Теперь представьте себе такую картину: мой папа лежит и притворяется, что крепко спит. А вор в это время потихоньку стаскивает с него сапоги, уже один сапог снял до половины и второй до половины. Ну, думает папа, сейчас он снимет с меня оба сапога, и я ка-ак вскочу босиком и ка-а-ак схвачу вора за шиворот!
И в это время… В это время поезд подошел к станции, и вор потихоньку взял два папиных чемодана и потащил их к выходу. Папа все ждал, когда вор с него сапоги украдет, а вор в это время уже спустился из вагона с папиными чемоданами, и только тогда какая-то соседка толкнула папу в бок и сказала, что у нас украли чемоданы. Тут папа вскочил с полки, а бежать-то не может — сапоги на нем болтаются, наполовину стянутые. Пока он прыгал и натягивал эти замечательные хромовые сапоги, вор с чемоданами уже перебежал через платформу, нырнул под другой поезд, который стоял рядом, и был таков.
А папа выскочил из вагона и стал бегать по платформам, искать этого вора в ночной темноте, но когда он увидел вдали какого-то человека с двумя чемоданами в руках и погнался за ним, наш поезд тронулся, и мама стала кричать моему папе, что она из-за его стекляшек не будет высаживаться на этой станции, что если ему стекляшки дороже детей, то пусть остается на этой станции навсегда.
Ну, папа прыгнул на ходу в поезд, и мы поехали дальше, в Сибирь, но всю жизнь, до глубокой старости папа не мог забыть эту сибирскую станцию Заклуга, на которой у него украли два чемодана диапозитивов. А я очень живо представлял себе, как этот бедный вор тащил в темноте два тяжеленных чемодана, обливался потом и мечтал, как он разбогатеет, когда, наконец, убежит от папы с этими чемоданами и откроет их! И вот, наконец, он убегает за какие-то склады, прячется там, торопливо сбивает с чемоданов замки, открывает крышку первого чемодана и сует в чемодан жадные руки. Что это? Какие-то стекляшки! Он еще ничего не понимает, он чиркает спичками, чтобы рассмотреть, что это за стеклышки, и видит, что на них нарисованы картинки из детских сказок: «Золушка», «Маленький Мук», «Конек-Горбунок» и «Дюймовочка». Тут он высыпает эти стеклышки из чемодана на землю, думая, что, может быть, хоть что-нибудь ценное есть на дне чемодана, но там, конечно, ничего нет. Тогда он открывает второй чемодан. Ну, уж во втором чемодане, думает он, должно что-то быть, не станет же, думает вор, нормальный человек тащить в эвакуацию два чемодана стекла! И что же он видит во втором чемодане? Все те же детские стеклышки!
Я думаю, что вор еще долго пытался найти что-нибудь ценное в папиных чемоданах. Наверно, он даже разрезал дно и крышку, надеясь, что в них спрятаны какие-нибудь ценные камни или золото, а мол, стеклышки папа вез просто так, для маскировки. А когда он понял, что все-таки, кроме стеклышек, в чемоданах действительно ничего нет, вот тут, я думаю, вор сел над этими чемоданами и заплакал, ругая моего папу последними словами.
А в ночном поезде, который шел по Сибири, в темном вагоне на второй полке плакал мой папа, ругая вора.
— Лучше бы он снял с меня сапоги! — говорил папа. — Лучше бы он отнял у меня последние деньги! Ведь я собирал эти диапозитивы с самого детства, когда дядя Исаак приехал из Америки и купил мне волшебный фонарь в одесском магазине «Вассерман и Ко».
Но долго моему папе плакать не пришлось. Я не знаю, арестовали ли когда-нибудь вора, который украл чемоданы, а моего папу арестовали на следующий день после этой истории. Военный патруль искал в поездах шпионов и тех, кто прячется от службы в армии, и они арестовали моего папу, потому что самый важный документ о том, что он не видит одним глазом и освобожден от службы в армии, папа, конечно же, держал в одном из украденных чемоданов. И вот теперь украли и стеклышки, и документ, и папу арестовали и отправили в госпиталь на проверку. Там семь месяцев проверяли, видит его глаз или не видит, а мы с мамой поехали дальше, в Сибирь, теперь уже без папы.
Я не помню все это путешествие, но помню, что в городе Улан-Удэ рыжий, в военной форме дядя Лева, хирург военного госпиталя, не пустил нас к себе домой, и посреди сибирской зимы мы втроем оказались просто на улице: моя молодая красивая мама с восьмимесячной дочкой на руке, с чемоданом в другой руке и со мной, четырехлетним мальчиком, который держался за полу ее легкого бакинского пальто. Я помню, мы шли по каким-то замороженным, ледяным улицам назад к вокзалу, я ревел от холода и отморозил ноги, мама дышала на мою сестренку, чтобы хоть как-то ее согреть, и вместе с дыханием падали на мою сестренку горячие мамины слезы.
