Критика цинического разума - Слотердайк Петер 20 стр.


Эта шизоидная логика господского цинизма не имеет исторического прецедента. Так может одурачить себя только исключительно высокоразвитое сознание. Единственным мыслителем, у которого саморефлексия достигала сопоставимых высот утонченного самоискажения и самоотрицания, был Фридрих Ницше, история влияния которого хорошо известна.

Озаренной философским значением вершины этого утонченного самоовеществления достигали те смелые старые коммунисты, которые во время московских показательных процессов давали грозившие им верной гибелью ложные показания, признаваясь в заговорщической деятельности против «революции»; это признание не просто вырывалось у них насильственно, но в какой-то мере делалось по собственной воле, потому что обвиняемые хотели этим признанием уберечь революцию от большего вреда, чем тот, который и без того уже был нанесен ей приговорами и казнями. Следуя расхожим представлениям о процессах как «трагедии», невозможно постичь всей тонкости возникавшей двойственности, когда «убийства по закону» осложнялись еще и самоубийствами. Это были такие убийства, при которых только в биологическом плане можно было точно сказать, кто кого убивает на самом деле. Это убийства и самоубийства в пределах одной шизофренической структуры, где Я, которое убивает, уже невозможно ясно отличить от Я, которое убивают. Ясно было только одно: все кончается трупами интеллигентных людей – задушенных, расстрелянных, забитых насмерть. Пожалуй, дело Альтюссера тоже является дополнением к психопатологии марксизма. Он убивает интеллигенцию, творя насилие на том социальном уровне, на котором революция пожирает самых одаренных своих детей, не говоря уже о тех миллионах, которые гибли, так и не зная точно, что у них, собственно, общего с этой революцией, и, вероятно, зная только одно: есть что-то неистинное в том, что революция убивает.

Логический корень этих извращений был выражен уже в 1843 году молодым Марксом в предельно ясном тезисе, который относился к тому времени, когда еще не произошло окостенения марксизма, но тем не менее он уже позволяет почувствовать тягу к цинизму: «…коммунизм видит, что другие социалистические учения… возникают против него не случайно, потому что он сам есть только особенная, односторонняя реализация социалистического принципа»

(MEW. Bd 1. S. 344). В слове «односторонний» заключена великая ирония марксизма. Тот, кто говорит «односторонний», сознает, что есть и должны быть по меньшей мере две стороны, и придерживающийся только одной обманывает и себя и других. Только то знание, которое терзается чудовищной волей к власти, может стремиться выдать за истину вполне сознаваемую односторонность. Тем самым оно напрочь опровергает свой собственный пафос познания. И следовательно, коммунизм представляет собой то знание власти, которое пробалтывается о своих секретах еще до того, как добирается до руля общества. Это – и только это – на философском уровне создает его общность с фашизмом.

5. Чувство жизни в сумеречном свете

Самоопровержение Просвещения – это результат новейшей истории, которая уничтожила все прекрасные иллюзии о «разумном Ином». Просвещение неизбежно будет сходить с ума, избирая принцип левизны, – до тех пор, пока он воплощается в действительность через системы деспотизма. Суть Просвещения – предпочитать принцип свободы принципу равенства. Просвещение не сможет упорно не замечать того факта, что социализм, которому принадлежали его симпатии, утратил невинность почти в той же мере, в какой ее утратило то, против чего он первоначально выступал. «Реально существующий социализм» в том виде, в каком он существует сегодня, в известной степени делает излишним вопрос о различии левого и правого. Он, конечно, отличается от капитализма, существуя в доступных научному познанию формах, которые могут иметь свои преимущества и недостатки. Но с капитализмом – равно как и с любым политико-экономическим строем – его роднит нечто общее: почерк жестокой реальности, которая никогда не может быть левее или правее себя самой и которая даже тогда, когда она сотворена нами, всегда такова, какова она есть. «Левой» или «правой» по отношению к реальности может быть только мораль. Реальность же, в той мере, в какой она затрагивает нас, может быть приемлемой или ненавистной, сносной или невыносимой. И сознание имеет лишь два варианта для выбора – принимать реальность или не принимать. Говоря предельно просто, именно это и проясняет критика цинического разума. Однако не так-то просто понять, исходя из этого, смысл ныне происходящей деморализации. Деморализация может происходить только там, где существует мораль, пробуждение и освобождение от иллюзий и грез может наступить только после пребывания в их плену. Вопрос стоит так: не приближаемся ли мы, переживая деморализацию, к истине?

