто так, мне назло! И даже это был не храпун, а храпунша! Да, это была такая ужасная храпунша, что я до сегодняшнего дня помню ее наглые глаза и каждый ее противный храп.
Звали эту храпуншу Чита. Я не знаю, за что ей дали такое замечательное имя знаменитой обезьяны из кинофильма «Тарзан», одно могу сказать — это была не обезьяна, и такое замечательное имя эта храпунша не заслужила. Да, это была не обезьяна, это была собака. И это была не простая собака, а собака знаменитого советского Героя Социалистического Труда, народного артиста СССР, основоположника советского социалистического реализма в кино и неореализма в мировом кино кинорежиссера Марка Семеновича Донского.
И если сам Марк Семенович Донской — человек очень веселый, смешной и совершенно не задается тем, что он Герой Труда и основоположник социалистического реализма, то Чита — как раз наоборот. Эта старая карликовая мопса, черная, с ногами враскорячку приезжала в наш Дом творчества «Болшево» на машине с шофером и с Марком Семеновичем Донским и его женой, как будто она, Чита, — Герой Труда, народная артистка, основоположник социалистического реализма, секретарь Союза кинематографистов и художественный руководитель Детской киностудии имени Максима Горького. Впереди всех — впереди Донского, его жены и шофера — эта Чита шла в зеленый коттедж над речкой Яузой и занимала там отдельную комнату. Вторую комнату занимали Марк Донской и его жена, а в третьей комнате жил я. Считалось, правда, что две комнаты занимают Донские — по одной на каждого, чтобы они могли там порознь сочинять очередной сценарий про Ленина, Шаляпина или еще кого-нибудь, но я-то хорошо знаю, что в одной комнате жила Чита, во второй — Донской, а жена Донского целыми днями вязала на веранде — на той самой веранде, где у меня жили однажды мои воронята.
И вот эта Чита занимала целую комнату с окном на речку Яузу и круглый год валялась на диване или на коврике в коридоре, никогда никому не уступала дорогу, а по ночам так храпела, что даже я — чемпион по сну и Самый Большой Соня на Свете — в соседней комнате слышал этот ужасный храп и не мог уснуть. Она храпела так громко и так противно, как никакой пьяница не может храпеть. И самое обидное, я же знал, что она храпит нарочно, мне назло, потому что по утрам она смотрела на меня своими злыми старыми глазами и как будто говорила: ну, я тебя все равно выживу из этого дома! Я тебе не дам спать! Я ведь слышу, как ты там ворочаешься за стеной и не спишь! Вот я еще похраплю тебе назло, а ты мне ничего не сделаешь, потому что я Чита Донского, Героя Труда и секретаря Союза кинематографистов.
Вот такая была зловредная собака-храпунша в моей жизни.
Одна среди всех моих знакомых собак вреднющая.
Если бы не она, я бы считал себя Абсолютным Чемпионом по Сну и Самым Большим Соней на Свете, потому что, как я вам уже говорил, я могу спать где угодно, когда угодно и с кем угодно, за исключением храпунов и особенно — храпунш собачьего происхождения.
1979–1980 гг.
Шурка — дважды эмигрант Советского Союза
Каждый раз, когда я приезжаю в гости к белому королевскому пуделю Шурику, я даю себе слово написать о нем рассказ. Не потому, что он королевский или уж очень какой-то особенно умный, а потому что у него удивительная судьба: он дважды эмигрировал из Советского Союза.
Я знаю много эмигрантов — и детей, и взрослых, — и каждый любит рассказывать, как он переживал, когда эмигрировал, как его обыскивали на таможне, где он жил в Вене, и так далее. И почти все говорят, что такое пережить можно только раз в жизни. А вот пудель Шурка пережил эмиграцию дважды, и за это я называю его Шурка — дважды эмигрант Советского Союза.
А теперь слушайте, как все это получилось.