Но я не хочу, чтобы у вас после этого рассказа было грустное настроение, поэтому я расскажу вам сейчас одну веселую историю про нашу эвакуацию, даже две истории: про быка и про конфету.
Мы с мамой поселились в деревне под городом Иркутском. Мама там устроилась на работу счетоводом, а одна женщина пустила нас жить на веранду своего домика. Эта веранда все равно зимой пустовала, никто там не жил, потому что там не топили. Это была летняя веранда, там было одно большое окно, тонкие деревянные стенки из досок и тонкая дверь из дикта. И вот на этой летней веранде моя мама поставила «печку» — железную бочку с маленькой дверцей и длинной трубой, которая тянулась от этой печки через всю комнату в окно, в форточку.
И вот мы втроем — я, мама и моя сестренка стали жить на этой веранде и спать на одной кровати, которую тоже сконструировала наша мама из старых досок и какого-то матраца. Конечно, проще всех было моей сестренке, которой тогда было восемь месяцев, потом девять, потом десять и так далее. Она себе сидела на кровати, укрытая всеми одеялами, болела золотухой, бронхитом и другими детскими болезнями, раскачивалась взад-вперед и говорила только два слова: «Ко лебом». На ее языке это значило: «Молоко с хлебом».
Я и сейчас хорошо помню, как она сидит на этой кровати, маленькая, рыжая, с золотухой на голове, раскачивается взад-вперед и просит: «Ко лебом! Ко лебом!»
Немножко трудней было моей маме — она всю ночь топила эту печку, утром колола на дворе замерзшие осиновые и березовые дрова, приносила их в комнату и поручала мне топить печку днем, оставляла нам с сестрой литр молока и кусок хлеба, который ей выдавали на работе, и уходила на службу. Там она сидела в теплой конторе, считала на счетах и писала какие-то бухгалтерские отчеты, а вечером, когда темнело, приходила домой.
И совсем трудно было, конечно, мне. Мне было трудней всех. Потому что я никуда не мог выйти с нашей веранды, я должен был целый день топить печку и слушать, как моя голодная сестра просит: «Ко лебом» — то самое молоко с хлебом, которое мы с ней съели и выпили еще утром.
Сегодня, когда кто-нибудь рассказывает мне о своих трудностях или когда у меня у самого плохое настроение, я говорю себе: а вспомни-ка «Ко лебом», вспомни, каково было твоей маме в эвакуации — одной с двумя детьми и литром молока и куском хлеба в день на троих…
Впрочем… иногда мы ели картошку. Это был большой праздник, когда маме в конторе выдавали картошку. Тут уже у нас был целый пир — представляете, картошка и хлеб! Что еще нужно для счастья? Но скоро в деревне картошка кончилась и пир наш кончился. Сельские ребята-подростки ходили в поле, лопатами разбивали замерзшую землю и выискивали недобранную картошку, и однажды я упросил маму отпустить меня с ними. Мне было уже пять лет, у меня был детский совок еще старых, довоенных времен — совок для игры в песочек, и вот с этим совком я пошел с ребятами на поле — вечером, тайком, чтоб не видел сторож. Был сильный мороз и ветер, совок стучал о мерзлую землю, я плакал и злился и все-таки наковырял штук восемь мороженых картофелин. О, из них получились самые замечательные оладьи в моей жизни! Без масла — откуда тогда масло! — просто зажаренные на сковороде пополам с мамиными слезами, это были самые вкусные оладьи, потому что я сам, своим совком накопал эту картошку. Ведь всегда нам вкусно то, что добудешь сам, своим совком…
А в другой раз я пошел с ребятами в лес, за хворостом. А в лесу бродило деревенское стадо — коров отпустили в лес, чтоб они себе сами под снегом траву искали. И они находили: там, где солнце припекало на пригорках, там снег стаивал, и коровы находили прошлогоднюю траву и ели. А вместе с коровами пасся бык. И ребята от нечего делать этого быка раздразнили, и бык рассвирепел и погнался за нами. Старшие ребята — врассыпную, а я, самый маленький, побежал по прямой к дому, и бык выбрал меня. Он бежал за мной, нагнув голову с рогами, а я бежал от него без оглядки. Как я успел добежать первым до нашей веранды, не помню. Помню только, что дверь мне некогда было открывать, я, как кошка, сиганул через окно, через форточку, и в ту же минуту бык со всего маху выбил рогами окно и всей мордой оказался у нас в комнате, на нашей веранде. Представляете, такая картина: мы с сестренкой забились на кровать у стены, а прямо перед нами — бычья морда, с рогами и красными от бешенства глазами, и он еще дергает головой так, что вся веранда трясется, а вытащить голову из окна не может, застрял, рога мешают. Ну, потом соседи позвали маму из конторы, мама позвала пастуха, и пастух за рога повернул бычью морду так, чтобы вытолкать его из окна…
