Петух в аквариуме – 2, или Как я провел XX век. Новеллы и воспоминания - Аринштейн Леонид Матвеевич 13 стр.


21

Из дневника:

«22 сент. Зря записывал Жд. докл. Сегодня всё это опубл. в «Лен. правде».

Вечер: смотр, в читалке «Звезду» № 5–6. Там много воен. стихов (пл.), рассказы. Пьеса Малюгина «Стар, друзья» (хор.). Статьи к десятил. смерти Горького (прочесть позже). В рубр. «Детск. лит-ра» «Прикл. обез.» Зощенко: плоская безделка, но без всякой политич. подкладки.

N.B. (в ст. о «Климе Самгине»): кто такие Аким Волынский и Лев Шестов? – спр. у К.»

22

Ох и завертелась-замельтешила писательская братия! Те, кто по бесталанности ли, или по какой другой причине до той поры особого хода в журналы и издательства не имели, громко и согласно ударяли себя в грудь – дескать, мы-то блюли идейную чистоту! И столь же согласно и истошно предавали анафеме тех, чьи произведения, в стихах ли, в прозе, печатались в журналах, сборниках или, упаси Боже, выходили отдельными книгами и потому как бы занимали то место и поглощали ту бумагу, которые по праву, определенному теперь волей Жданова, принадлежали именно им – нужным и идейным!

К тому же если те, кто за отсутствием собственных опубликованных произведений были для критики неуязвимы, то авторы напечатанных рассказов, повестей, романов, стихотворений, поэм, пьес были, напротив, легко и вполне предметно досягаемы. На них и посыпались удары.

Скажем, безвестные дотоле критики в статье «О пьесе Леонова "Левушка"» (после постановления «О журналах…» заголовки всех порожденных этим славным документом материалов начинались с прописного «О») обрушились на Леонида Леонова, обвиняя его в «фальши», «искажении действительности», «унижении достоинства советских людей», использовании «интонаций Зощенко, глумившегося над языком советского человека» и т. п. («Комсомольская правда», 15 окт. 1946 г.).

Катина бабушка, много лет проработавшая в школе, ознакомившись с этим материалом, заметила в сердцах: «Ведь учили же этих балбесов в школе басне Ивана Андреича "Слон и моська"… И такое извращенное употребление из нее сделали… Боже ты мой, ничего не поняли!»

А Константин Симонов, удивленный статьей в «Комсомолке» не меньше Катиной бабушки, тот прямо выступил в печати – и не где-нибудь, а в «Правде», обвинив авторов в «заушательстве, необъективности, несправедливом и легкомысленном отношении к большому писательскому труду», в «грубых и недобросовестных передержках», в «стремлении ошельмовать писателя и зачеркнуть его большой творческий путь».

Свою отповедь для вящего устрашения авторов Симонов озаглавил тоже на «О»: «О некоторых недостойных методах критики» («Правда», 17 окт. 1946 г.).

23
…«Я кто такой?» – «Да, ты». – «Мы протестанты». —
«А мы католики». – «Ах, вот как!» – Хряск!!
Потом везде валяются останки.
Шум нескончаемых вороньих дрязг…

Всё большее число литераторов включалось в этот очистительный процесс, искренне уверовав (ах, как легко в это верилось!), что именно они, что именно их высокохудожественные произведения должны заменить собой безыдейные писания Зощенко, Ахматовой, Леонова… Да почему же только этих? Давай, тащи сюда всех их, безыдейных! Борис Пастернак! Василий Гроссман! Андрей Платонов! Кто еще?

Обобщая успехи в этом направлении, достигнутые в первые пять месяцев со времени выхода постановления о журналах «Звезда» и «Ленинград», «Правда» писала (31 янв. 1947 г.):

«Журнал "Звезда" выполнил свой прямой долг, подвергнув развернутой критике антинародную поэзию Ахматовой и пошлые писания Зощенко (№ 7–8, статья Л. Плоткина "Проповедник безыдейности М. Зощенко"; № 9, статья И. Сергиевского "Об антинародной поэзии А. Ахматовой")».

Однако если журнал «Звезда» взялся за ум, чему свидетельство, помимо названных ценных критических работ, еще и статья А. Еголина «За высокую идейность советской литературы» и т. п. (а «Ленинград», как мы знаем, просто закрыли), то вот журналы «Знамя» и «Новый мир» по-прежнему «не свободны от серьезных идейных срывов».