Пуделю Шурику было шесть лет, когда его хозяйка собралась эмигрировать. Жил Шурик в Москве, в хорошей квартире, ни про какую Америку ничего не слышал и никуда дальше подмосковной дачи уезжать не мечтал. Он очень любил свою хозяйку и мужа ее любил, своего хозяина. И хозяйка Шурика очень любила. Может быть, она и мужа своего тоже любила, я не знаю, но, наверно, пуделя Шурку она любила больше. Потому что, когда она собиралась в эмиграцию, она оставила в Москве и мужа, и квартиру, и любимый автомобиль «Жигули», и всех-всех друзей, а взяла с собой только белого королевского пуделя Шурку. И Шурка вместе с ней проходил досмотр на Шереметьевской таможне, видел, как пограничники гоняют его хозяйку с тяжеленными чемоданами от одного стола к другому, как обыскивают и отнимают у нее какие-то вещи, как даже кольцо с руки сняли, — он весь изнервничался, глядя на это, он был готов по первому знаку ринуться защищать ее, но она только говорила: «Тихо, Шура, не нервничай, тихо. Сидеть!» И Шурка терпеливо сидел. Он отсидел 16 часов в таможенном зале, изнывая от жажды, но, ни ему, ни его хозяйке не разрешали даже выйти воды попить…
И вот прилетают Шурка с хозяйкой в Вену, идут в ХИАС на площадь Брамса, а там им говорят, что собак в Америку не пускают. Там даже такое объявление висит, я сам видел, что ХИАС ни собак, ни кошек, ни птиц в Америку не перевозит. И все эмигранты рассказывают разные ужасные истории про то, как приходится всех собак, кошек и птиц бросать в Италии, потому что животных, мол, в Америку не впускают, там своих достаточно. Это, конечно, не совсем правда, я знаю нескольких собак, которых хозяевам удалось привезти в Америку, но еще больше я знаю собак, которые действительно остались в Италии и бродят там по улицам Остии и Ладисполи целыми компаниями. И когда я приезжаю сейчас в гости к дважды эмигранту Шурику, я всегда вспоминаю другого королевского пуделя — черного пуделя Джека, с которым дружил в Ладисполи. Этот Джек тоже приехал в Италию из Советского Союза, прожил с хозяевами в Ладисполи несколько месяцев, а потом остался один. Бросили его хозяева в Италии, а сами сели на хиасский автобус на центральной площади Ладисполи, у фонтана и уехали или в Америку, или Канаду, или даже в Австралию. А Джек думал, что они на время уехали, может быть, на Круглый рынок или на Американо. Ведь они приказали не заходить с ними в автобус, а сидеть у фонтана, вот он сидел, ждал их возвращения. Сутки сидел, двое, трое суток — целую неделю сидел черный пудель у фонтана, встречал каждый хиасский автобус из Рима и ждал своих хозяев, а их все не было и не было. Разные бродячие собаки приходили к нему и звали побродить вместе с ними, но Джек был не бродячим псом, а домашним, он верил людям, а не собакам, а потому никуда от фонтана не отходил целую неделю. Худой и голодный, с потерянными глазами, он дремал на автобусной остановке и все заглядывал в глаза отъезжающим эмигрантам и обнюхивал их чемоданы, он уже наизусть выучил расписание хиасских автобусов, но все же боялся отойти от фонтана — вдруг да появятся хозяева… Через неделю его впервые погрызли бродячие собаки. За что, не знаю, может быть, просто из презрения к слабому, ведь слабых всегда бьют — и на Западе, и на Востоке, и у людей, и у собак, хотя, на мой взгляд, это совсем некрасиво — бить слабого за то, что он слабый, тем более если этот слабый вовсе не слабый, а просто преданный. Но мое мнение никого не интересует — ни людей, ни собак, что с этим поделаешь? Короче говоря, погрызли Джека бродячие собаки, прокусили ему ухо и ногу за то, что он из-за своей преданности стал слабым и не хочет с ними по помойкам ходить. И на следующий день тоже погрызли, и на третий день тоже…
И вот тут Джек не выдержал. Ночью, когда автобуса из Рима все равно нет, он дополз-доковылял до ближайших мусорных ящиков и, стесняясь, чтобы никто не видел, что он — королевский пудель! — в помойке копается, съел все, что нашел — и капусту, и яблоки, и кислое молоко из гнилых бумажных пакетов. И стал Джек бродячей собакой, да еще какой. Худой, сильный, шерсть заблестела, он бегал теперь по Ладисполи во главе целой своры бродячих эмигрантских и итальянских собак. Но куда бы ни уводила его ночная бродячая собачья жизнь, он каждое утро, ровно в семь часов прибегал к фонтану на центральной площади в Ладисполи, вертелся в толпе эмигрантов у хиасского автобуса и не понимал, почему этот автобус только увозит и увозит людей, когда же он начнет их привозить и привезет, наконец, его хозяев.
