Битники. Великий отказ, или Путешествие в поисках Америки - Хаустов Дмитрий 7 стр.


В итоге Одиссей, как и любой будущий просветитель, направляет силу своего проснувшегося разума на природу – исполненный страха по отношению к ее чудовищности, разум пытается перехитрить ее и этой хитростью подчинить природу себе, как Прометей, хитростью же заставляющий богов подчиниться его лукавому умыслу: «Все жертвоприношения, планомерно осуществляемые человеком, обманывают того бога, которому они посвящены: они подчиняют его примату человеческих целей и лишают его власти, а совершенный в отношении него обман беспрепятственно превращается в тот, который учиняется над верующей паствой неверующим проповедником. Хитрость зарождается в культе»[27]. Обманная и мудрая эмансипация от темных природных начал и запускает тот диалектический процесс, который, сохраняя вытесненную природу в глубине торжествующей рациональности, сделает возможным ее внезапное и разрушительное возвращение именно тогда, когда разум потеряет бдительность, взаправду уверовав в свою абсолютную победу.

Выходит, что разум, к беде своей, опьяняется собственной властью над расколдованным миром: «Миф превращается в Просвещение, а природа – во всего лишь объективность. Усиление своей власти люди оплачивают ценой отчуждения от всего того, на что их власть распространяется. Просвещение относится к вещам точно так же, как диктатор к людям. Они известны ему в той степени, в какой он способен манипулировать ими. Человеку науки вещи известны в той степени, в какой он способен их производить. Тем самым их в-себе становится их для-него. В этом превращении сущность вещей всегда раскрывается как та же самая в каждом случае, как субстрат властвования»[28]. И далее: «Лишенная качеств природа становится хаотическим материалом для всего лишь классификации, а всемогущая самость – всего лишь обладанием, абстрактной идентичностью»[29]. Диалектика начинается там, где человек, покоряя природу, покоряет вместе с нею и самого себя.

Чисто природный, естественный страх ведет человека в том, что сам он считает абсолютно рациональным процессом познания мира. Корень разума находится в неразумии, что делает неразумным сам разум. Ведомый страхом, жестоко порабощая природу в себе, познающий субъект не ведает, что делает это по воле самой природы. Отсюда видна вся абсурдность привязки автономного просвещенного разума к строгой морали, как то имело место у Канта. Обнаруживая в себе жестокую и вместе с тем жестоко подавляемую природу, разум на самом деле не ведает, что такое мораль, что такое нравственность, и нет ничего менее близкого такому противоречивому разуму, как идеологически пестуемое чувство сострадания. На деле сострадать крайне глупо: сострадая, просвещенный прагматик упускает свою автономную выгоду, он подчиняется чему-то иррациональному, чувственному в себе, дает волю не до конца порабощенной природе, тем самым ступая против проекта Просвещения. Никто не понял этого лучше, чем маркиз де Сад, вся суть произведений которого и состоит в этом жесте доводки автономного разума до его логического конца, где уже не остается никакой морали (это и упускает Цветан Тодоров, который брезгливо отмахивается от Сада, больного-де человека, смешавшего всю рациональную проблематику с грязным насилием и порнографией; если бы – Сад как раз-таки демонстрирует, что насилие и порнография суть другое лицо разума, а не что-то ему инородное).

«Разум является органом калькулирования, планирования, по отношению к целям он нейтрален, его стихией является координация. То, что обосновывалось Кантом трансцендентальным образом, сродство познания и планирования, которым насквозь рационализированному даже в моменты передышек буржуазному способу существования во всех его аспектах придавался характер неотвратимо целесообразного, более чем за столетие до возникновения спорта было уже эмпирически реализовано Садом»[30]. Вся сага де Сада, таким образом, оказывается скрупулезным портретированием того просвещенного разума, который в самом себе обнаруживает только волю к власти, только жестокость порабощенной природы, о чем еще позже скажет Ницше, и тогда уже от этого нельзя будет запросто отмахнуться.

Мораль в мире разума становится невозможной потому, что разум сам по себе не определяет цели, но только подыскивает верные средства к уже существующим целям, источник которых неясен (якобы неясен, на самом деле он коренится в порабощенной природе – как воля к власти, бессознательная тяга к реваншу, точно в нацистской Германии). Позже Хоркхаймер назовет это инструментальным разумом – разумом, подходящим к миру как к средству, но не как к цели. Именно проект Просвещения привел к тому, что целеполагание вышло из-под власти разума, а последний стал полностью инструментальным. Просвещенное расколдовывание мира на деле приводит к его релятивизации: «Все эти следствия в зародыше уже содержались в амбивалентной буржуазной идее толерантности. С одной стороны, толерантность означает свободу от догматического авторитета; с другой же – она укрепляет нейтральное отношение к его духовному содержанию, которое тем самым релятивизируется. Всякая культурная область сохраняет свой „суверенитет“ в отношении универсальной истины. Структура общественного разделения труда автоматически переносится в жизнь духа. Это разделение в сфере культуры – прямое следствие вытеснения всеобщей объективной истины формализованным, внутренне релятивистским разумом»[31].

