– Мне хорошо только с тобой. Мне никто не нужен!
Посмотреть «Доходное место» специально приезжали люди из других городов. Всегда стонущая толпа перед театром, конная милиция, истошные крики – пропустите меня!!!
За то, что играла Юленьку в спектакле, за то, что всегда уходила со сцены под аплодисменты, за то, что у меня был роман с Андреем, за то, что была молода, улыбчива, за то, что всем своим видом напоминала стареющим артисткам об их возрасте, за красивые глаза – за все это я подвергалась иезуитским нападкам женской части труппы, ну а все мужчины во главе с Чеком требовали «права первой ночи» и разжигались злобой, видя нас с Андреем. Дома мое достоинство было растоптано и брошено в грязь: мама взрывалась в своей женской перестройке, я с отчаянием видела, как распадается человеческий образ моей матери. Венчала всю эту злобную камарилью лютой ревностью другая мама.
Ей было 55 лет, и наша любовь тоже попала в острый период ее перестройки, как в горящий танк, и мы с Андрюшей горели в ее перестроенных гормонах, как в аду. «Любовь трагична в этом мире и не допускает благоустройства, не подчиняется никаким нормам. Любовь сулит любящим гибель в этом мире», – писал философ. Нашу любовь раздирали с первого дня нашей встречи.
Осенью на одном из спектаклей «Доходного места» я вышла на сцену и увидела – во втором ряду в центре, прямо передо мной, сидит Мария Владимировна с одной из кандидаток в жены Андрею – молодой известной артисткой – Певуньей. Мария Владимировна в совершенстве владела приемами доводить людей до белого каления. От этого кабанихинского жеста – «вот тебе назло, смотри!» – я потеряла дар речи, не могла играть – произносила только текст. В антракте вбежал Магистр в гримерную:
– Татьяна Николаевна, что с вами? – жестко спросил он. – Что происходит? Кто в зале?
– Ничего… ничего… никто. Сейчас я соберусь!
Поздно вечером после спектакля мы с Андреем сидели на скамейке у памятника Пушкину – моя горькая чаша была переполнена.
– Ну что ты так расстраиваешься? Не реви! Не я дружу с Певуньей, а мама!
– Это называется – против кого дружите! – глотая слезы, возражала я.
– Ну не реви. И вообще это было очень давно… Я сдуру ей сделал предложение. Правда, на следующий день забыл, а она мне… я хотел с ней переспать…
– Как со всеми! – всхлипывая, добавляла я.
– … а она – нет! Я девушка порядочная – только после загса. А потом узнал, что она давно живет с моим другом. Такое… вранье густопсовое. А я – дурак. Я вообще дурак. Танечка, только не вздумай из-за этого что-нибудь вытворить, уехать куда-нибудь или еще… Ну успокойся. Смотри – Пушкин стоит. Хочешь, я тебе стихотворение сочиню? «Я помню чудное мгновенье, передо мной явилась ты, как мимолетное виденье, как…»
Я засмеялась.
Глава 19
ЧЕК И ЗЕЛЕНОГЛАЗАЯ ЗИНА
По Москве носились слухи – закрывают «Доходное место» как антисоветский спектакль. Со всех сторон произносили имя Магистра – по радио, телевидению, в кулуарах. Весь театр восхищался его личностью, а Чек вдруг стал неинтересным, на него никто не обращал внимания. Он чувствовал себя уязвленным, в нем поселился до боли знакомый ему безотчетный страх. Он не спал ночами, много курил, в театре нервно вертел ключами: зависть пожирала его. С таким трудом выкованное годами мироощущение: «Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше», – уходило из-под ног. Его коварный ум конструировал план действий. Он боялся переворота. Два года назад он чуть не слетел со своего кресла – анонимные письма в инстанции, в инстанции! Позорные собрания – снять, снять, нет, не снимать! Снять! Оставили. Из этого сражения он вышел победителем с поселившейся в нем навсегда паранойей. Ему казалось: кто-то вползает в кабинет, вытаскивает из-под него стул, он падает, кругом – враги, враги, подсиживают его, подглядывают за ним, подслушивают его, а он «Наполеон! Он полководец и больше!»
«Не хочу на остров Святой Елены! Не хочу! Не хочу! Хочу сидеть в театре Сатиры на четвертом этаже! Я – Наполеон! Все на колени передо мной, чтобы ростом казались меньше, чтобы признались в своей неполноценности и утвердили мое мужское и человеческое достоинство!» – вертелось в воспаленном мозгу Чека. Ну как тут не вспомнить девиз эндокринологов – что в голове, то и в штанах, и наоборот – что в штанах, то и в голове.
