– Ты прочитал? Можно переворачивать?
– Сейчас, подожди, не гони меня…
– Ты очень медленно…
– Переворачивай, неужели она уедет?
– Не сучи ногами, буквы прыгают, я ничего не понимаю.
– Танечка, я волнуюсь.
– Ну и я волнуюсь, я же ногами не сучу.
Мы шли все дальше и дальше по следам Юрия Живаго, в комнате становилось тесно: она наполнялась героями романа – Юрий, Лара – и такой странной любовью…
Мы подняли головы – на потолке, вытянувшись, лежали наши тени – две соединенные головы, руки, плечи… что-то стукнуло.
– Ты слышал? Что-то упало?!
– … Два башмачка… читай дальше.
– Свеча догорела, надо новую зажечь. Лара уезжает! – со стоном крикнул Андрей. – Она уезжает! Нет! – мы продолжаем читать: «Что я наделал?! Что я наделал? Отдал, отрекся, уступил! Броситься бегом вдогонку, догнать, вернуть!»
Андрей вскакивает, чтобы зажечь новую свечу.
Мы сидим потрясенные, форточка закрыта, а огонь свечи мотается в разные стороны, как при ветре.
Чтение «Живаго» было одним из самых сильных переживаний в нашей жизни. Мы читали не только книгу – читали знаки судьбы. Андрей молча встал, налил по стопке водки, мы подняли их – локоть на уровне подбородка – и дуэтом отчеканили: «Господа офицеры, Иркутск взят!».
Через десять лет он возьмет из этого драгоценного пласта нашей жизни маленький кусочек в свою новую жизнь. Ларой будет звать он свою жену.
Сильна любовь, как смерть, и память сильна. Годы мы будем слушать музыку из американского фильма «Доктор Живаго». И эта музыка будет потрясать нас снова и снова. Свеча догорела, я надела башмачки и побежала за молочным коктейлем. Ах да! Еще не забыть котлеты по 17 копеек, полтавские, хлеб и кефир. А он остался мыть ванную и раковину на кухне.
В нашу любовь незаметно вплеталось искреннее и теплое чувство дружбы.
– А где это твои родители с Чаплином и Софи Лорен? – спросила я, глядя на фотографию, висевшую в их квартире.
– В Лондоне… Они были в туристической поездке в Англии. Папа купил им всем путевки – Чеку и Зине – в подарок. Поехала мама, а отец остался.
– А что-то я тут Зины не вижу?
– Мама ее отрезала.
– Зачем?
– Ей хотелось, чтобы с Чаплином была только она и Софи Лорен – Чек не в счет.
– Какое больное тщеславие! С температурой 39,9 градусов.
– Да, она такая. Нам с отцом приходится иногда ой как страшно!
– Ты тоже очень подвержен тщеславию.
– Наверное…
– Это плохая движущая сила – тщетная слава! Психокомпас показывает не в том направлении, сломан. Лучше иметь другую движущую силу в жизни – она не обманет.
– Какую?
– Самосовершенствование, изменение себя. Инструмент артиста – душа, если она будет скрипкой Страдивари, такой будет и результат на сцене, а если затертая балалайка…
– С тобой очень трудно: ты все что-то выдумываешь, я не понимаю…
А я понимала – как Менакер обожает Андрюшу и знает, что один, без помощи, его талант пропадет в этой мясорубке. Менакер знал механизм театра, жизни, был виртуозным тактиком и, конечно, руководил первыми шагами Андрея.
– Да разве была бы Коонен без Таирова? – часто говорил он. – Орлова без Александрова, Алиса Фрейндлих без Владимирова, Оля Яковлева без Эфроса? А Мазина без Феллини? Артистом надо заниматься!
И он занимался. Судьба театральная, такая яркая и удачливая – судьба Мироновой, – разве состоялась бы без умного и делового Менакера?
Чек был в своем репертуаре – заглатывал жертвоприношения, требовал новые, а главный герой Андрей Миронов, на которого ходила вся Москва, обливаясь кровью и потом, зарабатывал аплодисменты и новый, более высокий статус театру Сатиры.