Многим эмигрантам он очень нравился, некоторые даже хотели его приручить — хотя бы на время, пока они живут в Италии, и я тоже звал Джека пожить со мной, но гордый королевский пудель Джек ни к кому в дом не шел, а предпочитал бродячую жизнь, чтобы ранним утром бежать на площадь, к фонтану, встречать своих хозяев. Так он и остался в моей памяти — веселый и голодный, никем не прирученный и преданный, он, наверно, и сегодня торчит там, в Ладисполи, на площади у фонтана ждет своих хозяев, которые, по-моему, совсем не достойны такой собачьей верности…
Ну вот, а у белого пуделя Шурика оказалась совсем другая хозяйка. Она еще в Вене наслушалась рассказов о брошенных собаках, испугалась за своего Шурика и стала звонить в Москву своему бывшему мужу, чтобы отправить Шурку обратно. И, представьте себе, — отправила! Купила Шурке билет на самолет, все деньги, какие у нее были, отдала за этот билет целых 250 долларов, и специальную клетку ему купила, потому что без клетки одиноких собак в самолет не пускают, и повезла Шурку назад, в венский аэропорт. И там они стали прощаться — хозяйка ревет и Шурка плачет. Понимает, что это — прощание. Потом сделали Шурке снотворный укол, уложили в клетку, и улетел он в Москву. А хозяйка проводила Шурку и… заболела с горя. Целую неделю провалялась в гостинице у мадам Бетины с высокой температурой, не пила, не ела — совсем как Джек в Ладисполи. А Шурка по ней в Москве тосковал: хоть и дома опять, а без хозяйки плохо.
Так шло время — месяц, другой, третий… Я где-то читал, что разлука уносит любовь. Мол, все можно забыть в разлуке — даже любимых. И сам знаю эмигрантов, которые до того эмигрировали из своего прошлого, что родную маму забыли и даже писем ей не пишут, а не то чтоб сюда ее забрать. Но в Шуркиной истории все не так. Не забыла его хозяйка, не выбросила из сердца. Приехала в Америку и стала выяснять, как же ей Шурку из Москвы выписать. Еще и работы не было, и с жильем было неясно, а она все свое эмигрантское барахло продаст, и любые деньги заплатит, лишь бы ей привезли из Москвы ее собаку. И ведь очень красивая женщина, мужа бросила, а вот пуделя не сумела бросить — аж в Канаде нашла-таки человека, который летает в Москву по разным своим делам. И уговорила этого канадца привезти ей Шурку.
И вот представляете, прилетает этот канадец в Москву, в командировку, идет к Шуркиному хозяину, показывает ему письмо от хозяйки, вдвоем они оформляют Шурке все медицинские документы, делают ему новые прививки, получают разрешение на выезд, покупают ему билет на самолет из Москвы до Нью-Йорка, и Шурка второй раз в своей жизни эмигрирует из Советского Союза.
Тут нужно хотя бы несколько слов сказать об этом благородном канадце. Я очень хочу, чтобы этот канадец стал когда-нибудь героем моей книжки и чтобы мои читатели его полюбили так, как он любил Шуркину хозяйку за то, что она не бросила в Москве свою собаку. Он с нее никаких денег не взял за то, что привез ей Шурку; более того, по дороге, в Брюсселе, когда самолет сделал там остановку на несколько часов, чтоб горючим заправиться, этот благородный канадец отвез Шурку в специальную собачью парикмахерскую, и там, в этой парикмахерской Шурку выкупали в шампуне, высушили, специальными щетками расчесали ему белую королевскую шерсть, и Шурка прилетел в Нью-Йорк ну прямо по-королевски.
И вы бы видели, что произошло в нью-йоркском аэропорту Кеннеди!