Так мы жили-поживали в ту зиму, и вдруг перед самым Новым годом маму послали в город Иркутск. Я не хотел ее отпускать, я боялся оставаться один с сестрой на целых два дня, и мама тоже боялась оставлять нас одних на двое суток, но что было делать маме, если ей приказали ехать? И вот, я помню, она уехала рано-рано утром, оставила нам с сестрой целый кувшин молока, буханку замечательного черного, мокрого, как глина, хлеба и целую поленницу нарубленных дров и уехала на маленьком грузовичке. Я не помню, как я провел тот день. Наверно, я по-взрослому разделил хлеб и молоко на два дня, но когда мне надоело слушать нытье моей голодной сестры: «Ко лебом, ко лебом», — я, наверно, отдал ей завтрашнюю порцию и сам, конечно, съел свою завтрашнюю порцию. Сытые, мы с сестрой уснули, и к вечеру наша печка погасла, а мы спали и, наверное, вконец замерзли бы ночью, если бы вдруг не вернулась наша мама. Она потом говорила, что просто сердцем чувствовала, что ей надо срочно вернуться, и уговорила шофера ехать ночью по тайге обратно из Иркутска в село, отдала ему все свои карточки на продукты на целый месяц, лишь бы он ее обратно привез в тот же день. И вот она приезжает и видит: наша печка давно погасла, а мы с сестрой, полузамерзшие, спим себе на кровати. Еле-еле мама нас тогда разбудила и отогрела, и так она радовалась, что еще застала нас в живых, что совершенно меня не наказала за то, что я уснул, а, наоборот, сказала, что привезла нам с сестрой подарки — две настоящие конфеты.
Сегодня конфетой никого не удивишь. Сегодня каждый может пойти в магазин и купить конфет. А вот тогда, во время войны, ничего сладкого в магазине не продавали, ни конфет, ни сахара, и только на базаре можно было за очень большие деньги купить самодельные конфеты, длинные, сваренные из сахарина и какой-то пастилы и завернутые в цветную бумагу, они были похожи на макароны с распущенными цветными концами. И вот две такие замечательные конфеты мама привезла нам с сестрой в подарок.
Для меня это был самый настоящий праздник! Потому что, я вам честно скажу, в детстве я был очень большой сластена. Еще когда мы жили в Баку, и не было никакой войны, мама, папа и все мои родственники просто закармливали меня всякими сладостями.
И вот представьте себе, что вот такой мальчик-сластена уезжает с мамой в эвакуацию в голодную и холодную Сибирь, ест один раз в день кусок хлеба с молоком и картофельные, жаренные без масла оладьи из мерзлой картошки, и вдруг этому мальчику привозят из города самую настоящую, целую и сладкую конфету (и в придачу — совсем забыл вам сказать — настоящие кожаные ботинки на лето). Вы представляете, какой это был праздник и как быстро я эту конфету слопал! А моя сестренка попробовала конфету и… выплюнула. Потому что конфета была сладкая, а она никогда еще в жизни ничего сладкого не ела. Ей сладкое было непривычно, невкусно. И тут моя мама заплакала. Она смотрела, как ее дочка не ест конфету, потому что не знает, что такое сладкое, не знает, что в мире бывает какая-нибудь другая еда, кроме молока с хлебом, — мама смотрела на это и плакала.
А я, конечно, съел эту вторую конфету. И утром, когда мама ушла на работу, я надел новенькие ботинки, хотя мама сказала, что эти ботинки на лето. Но я не мог удержаться, я надел новенькие ботинки: черные, со шнурочками, завязал шнурочки и пошел гулять по улице, по морозу и снегу — хвастаться перед ребятами. В снегу я промочил эти ботинки насквозь и поставил их на печку сушиться, чтоб мама не заметила, что я в них гулял. И, конечно, ботинки сморщились, но мама меня не ругала. Она еще поплакала о том, что моя сестренка не знает вкуса сладкого, и отпустила меня копать с ребятами мороженую картошку…
1979–1980 гг.