Мы и в самом деле оказались в сумерках, в которых не видны жизненные ориентиры. Чувство жизни у современной интеллигенции – это чувство людей, которые не способны понять моральность аморальности, потому что это кажется им «чересчур уж простым». А поэтому ни один человек не ведает, ориентируясь на свой внутренний опыт, каким образом и в каком направлении все будет развиваться дальше.

В циническом сумеречном свете, окружающем впавшее в недоверчивость Просвещение, возникает специфическое, уникальное чувство безвременья – чувство, в котором соединились стремление лихорадочно действовать и растерянность, желание что-то предпринять и уныние, чувство, которое не может вырваться из круговерти повседневной суеты, которое отчуждено от истории и отвыкло радоваться будущему. День завтрашний видится в двойственном свете. С одной стороны, он вроде бы не сулит ничего особенно нового, с другой – может обернуться катастрофой, а между этими двумя возможностями живет маленькая надежда на то, что все обойдется и образуется. Прошлое либо становится балованным ребенком, с которым носится академическая наука, либо приватизируется вместе с культурой и историей, превращаясь в лавку старьевщика, где собраны курьезные миниатюры, свидетельствующие, что когда-то уже все было. Самый большой интерес еще вызывают жизнеописания людей былых времен и давно забытые цари, а среди них в первую очередь фараоны – как вечно живые и комфортно устроенные трупы, с которыми мы можем отождествить себя.

Принципу надежды противопоставлен принцип «ловить момент», «жить здесь и сейчас». По пути на работу люди мурлыкают песенки типа «Не жди лучших времен» или «Бывают дни, когда я бы хотел стать своей собакой». Вечером в кооперативных пивных на глаза попадается плакат, на котором написано: «Будущее отменяется из-за недостаточных капиталовложений и малого трудового участия». Плакат рядом гласит: «Мы как раз те люди, с которыми нам не велели знаться родители». Циническое ощущение, которое вызывают нынешние времена, сродни ощущению туриста, от-страненно озирающего чуждую реальность во время экскурсии; это ощущение серой повседневности, ощущение пребывания в тисках между суровым реализмом и грезами о невозможном, ощущение присутствия и отсутствия одновременно, ощущение холодного безразличия или увлеченности, ощущение «down to earth» или «far out»[68] – не так важно, здесь уж каждый волен выбирать сам. Одни – честолюбивы, другие – инертны. Тем не менее все ожидают чего-то такого, что оправдало бы предчувствие лучших дней, ощущение, будто есть что-то впереди. И весьма многие хотели бы активно включиться – не так важно, во что именно. Ощущают грядущий крах – и в то же время катастро-фильно тянутся к нему, чувствуют приятную легкую горечь (как принято писать в рекламе шоколада) и всецело уходят в личные переживания, если еще удается держаться в шаге от более худшего. Хорошие фильмы, конечно, важны. Но добрым примерам следовать нелегко, поскольку всякая реальная жизнь отличается от показанной на экране, а в особенности – своя собственная. Еще продолжают дарить друг другу книги и слегка удивляются, когда в Германию прибывает с визитом Папа Римский – оказывается, он еще существует. Делают свою работу и говорят себе, что лучше было бы вообще ни с чем не связываться и ни от чего не зависеть. Живут от одного дня к другому, от отпуска до отпуска, от одного вечернего выпуска новостей до другого, от проблемы до проблемы, от оргазма до оргазма, в потоке личных катаклизмов и непродолжительных историй, в судорожном напряжении и в то же время вяло. Чувствуют, что какие-то вещи «задевают», но в большинстве случаев происходящее совершенно безразлично.

В газетах призывают снова готовиться к борьбе за выживание, туже затягивать ремни, смирять свои притязания, экологи твердят то же самое. Общество сплошных притязаний, черт бы его побрал! В минуты слабости жертвуют на голодающих в Эритрее или на судно для Вьетнама, но чтобы отправиться туда самому – избави Боже! Ведь так хочется еще многое повидать и вообще «хорошенько пожить». Мучаются, решая, чем заняться дальше и куда все катится. В фельетонах, публикуемых в «Zeit», критики культуры состязаются, чей пессимизм лучше. Один эмигрант с Востока говорит другому: «Я, как и ты, уже давным-давно вижу все в черном цвете. Но все же – несмотря ни на что и еще раз несмотря ни на что! Куда бы мы пришли, если бы каждый предавался унынию?» А другой отвечает ему: «Увы, и время Несмотря Ни На Что прошло тоже».

