Особый статус Америки – не в интеллектуальном новаторстве, но в очень особых условиях: это единственный человеческий мир, который возникает не до Просвещения, а вместе с ним, поэтому он оказывается очень кстати – он будто бы призван иллюстрировать локковскую идею tabula rasa на историческом материале. Кстати, на этом же материале мы убеждаемся, что эта идея не имеет ничего общего с действительностью… И тем не менее Джон Локк подумал за американцев так, чтобы американцам больше никогда не приходилось думать. «Мы считаем эти истины самоочевидными», – сказано в Декларации независимости. Но ведь «считать самоочевидным» и «доказать путем размышления» – это не просто разные, но противоположные вещи. Мысль только и возможна там, где самоочевидное подвергается обоснованному сомнению. Всё это очень заметно и по сей день на показательном уровне массовой культуры: меньше думать, больше действовать, по части мышления есть мануалы и профессионалы, готовые всегда подсказать, как разбогатеть, как завести друзей, как управлять людьми и так далее. Вся эта индустрия, которую можно условно поместить в рубрику «Дейл Карнеги», являет собой замечательное свидетельство того, что среднему американцу «дерзать мыслить своим умом», в общем-то, незачем – за него уже подумали другие люди. Достаточно лишь позвонить и приобрести книгу – прямо сейчас.
И в то же время утверждать, что американец несамостоятелен – это чудовищная ложь. Мало кто в современном мире способен похвастаться самостоятельностью и самодостаточностью, подобной американским. С практической точки зрения, в свете общенационального прагматизма, возведенного американцами в ранг своей собственной оригинальной философии, это наиболее свободная и деятельная нация в мире. Однако назвать ее при этом открытой у меня язык не поворачивается. Пространство дерзания в Америке разомкнуто, но на уровне базовых смыслов это пространство взято в стальной горизонт просвещенческой догматики. Здесь ты волен выбирать всё что угодно, но те десять вариантов выбора, которые тебе даны, давно уже придуманы за тебя и не подлежат никакому сомнению. Можно свернуть горы, но нельзя помыслить эти горы бесплатными или неполиткорректными. Индивид абсолютно свободен в частности, но он абсолютно детерминирован в общем. Свобода на уровне тактики, рабство на уровне стратегии. Как и всё существующее, Америка держится на петлях своих противоречий.
Итак, на заре Нового времени американский континент заселяется белыми и культурными и тщательно вычищается от коренных, небелых и бескультурных. На пике Просвещения, который совпадает с выходом в свет «Критики практического разума» и со свершением Великой французской революции, США становятся независимыми, то есть, собственно, начинают свое историческое существование. Этот символический жест просвещенной независимости следствия от своих собственных причин, которые небрежно отодвигались за океан, во всё еще слишком темную Европу, заметно разгружает американская совесть. Дистанцированность от неразумия, как никогда в истории человечества, предоставила гегемону – Разуму карт-бланш на преследование своих целей любыми средствами. Это привело к небывалому развитию гражданского общества и свободного рынка, а вместе с тем к цивилизационному шовинизму и холодному, прагматичному и почти что всемирно поддержанному истреблению иных, неразумных народов и наций вроде иракцев и сербов.
Разум по-прежнему амбивалентен и всюду несет за собой свою тень, но в Соединенных Штатах об этом не хотят знать и помнить – и всё потому, что Разум изначально был принят на этой земле только со светлой своей стороны, всё темное было оставлено позади, в Старом Свете, отделенное бурным океаном и с тем будто бы вовсе не бывшее, несуществующее. Конечно, это не значит, что Разум и в самом деле перестал быть двойственным, добрым и злым, мудрым и коварным одновременно. Это значит только, что на полигоне Просвещения об этом совсем не хотели помнить, уверовав в безгрешность своей исторической избранности и поэтому отказавшись от самокритики. Забвение своих европейских корней означало для юной американской нации забвение собственной тени, злой своей стороны – того неразумия, которое по необходимости питает корни самого Разума. Раз так, то диалектика Просвещения на этой земле должна была обрести совершенно непредсказуемый, особенно драматический ход.
*Чтобы охарактеризовать эту диалектику, без которой мне не представляется возможным рассмотрение американских культурных феноменов, я приведу несколько примеров-рассуждений противоположного свойства. Мы начнем с апологетического, закончим критическим. Апологетом Просвещения назначим современного философа и лингвиста, француза болгарского происхождения Цветана Тодорова. В качестве критиков выступят, конечно, известные борцы с просветительской ложью – представители Франкфуртской школы социальных исследований Макс Хоркхаймер и Теодор В. Адорно.