«На страницах журнала ("Знамя". – Л. А.) печатались стихи Ахматовой. На страницах журнала расточались реверансы аполитичной и индивидуалистической поэзии Б. Пастернака («Знамя» № 4). На страницах журнала печаталась вредная пьеса В. Гроссмана «Если верить пифагорейцам», пьеса, по существу пытавшаяся обвинить советских людей в перерождении…

Не менее серьезным идейным провалом является напечатание в № 10–11 журнала "Новый мир" лживого и грязноватого рассказца А. Платонова "Семья Иванова". Автор не видит и не желает видеть лица советского человека, а уныло плетется сзади, в хвосте, являя собой пример обывательской отсталости, косности и пошлости, перерастающей в злопыхательство…»

В дальнейшем этот список значительно пополнится: попадут в него и К. Симонов, и Б. Катаев, В. Некрасов и В. Кожевников. Да что там! Под горячую руку легкие шлепки достанутся даже идейно безупречным: А. Софронову («Карьера Бекетова») и З. Мальцеву («От всего сердца!») – «Правда», 7 авг. 1949 г. Пока же К. Симонов («Русский вопрос») и В. Некрасов («В окопах Сталинграда») эталонно противопоставляются «и не литературе вовсе» – «рассказцам» Андрея Платонова и «аполитичной поэзии» Бориса Пастернака!

Процесс разделения на «чистых» и «нечистых» набирает обороты и, вырываясь за пределы Советского Союза, приобретает глобальный характер. Из статьи «Советская литература на подъеме», опубликованной в «Правде» в двух номерах подряд, 30 июня и 1 июля 1947 г., мы узнаем об «идейном вырождении, сопровождающемся неизбежным распадом литературной формы», у Пруста, Джойса, Дос Пассоса, Селина, Сартра.

Это о современниках. А вот о классиках:

«Взгляните на Флобера. Он настолько лишился нравственного идеала, что все его творчество стало безнравственным: голый скепсис… Революцию 1848 года во Франции он просто оплевал…»

Пожурив далее Виктора Гюго («не дает верной исторической обстановки… не дает развивающихся характеров и типичных обстоятельств»), автор статьи продолжает: «После Флобера и Гюго начинается прямое вырождение и реализма и романтизма, начинается господство французской реакционной романтики».

Вот такая выразительная платформа… Вернее, плацдарм. Плацдарм для нанесения удара по тем, кто всех этих флоберов, прустов и джойсов переводит, читает о них лекции, пишет в книгах – словом, низкопоклонничает перед растленной буржуазной культурой Запада. Собственно, первые залпы с плацдарма раздаются уже в этой статье: академик А. Веселовский… академик В. Ф. Шишмарев… «проф.» М. П. Алексеев, «проф.» И. М. Нусинов… шлёп… шлёп…

«Александр Веселовский, основатель целой литературной школы в России. Это та школа, которая противостоит великой русской революционно-демократической школе Белинского, Чернышевского, Добролюбова. Школа Веселовского является главной прародительницей низкопоклонства перед Западом в известной части русского литературоведения в прошлом и настоящем.

В 1946 году издательство Ленинградского университета выпустило небольшую книжечку В. Шишмарева – «Александр Веселовский и русская литература». Редактором книги является проф. М. Алексеев. Автор книжечки и не пытается скрыть, что он находится в плену самых худших сторон учения Веселовского… Но В. Шишмареву невдомек, что пресловутая «поэтика сюжетов» Веселовского глубоко антинаучна по своей методологии, идеалистическая и антиисторическая, хотя и рядится в тогу «историзма».

…Горе-последователи Веселовского молятся худшим сторонам его литературоведческой деятельности, пропагандируют и внедряют в умы молодежи самое ложное представление о месте и роли западноевропейской литературной науки…» и т. д.

24

Директивные статьи по вопросам литературы готовились работниками Управления пропаганды ЦК ВКП(б), с привлечением консультантов из Института мировой литературы им. Горького АН СССР и из Союза советских писателей. Перед публикацией в «Правде» они просматривались руководством Управления пропаганды – в 1947-м лично Ждановым. Подписывать статьи неизменно поручалось генеральному секретарю Союза советских писателей – А. А. Фадееву.

Почему же он их подписывал?