Самый лучший рассказ
Самый лучший рассказ этой серии написал не я. Мне его прислали по почте из Калифорнии, и когда я открыл конверт и стал читать, я не только смеялся от удовольствия, но у меня весь день настроение было просто замечательное. Я даже знакомым хвастался: смотрите, какое замечательное письмо я получил из Калифорнии! Почему оно замечательное? Потому что меня в этом письме очень хвалили. А я вам честно скажу: нет человека, которому не нравится, когда его хвалят. И я тоже это люблю. И мне хочется написать еще что-нибудь такое, чтобы меня опять похвалили. И вот получается такой интересный круг: стоит одному читателю потратить немного времени и послать хорошее письмо писателю, как писатель уже пишет новый рассказ, и тогда другие читатели пишут письма писателю, и тогда писатель опять пишет новый рассказ, и так каждый из них приносит друг другу хорошее настроение и радость жить в этом мире.
Я это все говорю не для того, чтобы кто-нибудь опять написал мне хорошее письмо (хотя почему бы и нет?), а чтобы показать, как важно быть добрым друг к другу и не стесняться сказать другому человеку что-нибудь хорошее.
Ну вот, теперь я хочу дать слово своему читателю, пожилому человеку из Калифорнии, который прислал мне самый смешной и трогательный рассказ. Зовут его Жорж Думбадзе. И вот что он мне написал:
«Глубокоуважаемый Земляк и журналист с Большим сердцем! Прошу у Вас разрешения посвятить эти страницы Вашей дорогой племяннице Асе».
Начинаю с птиц.
Как-то у нас в Калифорнии, в городе Сепулведа, где я живу, случилось очень сильное землетрясение. Вся посуда на кухне была разбита, книги и вазочки валялись на полу, штукатурка отвалилась от стен и потолка и засыпала все полы. Когда мы с женой оправились от паники, первое, что спросила жена, было: «А как наша канарейка Пичи?» Я побежал в спальню, где висела клетка с нашей желтой птичкой, и — о, ужас! — клетка валялась на полу. Я поднял клетку и увидел, что Пичи жива, но стоит на одной ноге. На следующий день жена увидела, что Пичи все еще стоит на одной ноге, и попросила меня отвезти птичку к канареечному доктору. Доктор оказался очень красивой дамой, и я ей сказал, что землетрясение сломало ножку моей канарейке. Доктор взяла лупу в одну руку, а в другую — мою канарейку Пичи, повернула ее вниз головой и стала внимательно осматривать ее ножки. А потом сказала:
«Нет, сэр, землетрясение у вашей канарейки ногу не сломало. У нее просто подагра».
«Подагра?! — удивился я. — Да вы что? У нас в России только великие князья и высший свет страдали этой болезнью — из-за икры и шампанского!»
«Правильно, — сказала доктор. — Но я вижу по клетке, что вы даете вашей Пичи аристократическую пищу. А вы замените теперь ее рацион обыкновенными семенами».
Конечно, я выполнил этот приказ, и через две недели действительно простая пища вылечила птичку. А кроме Пичи, у меня живут еще два воробья. Когда-то я нашел в траве двух крошечных птенцов. Принес домой и выходил их, кормя так же, как вы своих воронят, часами через пипетку. Им теперь обоим по восемь с лишним лет. Но это не все. Еще приютились у нас два котенка, черный и белый. Выросли и сделались расистами — белый ненавидит черного, а черный — белого. Так что один спит в моей спальне, а другой — в спальне у жены. И имя белого кота Наполеон, а черной кошки — Жозефина.
А теперь самое главное — о собаках.
Как-то жена мне сказала: «Жорж, у нас семья неполная». Я удивился: «Как так? У нас есть дочь, две племянницы и племянник, и все — с семьями. Ты что, — говорю, — хочешь теперь на старости лет сына русского происхождения — будущего президента Америки?» «Нет, — говорит жена, — я хочу собаку. А поскольку, — говорит, — я из Бостона, то купи мне бостонского бульдога!» Ну, что делать? Пошел я в городской собачник и попросил дать мне бостонского бульдога.
«Простите, — сказал мне собачий менеджер, — но бостонского бульдога у нас нет, а есть английский бульдог по имени Сюрприз». Подвел меня к клетке, и я вижу: сидит там не бульдог, а сам премьер-министр Черчилль, точнее сходства невозможно придумать, только сигары не хватает.
Я решил, что купить такую замечательную собаку мне будет не по карману, она, наверно, стоит 75 или даже 100 долларов. Но собачий заведующий мне сказал: «Откуда вы взяли такие суммы? Этот бульдог стоит пять долларов, и если вы его купите, то я еще дам впридачу вот эту цепочку-поводок, которая в два раза дороже, чем сам Сюрприз».