Итак, в небольшой работе Тодорова «Дух Просвещения» читаем следующее. В основе проекта Просвещения «лежат три идеи вместе со своими бесчисленными следствиями: индивидуальная свобода, человек как цель наших действий и, наконец, универсальность»[21]. Несложно заметить, что три обозначенных идеи взаимосвязаны: если мы определили человека вообще как цель наших действий, мы таким образом условились видеть в каждом отдельном человеке этого человека вообще, то есть универсальную человеческую природу; далее, эту универсальную человеческую природу мы охарактеризовали как свободную, и в силу этого каждый индивид, определяемый нами через универсальную человечность, также наделяется свойством быть свободным. Индивид свободен, потому что он универсален. Перевернем этот тезис: человек универсален, и поэтому он свободен – соответственно, тот, кто не обнаруживает в себе признаки универсальной природы, не может считаться свободным и, как то было еще в Древней Греции, не может считаться равным со свободными людьми. Что касается конкретного содержания той универсальной человеческой природы, которая дарует индивиду свободу, то она, будучи проектом, определяется изнутри идеологии Просвещения. Эта идеология такова, что она из себя самой (как сказали бы просветители, из чистого разума) производит условия определения универсальных свобод и, соответственно, прав индивидов.
Рассуждая таким образом, мы пытаемся получить далекоидущие следствия из тезиса Тодорова, хотя сам он почему-то этого не делает и предпочитает довольствоваться малыми констатациями. Он говорит о Просвещении как о становлении человеческой автономии, как о сокрушении вековых догм, хотя мы отчетливо видим, что автономия отныне определяется изнутри собственных догм просветительского проекта, от которого мы не можем освободиться, ведь это он говорит нам, что является свободой, а что ей не является.
«Просвещение создает „расколдованный“ мир, который целиком и полностью подчиняется единым физическим законам или, в том, что касается человеческих сообществ, единым механизмам поведения»[22] – но создает его, в свою очередь определяя (или, лучше сказать, вновь переопределяя, как то неоднократно бывало и до Просвещения) фундаментальные дискурсивные условия единства законов природы и механизмов поведения, то есть заколдовывая расколдованный мир с помощью новых чар. Просвещение освобождается от господства прошлого и выстраивает единый проект будущего, что неудивительно, раз прошлое связано с иными проектами, память о которых должна быть стерта, чтобы основательнее внедрялось подчинение новому проекту, определяющему образ будущего из собственных условий, данных в настоящем. Неправда, что проект будущего свойствен только Просвещению, что это его открытие и находка: сущностно проективным было христианство, которое спешит расколдовать воинственное Просвещение, проективными были даже так называемые циклические цивилизации – в той мере, в какой они полагались на образ иного мира, в который человеку предстоит попасть в будущей жизни. Несомненно, всякая известная нам культура является проективной, разница лишь в форме конкретного проекта, а не в способности проектирования как таковой. Просвещение, впрочем, не желает это признавать: по сей день оно через своих адептов утверждает собственную монополию на проективность per se.
Но не можем же мы отрицать, что Просвещение построено на принципах равенства, диалога и свободной дискуссии? Безусловно, это так: «Что же касается морали Просвещения, то она не субъективна, а интерсубъективна: принципы добра и зла формируются на основании консенсуса, который потенциально охватывает все человечество и который устанавливается посредством обмена рациональными аргументами, следовательно, основанными также на универсальных свойствах человеческого рода. Мораль Просвещения вытекает, таким образом, не из эгоистической любви к самому себе, а из уважения к человечеству»[23]. Однако хорошо бы здесь выяснить, что за консенсус имеется в виду? К чему должны прийти спорщики, имеющие изначально противоположные точки зрения, и как они должны к этому прийти, если полагается, что из коллизии двух позиций должна в результате возникнуть единая точка их схождения? Очевидно, речь идет о том, что возможен один-единственный ответ на дискуссионный вопрос и существуют правила, по которым мы можем к нему прийти, а также критерии, по которым он поверяется как верный. И если уже существует верный ответ, то позиции спорящих могут быть либо верны, если они тождественны верному ответу, либо ошибочны, если они ему не тождественны. В таком случае, о каком равноправии и плюрализме может идти речь, если мы изначально имеем верный ответ, и противное ему будет для нас не равноправным и также имеющим право на существование, но именно ложным, долженствующим быть уничтоженным? Спорящий равен настолько, насколько он согласен с универсальным законом, принятым кем-то по поводу самого предмета спора. Если же нет, его равенство аннулируется, спорщик дисквалифицируется как идиот или, скажем, ненормальный. А что, если сам универсальный закон и есть предмет нашего спора? Как нам узнать истину относительно него, если мы не имеем предзаданных формулировок на его счет? Как быть, если Просвещение не подарило нам концептуальный каркас, призванный легитимировать нормы и условия извлечения истины из хаоса опыта? На этот вопрос нет ответа, ибо ответом может быть некоторый метадискурс, надстраивающийся над Просвещением как объемлющая его нормативная рамка. Но ведь тогда все претензии Просвещения на универсальность окажутся попросту идеологической уловкой…
Тут и там текст Тодорова демонстрирует собственные лакуны, по наивности или хитрости обходя их с легкой и грациозной риторической поступью. Скажем, вот характерное место: «Вместо далекой цели, Бога, мы должны обращаться к целям более близким. А они заключаются, согласно духу Просвещения, в самом человечестве. Благом является то, что служит возрастанию благоденствия людей»[24]. Ведь в самой этой фразе содержится указание на произвольность самого изначального целеполагания: мы должны ставить практические цели, будучи людьми Просвещения, но мы должны были бы ставить божественные цели, если бы мы были людьми христианства. Дух Просвещения, как и всякий другой дух, есть прагматика целеполагания, которая определяет последующее развитие дискурса, будучи его догматическим фундаментом. Мы не можем пойти дальше этого фундамента, потому что если мы подвергнем его сомнению, то рухнут сами условия наших истинностных процедур. Нам остается лишь декретировать, надеясь, что наш волюнтаризм сойдет за научную объективность: «Первое, что мы должны констатировать: мысль Просвещения является универсальной, даже если ее не удается обнаружить, везде и всегда»[25]. Мы должны околдовывать себя этой мыслью: даже если мы не можем этого обнаружить, мы должны быть уверены – Просвещение универсально, Просвещение универсально, оно универсально… Только мы придем к счастью, потому что мы этого достойны… Уже следующее поколение будет жить при социализме… Германия превыше всего.