В итоге Просвещение приводит западный мир к парадоксальной «безголовой» философии, техничной и научно подкованной, могущей и умеющей делать всё что угодно, кроме одного – определять свои цели, видеть свои основания, подходить к миру с объективной и целостной стороны. Инструментализируясь и релятивизируясь, мир расщепляется на мириады разрозненных частей, атомизированных индивидов – без разницы, индивидов-вещей или индивидов-людей, потому что человек и есть вещь, ведь нет такой объективной ценностной парадигмы, которая могла бы утверждать обратное. Такова диалектика Просвещения: «Человеческое существо в процессе своей эмансипации разделяет судьбу остального мира. Господство над природой приводит к господству над человеком. Так как каждый субъект не только в должен принимать участие покорении внешней природы, но для этой цели должен также покорять природу в самом себе, господство превращается в «интернализованное» господство ради господства»[32].

Порабощая природу, человек порабощает самого себя. Автономизируя разум, человек делает его подчиненным, служащим средствам и не знающим о собственных целях. Попирая темные мифы, полные насилия и жестокости, разум приходит к тому, что становится полностью аморальным, ибо мораль сущностно неразумна. Относясь ко всему вокруг себя как к вещи, человек сам становится вещью. Насилуя мир, он делает возможным и даже желательным насилие над самим собой. Поэтому и прав да в истоках у просвещенной и высокотехнологизированной западной цивилизации много общего с не менее развитым и научным нацизмом: и там и там торжествует возвращенная природа, получившая в свои руки невероятное по мощи своей орудие – разум, который, как настоящий идиот, понятия не имеет, что он делает и зачем, зато очень хорошо знает как – к примеру, как делать из людей мыло, как научать человеко-животных истинной демократии и так далее.

Суть диалектики в том, что человек как был, так и остается одновременно и природой, и духом, поэтому, когда он забывает об одной из своих основ, она, даже уведенная в тень, не перестает существовать и действовать, тайно направляя пути той части, которая остается на свету. Великая глупость просвещенного разума, составляющего фундамент европейской и североамериканской цивилизаций, состоит в том, что он изо всех сил постарался забыть свою истинную амбивалентную природу, тем самым дав самым жутким своим сторонам возможность действовать в обход сознания и рефлексии. Хуже злодея, который знает, что он злодей, только злодей, который о своем злодействе не знает. Возможно, разница между Востоком и Западом проходит как раз-таки по этой границе.

*

Можно сказать, такова судьба: изначальная сложная двойственность разумного человека приходит со временем к упадку простой нерефлексирующей односторонности. С учетом диалектики Просвещения мы можем наконец охарактеризовать историческую сцену на которую вышли битники в середине XX века, словами франкфуртца Герберта Маркузе – как одномерную цивилизацию, место обитания одномерного человека. И хотя одноименная книга не без грома и молний появилась только в 1964 году, когда многие акты нашей драмы уже были сыграны и дело шло к закату, всё-таки анализ Маркузе имеет касательство ко всей американской ситуации начиная с «золотой эпохи» после Первой мировой войны. Обращая внимание на существо данной одномерности, мы должны держать в голове простое правило: всё нижесказанное будет воспринято бит-поколением как враждебные формы, как то, что должно преодолеть.

Итак, вот сцена, которую строит Маркузе: «Развитая индустриальная цивилизация – это царство комфортабельной, мирной, умеренной, демократической несвободы, свидетельствующей о техническом прогрессе»[33]. И далее: «В этом смысле экономическая свобода означала бы свободу от экономики – от контроля со стороны экономических сил и отношений, свободу от ежедневной борьбы за существование и зарабатывания на жизнь, а политическая – освобождение индивидов от политики, которую они не могут реально контролировать. Подобным же образом смысл интеллектуальной свободы состоит в возрождении индивидуальной мысли, поглощенной в настоящее время средствами массовой коммуникации и воздействия на сознание, в упразднении „общественного мнения“ вместе с теми, кто его создает. То, что эти положения звучат нереалистично, доказывает не их утопический характер, но мощь тех сил, которые препятствуют их реализации. И наиболее эффективной и устойчивой формой войны против освобождения является насаждение материальных и интеллектуальных потребностей, закрепляющих устаревшие формы борьбы за существование»[34].

Ценности Просвещения, они же американские ценности, которые не без иронии возводят себя к фундаментальной идее свободы, действительно являют собой очень внушительный ряд революционных свобод: свобода от самостоятельности (вопреки кантовскому определению просвещения как выхода из состояния несовершеннолетия), свобода от выбора (вопреки демократии, не имеющей, впрочем, никакого отношения к своей греческой тезке), свобода от отрицания (вопреки банальной антропологии, не могущей, будучи честной, пройти мимо антропогенности сущностно негативного воображения). Проще говоря, либеральный эгоистический мир, сводящий сложного человека к одноклеточной простоте индивида, взятого вообще и по модулю, мир, ставящий, следовательно, во главу любого угла шкурный индивидуальный комфорт, ради подобной ловкой редукции должен устранить в человеке всякое качественное (ведь все равны) и отрицающее (ведь надо быть политкорректным) измерение. Еще проще: надо вообще редуцировать всякое измерение, могущее как-то поколебать абстрактную чистоту нормативного индивида, дать ему нежелательный, а может и разрушительный объем. Человек должен стать одномерным, ибо одномерный человек – это и есть основополагающий (то есть основоположенный) индивид либерально-просвещенческой догматики.

