Обед закончился тостами, опять подняли флаг и стреляли из пушек.
— Каждый бы день так! — произнёс «прожора» Мориц, быстро растущий и потому вечно голодный, мечтательно потягиваясь и выкатив вперёд сытое пузо.
Руся согласно вздохнул.
Близился вечер. С бака, где матросы уже собрались послушать корабельных «песенников», лилась песня. Молодой, чистый голос запевалы струился, звенел. Ему вторили ещё несколько голосов — низких, густых и сочных. Песня крепла, росла, в ней были одновременно и ширь, и удаль, и ликование, и какая-то невыразимая тоска.
Руся заслушался. Ему было одновременно и радостно, и грустно, и ничего было с этим не поделать. Он только знал, чувствовал, что с другими происходит то же самое. И это чувство связывало его с командой «Надежды» крепче крепкого, и совсем неважно было, что он, самый младший на корабле, старше их всех на целых два века.
Огромный шар солнца уже спустился за горизонт, и на пламенно-золотом небосклоне высились фантастические города и башни. Фиолетовые, розовые, пурпурные облака громоздились, сталкивались. На глазах рушились исполинские крепости, безмолвно обваливались бастион за бастионом, и тут же возникали вновь. Вот бедуин в высокой чалме превратился в парусник. Вот шествуют мимо диковинные существа, торжественно плывут колесницы…
День угасал.
В сгустившихся сумерках «Надежда» продолжала идти вперёд. Отныне и надолго её путь осеняло созвездие Южного Креста.
Глава 27. Бразильские впечатления Отто Коцебу
«В Бразилии придётся задержаться.
Крузенштерн говорил — пробудем здесь всего дней десять. Ведь нужно обогнуть мыс Горн до наступления сильных бурь.
Все наши спешно готовились к отплытию. И на тебе, выяснилось — „Неве“ нужно ставить новые мачты. И грот, и фок… Тут готовых мачт и вовсе нет! Бразилия, одно слово. Здешний губернатор по просьбе Крузенштерна послал нарочных[51] в леса, искать подходящие деревья.
Деревья на мачты срубили в 2 милях от берега, и ровно неделю по бездорожью тащили их к морю. Теперь матросы „Невы“ и „Надежды“ работают, не покладая рук.
Граф Толстой купил себе в Бразилии обезьяну. Макаку. Как они тут не водятся, стало быть, эту красотку привезли из Африки. Она смешная. Мориц с Русем от неё не отходят. Я сказал как-то Морицу, что она почти такая же милая, как его Дельфина. Набросился на меня с кулаками. Шуток не понимает! Левенштерн ругает нас, что мы с братом живём как кошка с собакой, но это неправда. Уж во всяком случае, по сравнению с тем как живут между собою Резанов с Крузенштерном, мы с Морицем живём душа в душу.
После того, как посол заявил, что он — начальник экспедиции, и у него есть на это бумаги, прошло уже больше месяца. Теперь он изо всех сил пытается командовать офицерами и отдавать приказы Лисянскому, не ставя об этом в известность Крузенштерна.
Кто ж из моряков его послушает. На корабле один начальник — капитан. Он здесь и царь, и бог.
Резанов злится, грозит написать Государю.
В конце концов господин посланник решил, что слишком поздно пускаться в плавание вокруг мыса Горн. Нужно, мол, идти в Японию мимо африканского побережья, на восток, через Индийский океан! Крузенштерн сказал, что не позволит ему похоронить планы кругосветной экспедиции. Вот так-то! Наши шлюпы пойдут на запад, как заранее решено было, чтобы прибыть в Японию через Тихий океан.
Мальчишки тут все стреляют из луков. Только не стрелами, а маленькими шариками из обожжённой глины, а то и мелкой галькой. Очень метко стреляют. Я видел, как мальчик лет десяти подстрелил бабочку, садившуюся на цветок. Она просто разлетелась на куски!
Мы стреляли по апельсинам. А чучельник Лангсдорф — по колибри. Такие маленькие птички, меньше некоторых здешних бабочек. Порхают над цветами, пока их не подстрелят приезжие иностранцы, чтобы сделать чучело!