Глава 21
«ТАНЕЧКА, МОЖНО ТЕБЯ НА МИНУТОЧКУ…»
У нас все время толпятся артисты. Из «Современника», из Оперетты, из Большого. Иногда приезжает знаменитая тонкая поэтесса с рыжей челкой, голосом, как флейта, читает поэму «Дождь», очень много выпивает. Челка вбок, мозги набекрень, флейта умолкает, и ее увозят, такую милую и жалкую одновременно, чтобы дома положить в горизонтальное положение.
В шестидесятые годы в Москве почти в каждой квартире на стене висел Хем – вместо иконы. Хемингуэй. «Праздник, который всегда со мной». Вот он нас всех и споил! Русскому главное, дать идею, и непременно заграничную, и хорошо бы разрушительную, и пошли слизывать как обезьяны. Под Хема спились все. Это считалось самым модным. Пили водку, «Чинзано», шампанское, джин с тоником, виски – в обиходе было выражение «до положения риз».
В дверь позвонили. Пришла мужская фигура котоватого типа с пятого этажа. Он стал всех приглашать:
– Сейчас все спускаемся ко мне и выпиваем за здоровье хозяина, за меня! Ура. Все вниз.
Я нырнула в ванную, попудрилась, пококетничала с собой в зеркале и вышла со словами:
– Так, все спускаемся на пятый этаж! Нас там ждут не дождутся! Все на день рождения!
Андрей из кухни тихо поманил меня пальчиком и сказал:
– Танечка, можно тебя на минуточку?
Я на «минуточку» вошла на кухню, он закрыл дверь и врезал мне так, что я, ударившись бедром о холодильник, оказалась распластанной на полу. Бедро становилось фиолетового цвета с желтизной, а «Танечка, можно тебя на минуточку» превратилась в ходячую фразу. В Андрее бурлила кровь прадеда Ивана из Тамбовской губернии, чисто мужицкий способ разговора с бабой. Бьет – значит любит!
Я сидела в кресле на одном боку бледная, с опухшими глазами. А у него как всегда – прости, прости, я не хотел, я так тебя ревную ко всем! А ты «на пятый этаж, на пятый этаж»! Ну куда ты все рвешься? Сиди дома. Будь скромнее, сдержанней!
«Сдержанней кого?» – спросила я и вскрикнула от боли. Ничего не стала объяснять и говорить о рукоприкладстве. Буря прошла – обида еще поднывала. Он поставил пластинку: «Кармен-сюита» Бизе-Щедрин. Принес мне чаю с пастилой. Чтобы скрыть волнение, откусила нежную пастилу и со страхом проговорила: «Андрюша, я беременна».
Он стоял и отрешенно смотрел на вертящуюся черную пластинку, потом задвинул машинально занавески, поправил скатерть на столе – чтобы лежала ровненько, – провел по книжной полке пальцем и палец поднес к моему носу – пыль! Пошел на кухню, взял тряпку, стал мелкими движениями протирать полку. Я молча сидела с фиолетовым бедром в кресле. Пошел в ванную – полилась вода.
– Тюнь, у нас есть шампунь или хорошее мыло? – крикнул он из ванной.
Я взяла из шкафа мыло, понесла в ванную.
– Помой мне голову…
Я вымыла ему голову, почти досуха вытерла полотенцем прекрасные волосы и вышла из ванной. Села на край стула с мокрым полотенцем и стала думать:
«Что же делать? Поселилось во мне зернышко, говорят, в форме трилистника, и все три листика с мордочкой Андрюшки. И с зернышком надо расстаться! Куда рожать? Ну куда? Мы вдвоем-то разобраться не можем! А втроем? У нас одни неврозы, комплексы, спазмы, нам надо лечиться, а не детей рожать. Представляю, как „бабушка“ Маша была бы счастлива от этой новости. А моей матери все равно».
«… Любовь, любовь!..» – звучала мелодия на черной вертящейся пластинке.
– Тюнечка, – вышел он из ванной с полотенцем на шее, – как говорят, любишь кататься – люби и с Анечкой возиться! – И засмеялся. – Только не делай трагедию. Тюнечка, хорошая моя девочка. Что мы с ним будем делать? Мы вдвоем-то разобраться не можем! А втроем? У нас одни неврозы, комплексы, спазмы, фиолетовые ножки… Нам лечиться надо, а не детей рожать. Представляю, мама была бы в восторге от этой новости! Тюнечка, мне очень больно это говорить, да ты сама понимаешь, надо подождать. У нас обязательно будут дети. Мы поженимся. Я угомоню маму до нового года, и мы поженимся. Ты мне нужна биологически, как рука, нога…
– Понимать-то я понимаю, но там ведь мордочка твоя поселилась. Жалко ведь…
– Тюнечка, не скреби мне по нервам… Перед новым годом вывесят распределение ролей. В новой пьесе. Два сатирика написали ее для нас с тобой. Ставить будет Магистр и хочет, чтобы мы с тобой играли главные роли. Ведь мы только начинаем нашу жизнь. Я все сделаю, поговорю с Варшавским, он врач, все устроит отлично… елки с палками… Не беспокойся, ты будешь в самых лучших условиях.