Во-первых, потому что отказаться от подписи означало выразить свое несогласие с линией ЦК, противопоставить себя ЦК, а Фадеев был старым партийным работником, верил в партию, отождествляя, как и многие в те годы, партию с ее тогдашним руководством.

Во-вторых, потому что Фадеев далеко не в полном объеме понимал смысл того, что он подписывает. Он знал, что материал готовился опытными специалистами с учеными степенями и званиями, и если они считали так, то как он, с образованием в объеме провинциального коммерческого училища, мог считать иначе? Даже если и чувствовал интуитивно, что что-то здесь не так…

В-третьих. Не подписать – значило лишиться всего. Он уже получил сигнал, потрепали его за «Молодую гвардию»: спонтанно у него там комсомольцы немцам досаждают, руководящая роль партии не показана… Выступив против линии Жданова в вопросах литературной политики, он лишился бы всех своих званий, привилегий, возможностей печататься… Может быть, и свободы. Могут спросить: почему же это в-третьих? Во-первых!

Нет, не во-первых, а в-третьих. Фадеев был мужественный человек. Когда к нему пришло понимание того, что он наделал этими и многими другими своими подписями, он вынул из ящика стола револьвер и выстрелил себе в сердце.

Этим выстрелом в своей московской квартире ранним майским утром 1956 года он вычеркнул себя из числа единомышленников Жданова. И стал его жертвой.

25

Оружие… Испокон веков ковали его для защиты высших ценностей: родины, очага, близких, достоинства и чести. Испокон веков вручали самым достойным: меч или шпагу, секиру или палаш, пистолет или… Ларька уже добрых десять минут не отрываясь смотрел на неуклюжий дуэльный пистолет «Кухенройтер». Когда Пушкин поднял этот пистолет в защиту своей чести, он защитил не только себя, но и величайшее достояние России – свое творчество: небезразлично, кем был тот, кто сотворил то, что сотворил он, – нравственной пустышкой или человеком, способным кровью расписаться за каждую свою строку.

Ларька перевел глаза на полки с книгами: библиотека Пушкина. Что там за уведомление? А, не подлинные его книги, а точно такие же… Муляж истины. Всё, что связано с Подлинным, не должно, не имеет права быть неподлинным! Он еще с минуту постоял у дуэльных пистолетов и вышел.

Мойка, 12. Хорошее название для романа, ёмкое. Только у кого хватит сил написать? Не муляж романа, а роман…

Он шел по местам, привлекавшим его своей подлинностью: Зимний, Петропавловская, Адмиралтейство, «Петру Перьвому – Екатерина…». Впрочем, какой он подлинный? Внутри пустой, только хвост литой. Пожалела бронзы Катерина… Катиньку, верно, по ней назвали? Неладно с нею получилось… Тоже из-за пистолета…

…«Парабеллум» он отдал в Харькове старшине Зименкову: при расформировании дивизии старшине не хватало для сдачи четырех пистолетов. С оружием и на фронте было непросто: убили у тебя солдата или ранили – а его оружие вынь да положь! Зименков, отвечавший в батальоне за боепитание, не раз выручал своими запасами командиров взводов, у которых число убитых и раненых нередко превышало количество сдаваемых винтовок и автоматов. Теперь офицеры выручали своими трофеями старшину.

А «Вальтер»… Когда совсем прижало с деньгами – а случилось это недели две назад, – Ларька «толкнул» его за восемьсот монет на Лиговке. Ну, толкнул бы, и ладно. А тут, он заприметил, ребята резвились в картишки: швырнет один красненькую тридцатку – заберет две, швырнет другой пятидесятку – снимет сотню. Ларька постоял-постоял, посмотрел-посмотрел, выколупал пятидесятку из вырученных восьми сотен и – на кон. Верзила, что банк держал, тут же ее, голубушку, прищучил… Да добро бы честно: Ларька своими глазами видел, как он короля-то придержал (Ларька играл на короля крест), а на его место какую-то плюгавенькую семаку вывалил.

– Эй, не жилить! Давай сюда бумажку!

– Ты чё? Хошь отыграться – ставь по новой!

– Я те дам по новой, жила такая-то! Думаешь, не видел, как ты передернул! Положь, говорю, деньги, где взял, а то руки повыдергаю, жилить нечем будет!