Мы с Морицем долго упражнялись в стрельбе по апельсинам и достигли успехов. С нами был Русь, наш новый юнга. Ничего, тоже метко стреляет. После того, как мы пересекли экватор, он заметно поздоровел и повеселел. И по-русски говорить быстро выучился. Теперь Левенштерн его Морицу в пример ставит — мол, кто хочет выучиться чему-нибудь, тот и научится. Мориц обижается, говорит, одно дело ваша геометрия, а другое — когда поговорить с людьми хочется. Но с Русем дружен. И от меня отстал немного — всё время теперь с ним занят, и задираться ему больше неохота. Даже немного скучно стало.
А этот Раевски — он не без странностей, что говорить… Лангсдорф, кстати, называет его полиглотом. Это не ругательство — просто тот на многих языках болтает. Какой его родной язык — вообще непонятно. Я сам слышал, он с японцами пытался изъясняться на их варварском диалекте. Они, похоже, не сильно-то обрадовались. Насторожились, скорее. А Мориц в нём души не чает. Резвятся вдвоём, как младенцы. Их Толстой на разные шалости подбивает. Давеча вот граф обезьяну учил трубку курить, а они хохотали до упаду.
Ну, по крайней мере Толстой купил обезьяну, чтобы она всех забавляла, а не для того, чтобы засунуть её в колбу со спиртом! Не то, что другие… Я согласен с Левенштерном — все наши учёные мужи ни одно живое существо, попавшее к ним в лапы, живым не выпустят.
Если поймают рыбу или птицу — сделают их них чучело. Насекомых и червей насаживают на иглы. А что нельзя превратить в чучело, насадить на иглу или высушить, засовывают в спирт…
Однако бразильские муравьи уже отомстили Лангсдорфу за прочих умерщвлённых им насекомых: несколько ночей подряд совершали набеги на его обширную коллекцию бабочек. Сожрали её всю подчистую.
Забавнее всего из насекомых здесь огненные мухи! Их тут несколько видов. Одни походят на обыкновенных мух, с тем лишь отличием, что у них задница сияет. А есть ещё такие продолговатые козявки. У этих — на голове два жёлтых круглых пятнышка, производящих в темноте удивительный свет. Взяв в руки сразу трёх таких козявок, можно ночью читать книгу. Этими светящимися насекомыми столь наполнены здешние места, что от вечерней до утренней зари повсюду довольно светло.
К вечеру начинают свой хор местные лягушки. Шум преужасный. Одни издают звуки, вроде собачьего лая, другие квакают так, будто часовые колотят в доски, третьи скрипят, четвёртые свистят. В болоте, что близ губернаторского дома, вопят все разом. Наши офицеры прозвали это болото адмиралтейством. В самом деле, ночью можно подумать, что в этом „адмиралтействе“ с большой поспешностью занимается работами тыща человек.
В Бразилии всё так и кишит тварями и гадами.
Змей тут — великое множество. И, по-моему, большинство из них страшно ядовитые. Они лежат поперёк дорог целыми кучами. Говорят, что посылаемые здешним губернатором курьеры в Рио-де-Жанейро, спасаясь от укусов, скачут на лошадях верхом, удирая от змей как можно быстрее.
Только наши натуралисты вроде Лангсдорфа везде носятся в погоне за бабочками и колибри, и ничего не боятся.
Зато Русь, услышав, что в Дестеро на днях кто-то помер от змеиных укусов, весь побелел, и всё спрашивал — взрослый или ребёнок? Лангсдорф зачем-то ему объяснил, что ребёнок помрёт быстрее: ему яду меньше потребуется. Тот ещё сильнее испугался, затрясся так, что стоять не мог…
Меня бы на его месте подобные речи тоже не слишком успокоили! Хорошо, что я уже, считай, взрослый. На голову их обоих выше. И Морица, и, тем более, Руся. Так что хоть змеи и противные на вид, но я их не боюсь.
Гигантские пауки гораздо страшнее. А то ещё сколопендры…
Крокодилы, точнее аллигаторы, здесь тоже водятся. Одного такого поймали матросы Лисянского и отослали Тилезиусу на „Надежду“, чтобы срисовал, а кожу положил в спирт. Говорят, эта кожа прочная, как броня: её не смогли пробить острогой, и потому крокодила втащили на корабль с помощью петли. Лучше бы сделали из бедняги чучело — пусть бы он составил компанию тенерифской мумии! Чтобы она не скучала… Если только она ещё окончательно не раскисла — всюду так влажно, что заплесневеть или сгнить ей, наверное, ничего не стоит.