Чек родился 4 сентября 1909 года – планета Галлея пролетала мимо Земли на самом близком расстоянии – преддверие войн, революций, катастроф. Он родился в провинциальном городе и во время первой мировой войны его мать перебралась в Москву: вышла замуж за какого-то Чека, переписала сына на эту фамилию и отдала его в детдом в районе Сокольников, чтоб не мешал ей строить новую ячейку. Хилый, зеленый мальчишка затаил злобу на мать, которая променяла его на какого-то мужика, а его, беспомощного и одинокого, бросила, как паршивого щенка, в яму с бездомными злыми детьми. За скудным ужином услышал: из-под нечесаных чубов, с тяжелым взглядом мальчишки, кивая в его сторону, шептались – сегодня ночью будем бить этого жиденка! Он весь затрясся от страха. Выбежал на улицу, нашел доску. Вечером, когда все легли спать, он положил на себя, под одеяло, эту доску для обороны и, замерев, ждал погрома. Когда маленькие антисемиты подкрались к нему, чтобы устроить темную, он откинул одеяло и стал жахать их доской. В этот миг в его сознании запечатлелась формула: мир – жестокий, грубый, страшный – надо всегда под рукой иметь тяжелый предмет. «Ненавижу мать, ненавижу всех женщин, и мне не хватит жизни, чтобы всем им отомстить!» – сжимая кулаки, шептал он.
Жизнь заставила крутиться, выворачиваться и, как многих несчастных людей, бросила его в театр. К счастью, это был театр Мейерхольда. Хоть Чек и не был там заметной фигурой, он сумел впитать в себя в короткий срок стиль высокоорганизованного человека: потребность в культуре – литературе, живописи, музыке. Мейерхольд был экстравагантным художником, рисковым экспериментатором и не мог, конечно, не стать идеалом для неофитов. В сороковые годы судьба свела Чека с Арбузовым и его студией. Они создали нашумевший тогда спектакль «Город на заре».
«Город на заре» оказался мимолетным сном. Война! Эвакуация.
Изобилие Ташкента контрастировало с нищетой эвакуированных. Заработать негде, купить не на что. Выдавались пайки, на которые выжить было невозможно. Возможно было только мечтать! Красивая зеленоглазая артистка, качаясь от голода, мечтала о котлетке! У нее уже выскакивало бессознательно одно и то же слово – котлетка, котлетка, котлетка, котлетка… Она ей снилась, мерещилась, появлялась в виде миража и тут же исчезала. Однажды, когда зеленоглазая артистка легла спать, вдруг под подушкой обнаружила живую, настоящую котлетку, аккуратно завернутую в бумажку! Щупала ее, не веря своим глазам, гладила рукой – ей не хотелось ее есть, ей хотелось плакать. «Автором» котлетки оказался Чек. Забыв свои проклятья и план мести всем женщинам на свете, он влюбился в зеленоглазую эвакуированную Зину. Котлетки стали появляться под подушкой почти каждый день, Зина не выдержала такой гастрономической атаки и ответила на котлетки любовью. Вскоре представилась возможность, и они уехали вместе работать в театр Северного флота. Он – режиссер, она – актриса. После войны вернулись в Москву, жить было негде, скитались у друзей, а потом поселились в комнате размером с пианино. Чек где-то подрабатывал, что-то ставил, несмотря на это жизнь была нищенская. В начале 50-х годов он был принят в театр Сатиры очередным режиссером. Когда он сидел с артистами в позе нога на ногу и небрежным жестом открывал полу пиджака, чтобы достать сигарету, у него вместо подкладки болтались лохмотья – так был изношен пиджачишко.
Вокруг него образовалась куча преданных артистов, которым он обещал золотые горы ролей, карьеры! Карьеры! Если…
Воспользовавшись артистами, стечением обстоятельств, интригабельным и расчетливым умом, Чек выплыл на поверхность – ему удалось возглавить театр Сатиры. Он попал в объятия Власти. Власть стала отравлять его незаметно, как угарный газ. Кучка преданных артистов превратилась в подданных. Подданный – корень слова дань, значит, под данью. Теперь вместо дружбы в кабинет главного режиссера несли кто сервиз, кто собственное тело, кто кольцо с изумрудом, кусок курицы, серьги золотые, тортик, селедку. Брали все с зеленоглазой Зиной – бусы, корюшку из Ленинграда, коньяк, постельное белье, пельмени, отрезы на платья, вазы, вазочки, кастрюльки, сырокопченую колбаску, чайник со свистком, редкие книги (ведь он такой интеллигентный, начитанный!), сыр рокфор, чеддер, лавровый лист, огурчики маринованные, мыло, грибочки и ко всему этому, конечно, водочку. Все это приносили, чтобы за все это получить роль! Рольку! Ролишку! Ролишечку!