– Ты не духовись, парень, – вступился веснушчатый, один из тех, кто играл вроде бы против. – Честно он играет. Я видел. Вон и Люцый подтвердит. Забожись, Люцый.

– Дешевым буду, – шепелявя на одесский лад, проговорил тот, кого назвали Люцым.

Верзила с картами, тем временем собрал свой ящичек и стал незаметно сваливать. Ларька ринулся за ним. Парни – их уже оказалось трое – тоже. Верзила завернул за ларечки, потом нырнул в какой-то двор.

– Отдавай, падло, деньги!

– Держи! – Он сильно ударил Ларьку под вздох, так что того скрючило: он потерял дыхание и чуть не свалился.

Ребята, не слишком пока обозленные, добавлять не стали и собирались уже смыться, когда Ларька почувствовал, что дыхание вернулось. Прикидываясь, что его все еще крючит, он подобрался к верзиле и резким ударом головой в живот свалил его с ног. Быстро развернувшись, подскочил к веснушчатому: долбанул его ногой в пах, одновременно изготовив руку, чтобы ребром ладони рубануть в переносицу Люцему, но не успел. Люцый увернулся и влепил ему в глаз. Четвертый – вроде бы маленький и хрупкий – в ту же секунду повис на нем сзади, цепко обхватив руками Ларькино горло. Пока Ларька пытался разжать его хватку, Люцый успел еще три раза врезать: в ухо, в глаз, в челюсть. Ларька упал. Подскочивший верзила добавил сапогом в затылок, да так, что у Ларьки заплясали перед глазами зеленые звезды и он потерял сознание.

Когда Ларька пришел в себя, никого уже не было. Он отыскал туалет, смыл кровь, убедился, что семьсот пятьдесят рэ, заначенные им во внутренний карман, при нем, и, страшно довольный торжеством принципа «подальше положишь – поближе возьмешь», потащился к дому.

26

С марта Ларька жил у сестры отца, тети Марии, на Таврической. У тети было две просторные комнаты в коммуналке. Муж ее – кадровый морской офицер – всю жизнь прослужил на Балтике. Вместе с такими же, как он – в черных бушлатах, – преградил немцам путь к Ленинграду. «Покуда живы мы, балтийцы, и кровь стучит у нас в сердцах, мы не дадим врагу пробиться и не отступим ни на шаг!» В отличие от многих других песенных обещаний – «Любимый город может спать спокойно», «Мы врага разгромим малой кровью, могучим ударом», – эта клятва была выполнена. За ценой, как говорится, не постояли…

Незадолго до окончания войны Сергея Степановича откомандировали на Тихоокеанский флот: готовилась война с Японией. Но Японская война прошла, а Сергей Степанович не возвращался. «Врага мы разбили, – писал он тете Марии, – но союзников у нас еще много…» Проницательная тетя поняла, что муж вернется не скоро, и пустила в его комнату «дорогого племянничка».

Всё это было как нельзя более кстати. Отношения Ларьки с Катей развивались тягостно. Всё, что касалось университета, литературы, очень их сближало. Но в личном, так сказать, плане Ларька ощущал себя заложником Катиной душевной щедрости, доброты, гостеприимства и прочих добродетелей, которые, поскольку он ее не любил, вызывали в нем только глухое раздражение. Вот уж поистине: не по-хорошему мил, а по милу хорош. Переезд несколько разрядил обстановку: он часто заходил к Кате, она к нему. Но в мае Ларька вдруг понял, что влюбился.

Весною Ларька подрабатывал на разгрузке вагонов. Принимала грузы средних лет приемщица Антонина Тихоновна. Ларька сперва и не заметил, что помогает ей, сидя в уголке за столиком и что-то записывая, худышка лет семнадцати, всегда завернутая в ужасного вида платок, из-под которого выбивались светлые волосы да торчал курносый нос. Вот уж чего Ларька никак не мог ожидать: заглянул ей как-то в глаза – и как околдовала! Месяца два прошло, а он с ней ни разу не заговорил. Даже не знал, как зовут.

Так обстояли дела, когда Ларька с фонарем под глазом и шишкой на затылке, тихохонько, чтобы не увидали соседи, проскользнул к себе в комнату. Тетя, как всегда, была в своем ГИПХе: кем она там работала, гардеробщицей или замдиректора, – она тщательно скрывала[16], но пропадала там часов по десять, включая воскресенья.

Назад Дальше