Самому Резанову нынче не до мумий. У него есть дело поважнее — ссориться с нашим Крузенштерном и требовать, чтоб мы вместо Тихого океана поскорее плыли в Индийский, и вообще всеми на кораблях командовать. Да только не сухопутного это ума дело!»
Глава 28. Харакири отменяется
После Бразилии Руся почему-то снова загрустил. Он часто задумывался, и, к большому огорчению Морица, отказывался участвовать в разных забавных проделках. А тут ещё на шлюпе произошла одна история с его участием.
История была странная.
И, хотя Мориц не был свидетелем тех событий — он попал на место происшествия аккурат к финалу и узнал всё из рассказов Ромберга и самого Руси, — история эта, а также её последствия не могли не взволновать кадета Коцебу. Ведь он считал Русю своим другом.
Началось всё с того, что Николай Петрович Резанов попросил господина Лангсдорфа, как человека учёного, помочь в составлении японского «лексикона», то есть словаря. Тот с охотой согласился, потому как не было ни одной отрасли знаний, которая бы не вызывала живейший интерес этого учёного человека.
В самом деле, натуралиста Лангсдорфа, которого на «Надежде» называли на русский манер Григорием Ивановичем, интересовало всё на свете. В чём — тыквах или кокосовых скорлупках — лучше заваривать чай мате, который пьют в Бразилии; как устроена машина для отделения семян от хлопка; чем отличаются между собой двадцать видов южноамериканских папоротников, в чём опасность для человека красивой медузы «фрегат» с латинским названием Physalis pelagica?..
Так вот, пригласив Лангсдорфа к себе, господин посланник посетовал на то, что японский словарь уже довольно обширен (благодаря его собственным трудам и помощи японца Киселёва), но составлен только исходя из понятий человека простого звания, каковым являлся японский толмач.
— Видите ли, герр Лангсдорф, Киселёв — простолюдин. Слова отвлечённые понятия изображающие, не в курсе его разумения, а потому и труд мой не может достичь желаемого совершенства, — излагал посланник, любивший выражаться витиевато.
Учёный кивал с пониманием.
— Полагаю, и многие из благородных японских обычаев он потому описать не в состоянии, — незамедлительно вынес он свой вердикт.
Резанов, однако, подозревал в одном из японцев по имени Цудаю, судя по обхождению и внешнему виду, человека не простого звания. Лангсдорф готов был согласиться с посланником. Одевался Цудаю не так как другие — на вытертом халате его был герб, а на поясе, в отличие от прочих японцев, он всегда носил короткий меч в ножнах.
Призвали Киселёва, который, несмотря на неподходящее происхождение, вполне был в состоянии перевести на русский рассказы прочих своих соотечественников. Получив от посланника распоряжение в любой момент быть готовым оказать услугу господину Лангсдорфу, Киселёв кланяясь и пятясь, удалился.
Засим раскланялся и Лангсдорф.
* * *К поручению принять посильное участие в научных трудах Резанова Лангсдорф отнёсся ответственно. Как неплохой рисовальщик, он даже был в состоянии вполне удовлетворительно запечатлеть важные для японских обрядов позы и жесты. Была лишь одна загвоздка. Он не говорил по-русски. Выучиться было как-то недосуг, научные занятия занимали всё его время. Благо, на корабле была масса приличных людей во главе с капитаном, свободно владевших немецким.
Но офицерам, стоявшим вахты, часто было некогда. Переводить с немецкого на русский взялся Толстой, видимо от скуки.
— Рад пожертвовать своим драгоценным временем ради науки, — церемонно поклонился он Лангсдорфу, хотя все на шлюпе знали, что свободного времени у него более чем достаточно.
* * *Сопровождаемые Киселёвым, явились японцы. Они уселись кружком на пятки и закивали своими гладко выбритыми головами. Головы сверкали, замасленные пучки волос, оставленные на их затылках, покачивались в такт.
Вокруг собрались заинтересованные зрители, считая происходящее хорошим развлечением в довольно однообразной корабельной жизни.
Разговор Лангсдорфа с японцами выглядел немного странно. Григорий Иванович спрашивал, Толстой, посмеиваясь, переводил его слова на русский, а Киселёв, почтительно выслушав, обращался к своим, в основном к Цудаю.