Истинному просветителю приходится уговаривать себя в том, что только его проект всесилен, потому что он верен. Ему приходится идти на это, ведь он по-настоящему не может доказать саму истинность своих предпосылок: для этого нужно взойти к каким-то другим предпосылкам, но ведь только его предпосылки дают ему знать, что есть истина, что есть ложь. Обратившись к иным предпосылкам, трансцендируя свой концептуальный каркас, мы этим самым расписываемся в том, что истинность его под вопросом; что в нем можно усомниться; что есть какая-то иная, высшая истина, которой поверяется наша, относительная. Это смертельно для универсализма, как если бы мы сказали: арийская раса, конечно, самая лучшая в мире, но кто его знает, это ведь надо еще как-то проверить… Проверить это, конечно, никак нельзя, ибо в самое основание нашей позиции мы положили не знание, но фантазию – хорошее мнение о самих себе, таких арийских или таких просвещенных.
Всё это не скрылось от таких сверхпросвещенных людей, как Хоркхаймер и Адорно, которые писали свою знаменитую «Диалектику Просвещения» в Соединенных Штатах, вынужденные покинуть Германию, доведенную Просвещением до нацизма. Таким образом, франкфуртцы имели сразу двойной опыт: германского нацизма и американского капитализма, которые, как оказалось, весьма показательно коррелируют один с другим, являясь на поверку детищами одного и того же духа – Духа Просвещения. Корреляция, как выясняется, заключается в той неумолимой диалектике вытесняющего и вытесненного, которая превращает первое во второе, второе в первое. Таким образом, гуманизм и варварство предстают в древнем образе Януса, у которого два лица, но одна голова, которая может в разное время поворачивать к публике разные свои лики.
Посмотрим, каким же образом в эту диалектику вовлекает просвещенный западный мир: «Человеческая обреченность природе сегодня неотделима от социального прогресса. Рост экономической продуктивности, с одной стороны, создает условия для более справедливого мира, с другой стороны, наделяет технический аппарат и те социальные группы, которые им распоряжаются, безмерным превосходством над остальной частью населения. Единичный человек перед лицом экономических сил полностью аннулируется. При этом насилие общества над природой доводится ими до неслыханного уровня. В то время как единичный человек исчезает на фоне того аппарата, который он обслуживает, последний обеспечивает его лучше, чем когда бы то ни было. При несправедливом порядке бессилие и управляемость масс возрастает пропорционально количеству предоставляемых им благ. Материально ощутимое и социально жалкое повышение жизненного уровня низших классов находит свое отражение в притворном распространении духовности. Подлинной задачей духа является негация овеществления. Он неизбежно дезинтегрируется там, где затвердевает в культуртовар и выдается на руки на предмет потребления. Поток точной информации и прилизанных развлечений одновременно и умудряет, и оглупляет людей»[26]. Парадокс заключается в том, что Просвещение пронизано удушающей двойственностью: чем богаче, тем беднее; чем свободнее, тем зависимее; чем лучше, тем хуже.
Прогресс означает одновременный регресс, ибо эмансипация разума настолько повязана с древними силами мифа, от который разум и стремится быть независимым, что движение освобождения по необходимости тянет за собой свои сброшенные оковы, ибо тем же жестом подчеркивает свою негативную от них зависимость. Поэтому Хоркхаймер и Адорно утверждают, что уже миф есть просвещение, и просвещение, таким образом, обнаруживает в себе силу мифа. Неслучайно один из центральных персонажей европейской мифологии – Одиссей – одновременно оказывается и первым просветителем, хитрецом и умником, противопоставляющим свободное движение разума иррациональным и темным силам мифологизированной природы (чудовища разума как его иное: циклопы, сирены, морские чудовища). Сон разума порождает чудовищ именно потому, что наполненным чудовищами было самое детство разума, в которое он, по всей психоаналитической строгости, и возвращается, отходя ко сну.