Власть уничтожала Чека с каждым часом, с каждым годом, как компенсация приходило материальное благосостояние: огромная трехкомнатая квартира, ковры, старинная мебель – красное дерево, карельская береза, зеркала, люстры – все это заменило уходящих в дверь разум и душу. Зеленоглазая Зиночка по женской слабости своей страстно полюбила дань. Когда в театре, а она постоянно бывала в театре, проходила по второму женскому этажу, все актрисы переворачивали свои кольца внутрь ладони и бежали врассыпную: если она кого-нибудь настигала, вцеплялась в ювелирное изделие и с репликой: «Мне нравится!» – снимала с пальца кольцо и была такова.
Чеком была разработана целая система манипуляции людьми. Власть его растлевала, и ему было обидно, что он растлевается, а остальные – нет! И чтобы не чувствовать себя в одиночестве, он растлевал всех тех, кто находился рядом. Так было комфортнее. Для каждого артиста была создана своя тактика растления: у каждого было больное место. Растление доносами, когда ползли к нему в кабинет и доносили, кто с кем переспал, кто пукнул, кто что говорит. Растление подобострастием – человекоугодием, когда приходили, гнулись в поклонах чуть не до земли, улыбаясь до ушей, «лизали жопу», по выражению Марии Владимировны. «Ну и уж отобедать пожалте к нам на Стендаля». Это значит – красная и черная икра. Растление подарками – признание его как божества в акте жертвоприношения. Растление блудом – намекнуть на роль, и артистки, толкаясь локтями, рвутся в кабинет, на четвертый этаж, расстегивать ширинку, до дивана аж не успевали добраться. В амбарную книгу памяти заносилось, кто что принес, кому что дать, у кого что отнять. Принесла артистка дань, и ей надо дать роль в идущем спектакле вместо другой артистки. Дал. Сыграла. На радостях банкет. Прорвалась, победила! А Чек кричит в «праведном гневе», чтобы все слышали:
– Я вам доверил роль, я сделал больше, чем мог! Вы не справились! Я вас снимаю!
Роль отбиралась, подданный с «перебитыми крыльями» копил силы и деньги для следующего случая – в следующий раз он непременно справится! Рыночные отношения развивались в храме искусства, и печать растления ставилась на лбу подданных. Чек ловко стимулировал всех на изумруды, пельмени, груди, зады… чем утешительно ласкал свой комплекс и, откидываясь в кресле своего кабинета, с пафосом самоутверждался стихами Маяковского: «Сегодня я – Наполеон! Я полководец и больше». Горе было тому, кто оказывался не в стае – он становился объектом охоты.
Магистр и вообразить не мог, в кого он метнул стрелу «Доходным местом». У Чека из раны, нанесенной ему, текла бело-зеленая жидкость. Ему было больно! Больно, больно, больно! Избавиться от Магистра и его проклятого спектакля! А то он избавится от меня и займет мое место! А тут сама Пельтцер, не желая того, подсказала ход: антисоветский спектакль! В партбюро лежит это заявление. Хоть она теперь и дрожит от любви к Магистру, дело сделано, надо его только доделать – скопировать письмо и разослать по инстанциям. Инстанции любят такие письма. У них называется это – проинформировать! И инстанции были проинформированы.
Через две недели в третьем ряду на «Доходном месте» сидела цепочка монстров во главе с Фурцевой – министром культуры. Они сидели с раскрытыми пьесами Островского и сверяли текст.
– Ну не может же быть, чтобы из-за хрестоматийного Островского люди «висели на люстре»? Происки антисоветчиков: видать, что-нибудь приписали сами, – сообразили цензоры.
А на сцене артисты, разглядывая в щелку кулис делегацию, читали стихи: «Я Хрущева не боюсь, я на Фурцевой женюсь. Буду щупать сиськи я самые марксистския!» Не найдя ни одного лишнего слова в пьесе, Фурцева уходила с марксистскими сиськами совершенно озадаченная.
Глава 20
ОТНИМАЮТ МОЕГО АНДРЮШКУ
Сдали спектакль «Баня» к 7 ноября. К 50-летию революции. Успех. Андрей чувствовал себя растерянным и все время спрашивал:
– Танечка, я не понимаю, почему так происходит? Почему, когда я выхожу, в зале овации? Я же ничего не играю!
– Тебя любят!