Такой индивид, как ни странно, теряет ту самую способность, которая была знаменем философского просвещения, – я говорю о рефлексии. Одномерный человек не рефлексирует, ведь рефлексия негативна: на по необходимости ставит под сомнение всякое свое содержание, следовательно, отрицая его как непреложную данность, воспринимая его только в вопросительном модусе. Это кое-что проясняет в той поистине аллергической реакции, которую у либерального индивида вызывает старая-добрая философия – она, безусловно, есть его смерть, ибо суть ее в силе сомнения, противоположного той позитивной догматике, которая только и делает абстрактного либерального индивида существующим. Разумеется, то же относится и к искусству, которое питается силами негативного воображения. Философия фиктивна, искусство – просто фантазия, и с тем в просвещенном одномерном мире воцаряется абсолютный, тщательно очищенный от теоретических импликаций эмпиризм, настроенный в высшей степени утвердительно и позитивно по отношению ко всякой данности: есть то, что есть, и третьего не дано. И пока этот выхолощенный позитивизм бежит любой диалектики, как огня, сама диалектика в тайне от его нерефлексирующего взора играет им, как дьявол тем, кто мыслит неточно (по присказке М. К. Мамардашвили).

Итак, одномерный человек, просвещенный либеральный индивид, лишен измерений, избавлен от тяжести качеств, отличий и, по Музилю, свойств. Не рефлексируя, он не сомневается в том, что есть, ибо есть то, что есть, как утверждает его религия, бытовой нетеоретический эмпиризм, вера счастливого сознания. Никакой философии, никакого искусства – ибо нельзя назвать искусством конвенциональную поп-культуру, функционирующую на коммерческом конвейере клишированных форм, – никакой политики, ибо мы живем в лучшем из миров, а лучший из миров имеет леденящий привкус кока-колы. Одномерный человек счастлив тем, что он живет в комфорте и праздности, но это счастье животного, некий овощной триумф высшего отказа от самой возможности отказывать и отказываться, последний забег от свободы – в рай утопической телереальности, в которой ведущие толкуют твои сновидения и рекламщики угадывают твои желания. Мир баббл-гам, как он есть от рождества Христова до рождества Микки Мауса, которое, как мы знаем, грянуло в 1928 году, за год до паники на Уолл-стрит.

В конечном итоге, примат позитивной одномерности пронизывает собой весь язык, который к тому же дом Бытия: «Посредством такого аналитического лечения последний (язык) действительно стерилизуется и анестезируется. Многомерный язык превращается в одномерный, в котором различные, конфликтующие значения перестают проникать друг в друга и существуют изолированно; бушующее историческое измерение значения усмиряется»[35]. Это делает ситуацию поистине критической, ведь именно в языке человек конструирует тот самый мир, который он якобы воспринимает, – мир этот неотделим от структуры значений, в которых он дан символическому порядку мышления. Инфицировав сам этот символический порядок, одномерная цивилизация добирается до самых основ человеческого существования. И что же тут странного, если именно с языка только и могут начаться процессы, вставшие к одномерному миру в революционную оппозицию?

Часть вторая: новое видение

«Во многом мы имитировали старую традицию русского авангарда – Есенина, Маяковского. Мы слушали их записи. В 1965 году Евтушенко подарил мне диск с записями Маяковского, который я до сих пор храню. Русская классика конца XIX века тоже оказала большое влияние на писателей бит-поколения. В тринадцать лет я прочитал всего Достоевского, Керуак и Берроуз позднее сделали то же самое. Кроме этого, я читал переводы Пушкина, Лермонтова, Некрасова, Блока. В середине 40-х годов я увлекся французскими сюрреалистами, а в 1948 году прочитал Антонена Арто. В 50-е годы мы начали интересоваться восточной литературой, философией и религией. Бит-культура основана на разных традициях, не только на американской. Это не было наивным движением. Мы имели возможность путешествовать. Берроуз провел 30-е годы в Европе, в Германии и Вене, он видел Веймарскую республику, зарождение нацизма, приход к власти Гитлера. Он женился на еврейке, чтобы спасти ее от концлагеря, и привез ее в Америку. Потом он жил в Мехико и в Танджире[36]. Мы с Питером полтора года прожили в Индии, потом жили в Японии… Каждый из нас был специалистом в какой-то области: Берроуз – в полицейской и государственной системе, наркотиках, гомосексуализме; Керуак был знатоком деревенской жизни американского миддл-класса; я был специалистом по русской, еврейской и американской литературе, по Уильяму Блейку, интересовался мистицизмом и немного политикой; Гэри Снайдер специализировался в экологии, был знатоком природы, десять лет изучал китайский и японский… Мы были хорошей командой!»

Аллен Гинзберг – из интервью Я. Могутину.
Назад Дальше