Ответы двигались к Лангсдорфу в обратной последовательности, и в целом дело шло до крайности медленно. Подвижный, привыкший схватывать всё на лету Григорий Иванович от такой тягомотины быстро пришёл в нетерпение, и пустился с места в карьер:
— Скажите лучше, правда ли, что японские господа иногда взрезают себе живот в гневе или… э-э-э… нетерпении? Нельзя ли описать сей обычай? А лучше показать, как он происходит. Разумеется, в общих чертах, — добавил он с улыбкой, повернувшись к Цудаю.
Толстой скороговоркой перевёл. Киселёв, удивлённо взглянув на него, передал сказанное Цудаю.
Сильно изменившись в лице, тот вопросительно уставился на Лангсдорфа.
— Йа, йа! — подтвердил Лангсдорф на своём немецком, благодушно кивая. — Покажите нам в целом, как выполняется этот обряд!
— Давай, давай, показывай! — перевёл Толстой. — Начальство ждёт. Посланник приказал.
Киселёв с каменным лицом заговорил по-японски. Цудаю тихо отвечал ему что-то.
Принесли войлочный коврик, кинжал и кусок холстины.
Цудаю поклонился присутствующим, сел на коврик, сняв до пояса халат и тщательно заправил его рукава себе под ноги.
— Зачем это? — поинтересовался Лангсдорф, не желавший упускать детали.
— Чтобы мёртвое тело не упало навзничь. Это — некрасиво. Так не подобает умирать самураю.
Лангсдорф удовлетворённо кивнул и принялся записывать.
Киселёв тем временем завернул меч Цудаю в кусок холста и с поклоном подал ему. Тот взял меч, положил перед собой. Киселёв с обнажённым кинжалом в руке стал у него за спиной, чуть поодаль.
Григорий Иванович хотел спросить, зачем кинжал — на его европейский взгляд одного меча было бы вполне достаточно. Однако в этот момент Цудаю заговорил бесстрастным тихим голосом.
— Он говорит, что готов искупить свою вину перед господином, и потому сейчас распорет себе живот, — выслушав пояснения Киселёва, перевёл Толстой Лангсдорфу.
Японец церемонно поклонился. Окружающие притихли.
Цудаю с непроницаемым лицом медленно взял в руки острый как бритва меч, занёс его над головой, зажмурился…
В повисшей над палубой мёртвой тишине раздался испуганный возглас. Это новый юнга что-то громко, отрывисто крикнул японцу на его наречии.
Бледный как мел Цудаю дрогнул и открыл глаза.
Мальчик, волнуясь, повторил сказанное.
Кажется, Цудаю понял его слова. С диким, безумным видом он взглянул на юнгу. Меч со стуком выпал у него из рук.
Японцы подавленно переглядывались. На их лицах был написаны испуг и смятение.
— Как вам не стыдно! — в ярости закричал мальчишка Толстому. — Это же просто убийство!
— Да как ты смеешь, наглец! — Толстой вскочил, схватив юнгу за грудки.
— Поставьте его на место, граф! Отпустите! Вы его задушите! — К Толстому бросились лейтенанты Ромберг и Головачёв, боясь, как бы гвардии поручик в порыве ярости не прикончил мальчишку.
— Нет, это серьёзное обвинение, — злобно сипел граф. — Я вас, юнга, в порошок сотру!
— Что? Что такое? — недоумевал по-немецки Лангсдорф, тараща глаза то на взбешённого Толстого, то на юнгу, то на сдержанно ухмыляющегося японца Киселёва.
С помощью офицеров мальчик вырвался из цепких объятий графа, дёрнул плечом и, упрямо вскинув голову, заговорил по-немецки, обращаясь к Лангсдорфу. Голос его срывался от негодования и злости.
— Цудаю только что чуть не покончил с собой — на самом деле! Ему неправильно перевели вашу просьбу, господин Лангсдорф!
— Каким образом? — быстро спросил Лангсдорф, ужасаясь услышанному.
— Приказали совершить харакири. Он японец, он не мог ослушаться приказа начальства.
Лангсдорф схватился за голову.
— Киселёв тоже хорош! — сверкнул юнга потемневшими от гнева глазами в сторону японского толмача, и резко бросил ему что-то по-японски.
Не дожидаясь ответа, мальчик развернулся и бросился прочь, едва не сбив с ног явившегося на шум младшего Коцебу.