«Вот я сегодня предложил тебе жизнь и добро, смерть и зло, благословение и проклятие. Избери жизнь, дабы жил ты, и потомство твое, любил господа Бога твоего, слушал глас Его и прилеплялся к нему; ибо в этом жизнь твоя». Это говорил нам Господь Бог, а мы не слышали.
– А завтра, – продолжал Андрей, – поедем к зубному врачу Грише: у тебя дупло, у меня – дупло… Ой! Что это у тебя здесь на груди?
Я резко опустила голову вниз, чтобы посмотреть, – он схватил меня за нос. Мы засмеялись. А потом наступила тишина, и в темноте я слышала его скорбный голос:
– Я боюсь детей… что я могу им дать? Только тебе могу сказать, какое у меня было страдальческое детство: ведь никто и не подумает – сытый мальчик! Как я страдал, когда уезжали мать и отец, они уезжали всегда и оставляли меня с няней. Я был к ней привязан, но я чувствовал себя брошенным, я кричал от боли – так я хотел быть со своей матерью, так хотел, чтобы она не уезжала. Я так всегда орал в этот момент, все делал назло, все ломал, портил – это был протест. Мне нужна была рядом мать и никто заменить ее не мог. А потом, когда они приезжали, я опять был брошен. Главное место в ее жизни занимал театр. Поэтому я, наверное, и вырос таким психопатом. Ты меня никогда не бросишь? Нарисуй мне лицо, а то мне кажется, оно у меня исчезает…
И я, склонившись над ним (у нас была такая игра – рисовать лицо), указательным пальчиком в темноте нежно водила по его лбу, рисовала овал, щеки, брови, глаза, нос, ноздри, губы, уши… Уткнулась в его шею.
– Мне кажется, – сказал он шепотом, – меня никто никогда не любил так, как ты.
Схватил меня в охапку, и мы заснули тревожным сном.
Лежу на больничной койке в жару – температура 38,5. Плывут воспоминания детства, как мы летом жили на даче в Кратове, с мамой шли к поезду мимо озера с чудными букетами цветов – в Москву! В вагоне веселые, добрые люди в яркой летней одежде, и все, все с цветами! Вагон благоухает, особенно когда сирень или жасмин. Вдруг открывается раздвижная дверь, входит инвалид без ноги, на костылях, становится в позу и дурным голосом начинает петь:
Конечно, можно было бы оставить ребенка, но вот потом он так бы ходил по вагонам и пел. Папа! Папа! Кто бы мог себе представить, как страдают маленькие дети, когда у них нет папы. От обиды, от отчаяния все время разрывается сердце – мученическая доля. Я не хочу, чтобы мой ребенок страдал так, как я. Нет, нет, пусть я вся горю, пусть у меня льются слезы, пусть я вообще умру, но не произведу на свет несчастного.
В палату вошел Андрей. Сел на табуреточку.
– Танечка, я так страдаю из-за тебя. Господи, ну почему эта температура? Сейчас все выложу. Привез тебе из «Будапешта» яички с кремом, ты любишь, соки, котлеты, плавленый сыр.
– Это ты любишь, – тихим голосом сказала я.
– Паштет, апельсины почистить? – встал, осмотрелся и спросил: – Где у вас тут чаю можно налить?
– Ты хочешь чаю?
– Да! Я есть хочу, ничего не успел после репетиции.
– В коридоре, там есть чай.
Он вышел в коридор, принес два стакана чаю, и мы, постелив на стул чистое полотенце, накрыли, и он стал закусывать. Он ел плавленый сыр, паштет, пил чай с сахаром, говорил о кинопробах, о съемках, посмотрел на часы:
– Маленькая моя, я к тебе завтра приеду, если завтра не успею, то послезавтра. Что тебе привезти поесть?