– Меня любят? – его глаза вспыхнули светом нездешней радости. Ему нужно было, чтобы его любили. Ему это было необходимо – хорошего, плохого, очень плохого, противного, разного – но только чтобы любили!
«Где гуляем праздники?» – спрашивал Андрей Магистра. Собирались всегда у кого-нибудь дома, мыли кости лысому, картавому, который загубил нашу страну, пили водку, читали стихи, а в этот раз были приглашены на Арбат – там в переулке балетные построили кооператив и пригласили нас всех на новоселье.
Ноябрьским ветреным темным вечером, уже изрядно выпив и закусив, мы мчались на двух машинах по Садовому кольцу. Все молоды, полны энергии, возбуждены. У площади Восстания Магистр в залихватском упоении «режиссирует» – открывает до отказа окно заднего сиденья (он сидит там), дает знак ехать второй машине с такой же бешеной скоростью, рядом, бок о бок, с открытым окном и на ходу перелезает из одной машины в другую. Аплодисменты! В машинах хлопают пробки шампанского! Ура! Цирковой номер на Садовом кольце без подстраховки!
Вламываемся в кооператив Большого театра. Стол, как всегда, а-ля фуршет, хлопают двери, изо всех квартир входят и выходят балетные женщины, все по первой позиции, невысокие, жилистые, манерные. Мужчины – скульптурные, с низкими лбами, статичные. Огромная комната – приглушенный свет, тихо играет блюз, все танцуют. Я сижу на диване с множеством маленьких шелковых подушечек и чихаю. Простужена и, наверное, температура. Рядом маленький столик, на нем – соленые орешки, коньяк, фрукты. Я постоянно пью коньяк, который наливает мне Магистр: мол, надо лечиться, Татьяна Николаевна! Андрюша под блюз обнял чернющую с огромным мохнатым хвостом тощую балерину и танцует, покачиваясь с одного бока на другой. Она повисла на нем, положила на его шею две свои «грабли» и целует, целует, целует его. Вот уже впилась в губы, как пиявка, – боже, какой у нее страшный нос. Это не нос! Это шнобель!
– Татьяна Николаевна, коньячку, полечиться, – сказал Магистр и налил мне опять на дно коньячной рюмки. Выпили. Несмотря на простуду и большое количество бродящего во мне коньяка, я разглядела, что пышный мохнатый хвост… О! Опять впилась! Сука!.. Это шиньон и прицеплен он на ее нахальную башку шпильками! Полумрак, блюз играет, а балетная сволочь на моих глазах, в метре от меня, отнимает у меня моего Андрюшку!
– Татьяна Николаевна, еще за здоровье! – чокнулся со мной Магистр.
«А этот спаивает, – мысленно пронеслось у меня в голове. – Хочет посмотреть, что будет». Блюз играет, последняя капля коньяка… и я поставленным голосом, громко, как объявляют на вокзалах, задаю вопрос Андрюшиной партнерше, которая вот сейчас уже ляжет с ним на пол: «Девушка!.. вы… вы… Да, вы!».
Она гордо повернула голову ко мне.
– Да! – вызывающе ответила она.
– Вы знаете, что такое атомная бомба?
– Да! Знаю!
– Так вот, вы страшнее атомной бомбы! – я встала с дивана, чуть качнувшись, подошла к ней, неожиданно сорвала с ее головы пышный, мохнатый шиньон и, подбросив его к потолку, опять уселась на диван. На ее голове торчал хвостик в виде маленькой жидкой запятой. Она с ревом выбежала из комнаты – все бросились за ней.
– Налить глоточек, Татьяна Николаевна? – спросил рядом сидевший Магистр.
– Налить. И выпить.
Не успела я поднести бокал к лицу, влетел Андрей:
– Как тебе не стыдно! До чего ты довела человека! Она рыдает… не может остановиться… ей дают капли…
– Ей надо шиньон дать, а не капли… вот он валяется… – неотчетливо произнесла я.
– Ты совсем пьяная!
– Не совсем. Когда буду совсем, тогда вообще ни одной головы не останется…
«Мело, мело по всей земле… во все пределы… Свеча горела на столе, свеча горела…» Мороз ткал узоры на окнах, на столике стояла белая свеча в бронзовом подсвечнике. Мягкий воск стекал вниз, образуя маленькие сталактиты. Было тихо. Иногда, как крылья бабочки, шуршала страница. В нашу жизнь вошел Юрий Живаго, Лара, их любовь, гражданская война… Поставив подушки вертикально к стене, облокотившись на них, мы впились в роман Пастернака «Доктор Живаго». Нам дали его на два дня, подпольно – он был запрещен.