Они не виделись целый год. Целый год прошел с той минуты, как они прощались в Вене. И теперь в Нью-Йорке хозяйка стоит в аэропорту, красивая и нервная, ждет Шурку и его проводника-канадца. И выходит Шурка из самолета, он-то не знает, куда его везут и зачем, вокруг него все запахи чужие, незнакомые, и усталое от полета через океан собачье сердце стучит от страха перед новым миром, и вдруг среди этих чужих запахов он еще издали унюхивает что-то родное — свою хозяйку!
Никакой поводок не удержал Шурку, никакие таможенники не смогли остановить — ринулся Шурка на этот запах со всех ног, перескочил через таможенный турникет, сшиб кого-то из пассажиров, и — прямо к ней, к хозяйке. А она уже и сама бежит к нему по аэровокзалу, плачет от счастья, и так они сталкиваются друг с другом с разбегу, что падают оба на пол и начинают целоваться, совсем, как люди. Плачут от радости и целуются, а вокруг стоит толпа пассажиров, ничего не понимают, но все улыбаются. И канадец постоял, постоял, посмотрел на эту сцену и еще больше полюбил Шуркину хозяйку за такую преданность и, я думаю, женился бы на ней, да только вспомнил, что у него в Канаде жена и дети. А преданность, как вы видите из Шуркиной истории, выше и сильней какой-то там любви или увлечения…
1979–1980 гг.
Эвакуация
Давным-давно, когда была война, мама увезла нас в Сибирь, подальше от фронта. Нас, это меня и мою младшую сестренку. Мне было тогда четыре года, сестре восемь месяцев, а маме — двадцать три года, совсем молоденькая у нас была мама. Мы жили до войны в Баку, папа был инженер-строитель, и у нас была замечательная квартира в самом центре Баку.
Но война подходила все ближе и ближе, и мама решила спасать нас, своих детей. Она взяла на руки мою маленькую сестренку, один чемодан с пеленками и меня, и вот мы поехали через всю-всю Россию в далекую Сибирь.
Папа поехал нас в Сибири устраивать. У папы было две странности. Во-первых, в раннем детстве, когда ему было три года, он играл ножницами и случайно выколол себе левый глаз. То есть не весь глаз целиком, а как раз хрусталик. Издали это было совершенно незаметно, глаз остался целым, но если посмотреть ближе, то в центре глаза был виден малюсенький черный треугольничек, как раз посередине хрусталика. Папа этим глазом ничего не видел, и поэтому его не взяли на фронт. А его второй и самой главной странностью была любовь к диапозитивам. Диапозитивы — это такие цветные картинки на стекле, которые можно пускать на стенку через проектор. Сейчас их делают на пленке и называют «слайды», а раньше их делали на стекле, и у папы было, наверно, тысяч пять таких диапозитивов или даже больше. Целых два огромных чемодана! И папа решил спасти свои диапозитивы. Он не взял никаких вещей, а только два огромных чемодана с диапозитивами. И так мы поехали в эвакуацию.
И по дороге папу обокрали. Это было очень смешно. Мы ехали поездом, в общем вагоне, где все видят, у кого сколько вещей и чемоданов. И я думаю, что вор по всему поезду долго высматривал, у кого из пассажиров самые большие чемоданы. Самые большие и самые тяжелые чемоданы были, конечно, у моего папы. Кто мог подумать, что в этих огромных кожаных чемоданах, тяжелых, как сундуки, человек везет в эвакуацию не какие-нибудь ценные вещи, а цветные стеклянные диапозитивы, или, как говорила моя мама, «стекляшки»!
И вот ночью, когда все спали, папа услышал, как кто-то осторожно стаскивает у него с ноги сапог. Папа спал на второй полке, не разуваясь, потому что у него были очень хорошие сапоги, и он боялся, как бы их не украли. И вдруг он посреди ночи слышит, как кто-то дергает с него сапог — не сильно, а чуть-чуть, сдернет немножко и уйдет, потом вернется и опять чуть-чуть сдернет. Ну, мой папа тоже был не дурак, — он притворился, что не слышит, что крепко-крепко спит, а сам не спал, а думал так: «Если я сейчас вскочу, вор скажет, что я все выдумал, что никакие сапоги он не дергал. Поэтому, — думал папа, — надо дать вору сдернуть с меня сапоги и тут же вскочить и схватить его, что называется, с поличным».