– Что ты любишь, то и привези!
Я смотрела, как он выходит из палаты, потом, за дверью, через стекло он сделал мне веселую рожицу и исчез. «И ты будешь беременна и родишь ветер», – сказано в писании.
Сквозь стекло мелькнула длинная фигура Пепиты. Она приоткрыла дверь, увидела меня, улыбнулась и направилась к моей больничной койке.
– Сейчас Мирона встретила, – сказала она, усаживаясь на табуреточку. – Я тебе говорила, от него проку мало, а теперь еще – это. У тебя температура, воспалительный процесс. Не говори мне, что ты его любишь, все это не вещественно, фантазии. Главное, чтобы тебя любили и чтобы ты не лежала в больнице. Взяла бы да оставила ребенка.
– Нам еще рано.
– Вам! Ему рано! Ему всегда будет рано. Я бы на твоем месте оставила.
– Пепита, ты же знаешь, что я одна на свете… на 75 рублей зарплаты? А самое главное – у меня никогда не будет ребенка без отца. Ты вспомни историю, как мы искали моего папочку Архитектора.
Я закрыла глаза, оттого что стало невозможно видеть этот белый свет.
Когда мне было девять лет, мама в раздраженном состоянии, резко, чтобы было больнее, сказала мне, что у меня совсем другой отец, не тот, что у моего брата. Я молчала и даже не повела бровью. Но затаилась. Ночами плакала тихонько под одеялом от отчаяния, что он, мой папа, меня бросил и даже не поинтересуется: жива ли я, а я даже не знаю, как он выглядит. Может быть, для другого ребенка это – пустяк, а для меня – драма. Мама вышла замуж, и мы с братом оказались в омуте одиночества. Я бывала в театре, ездила в трамвае, ходила по улицам и гадала – вот стоит красивый, высокий! А вдруг это мой отец?! Ни он и ни я не знаем об этом? У меня началась навязчивая идея – мне кругом мерещились отцы, отцы, отцы! Как-то я пришла к кузену – художнику и рассказала о своих мучениях.
– А я знаю его телефон, – сказала мать Ядвига Петровна. – Мы же были знакомы.
На втором курсе театрального училища в декабре мы с Пепитой заперлись в кабинете марксизма-ленинизма (только этот кабинет был телефонирован). Звонила Пепита, так как я очень волновалась.
– Але, здрасьте… Это Николай Васильевич? С вами говорит ваша дочь!
– У меня нет никакой дочери! – бросил трубку.
Пепита покрылась вся красными пятнами:
– Нет, сволочь, ты у меня так не отделаешься! – и снова стала набирать номер. – Але! – сказала она угрожающим тоном, – Николай Васильевич? Так вот, это ваша дочь. Мне от вас ничего не надо: у меня все есть. Я просто хотела посмотреть на своего отца. Я думаю, каждый человек в жизни имеет на это право. Танюль, он бросил трубку…
– Не будем больше звонить, бог с ним, – сказала я с тяжелым вздохом.
А через несколько дней Ядвига Петровна прилетела ко мне в училище, дело было на Николу, 19 декабря, и сказала взволнованно: «Танечка, тебя разыскивает отец! Он велел сегодня же тебя привезти! Едем». И мы поехали. На Арбате я купила мелких бордовых хризантем – ведь у него именины! И через час я его увидела. Я так рыдала, со мной была настоящая истерика, накопившаяся боль за двадцать лет залила всю хрустальную вазу с трюфелями. Он говорил, что он не виноват, что это мама… Я же не прокурор – кто прав, кто виноват, мне просто больно! Господи, как мне больно жить!
Я открыла глаза, жутко болела голова, я вся горeла… С кем я разговаривала? Пепита исчезла.
Тут я увидела несущуюся Пепиту с двумя стаканами чаю:
– Танюль, давай покушаем что-нибудь, я тебе курочку принесла, чайку попьем… – шевелила она пухленьким ротиком и смотрела на меня глазами-пуговками.
Отхлебывали чай в больничной палате, у меня текли слезы из глаз, и я говорила:
– «Иметь детей – кому ума недоставало!» Не хочу, чтобы мой ребенок так страдал, как я, не хочу детей. Мне Андрей сказал: я отношения с тобой приравниваю к творчеству, значит, ты ближний первой степени родства.