Одни уже давно борются с привычкой ходить к психоаналитику, другие же ищут себе оправдание, почему они еще не начали ходить к нему; так-то оно так, да ведь поневоле призадумаешься, во что это встанет и удастся ли дотягивать до получки, и вообще непонятно, можно ли теперь испытывать такое же чувство долга, которое было, когда едва сводил концы с концами, если по сей день нет уверенности, сохранилась ли прежняя способность хотеть. А тут еще вдобавок выяснилось, что хорошо питаться – вовсе не государственное преступление, да еще весь этот идиотский шум вокруг потребительства и помешательства на автомобилях, и вообще…

В такие времена всем известных секретов, когда безумная экономика, основанная на малых предприятиях, раскалывает мышление вдребезги, когда так называемое общество распадается на сотни тысяч нитей планирования и импровизации, упорно игнорирующих друг друга, но связанных друг с другом разного рода нелепостями, – в такие времена Просвещению, или что уж там от него осталось, не повредило бы заняться осмыслением собственных оснований. Уже давно существуют впечатляющие примеры такого осмысления. «Публичная открытость» уже превратилась в излюбленный мотив обновленного Просвещения, тем более в паре со словечком «опыт», а еще более – в паре с выражением «взаимосвязь жизни», о которой так полюбили писать, потому что при этом возникало ощущение, будто жизнь, выходит, есть что-то связное, а связность, как ни верти, есть нечто вроде обещания смысла.

Со временем, правда, интеллектуальная страсть к охоте на «взаимосвязь жизни» пошла на убыль, потому что она оказалась зверем, по меньшей мере, столь же редким, сколь и зверь вольпертингер – заяц с оленьими рогами, который водится в Баварии и про которого обожают рассказывать охотничьи истории бывалые баварские шутники, стоит прибывшим из Пруссии новичкам развесить уши. (И правда, как же их не поучить жизни?) Но только с тех пор, как пруссаки перестали приезжать, выведя у себя свою собственную «взаимосвязь жизни», охота на вольпертингера – специальное Просвещение для хитрых пруссаков – захирела точно так же, как и Просвещение вообще, в том числе – и не пруссакам предназначенное.

Что же теперь? В пятом предварительном размышлении, которое представляет собой введение в собственно исследование основ цинического разума, я хочу попытаться прямо указать на источник Просвещения, в котором кроется тайна его жизнеспособности – дерзость.

V. «В поисках утраченной дерзости»

Боязливый зад редко пукнет весело.

Лютеровская сентенция

Возражение, прыжок в сторону, веселое недоверие, страсть к насмешкам – это признаки здоровья: все безусловно предопределенное относится к области патологии.

Ф. Ницше. По ту сторону добра и зла

Вы наложили свои руки на всю мою жизнь – так пора распрямиться во весь рост и выступить против вас…

Дантон на суде

1. Греческая философия дерзости: кинизм

Античный кинизм, по крайней мере в первоначальном, греческом варианте, дерзок принципиально. В его дерзости заключается метод, который заслуживает того, чтобы его исследовать. Совершенно несправедливо этот первый действительно «диалектический материализм», который был также экзистенциализмом и стоял вровень с великими системами греческой философии, созданными Платоном, Аристотелем и стоиками, рассматривается или оставляется без внимания как простая сатирическая выходка, как наполовину веселый, наполовину непристойный эпизод. Kynismos открыл вид аргументации, с которым серьезное мышление никак не может справиться по сей день. Разве не грубость и не гротеск – ковырять в носу, когда Сократ заклинает своего демона и говорит о божественной душе? Разве нельзя признать нетривиальным то, что Диоген в качестве возражения против платоновского учения об идеях с шумом пускает ветры – или, возможно, «пукливость» есть одна из идей, которую Бог выпустил из себя в ходе своей космогонической медитации? И что скажешь, когда этот философствующий городской бродяга отвечает на утонченное по смыслу платоновское учение об эросе тем, что публично занимается онанизмом?

Для понимания этих, выглядящих извращенными и провокационными, выходок стоит поразмыслить над принципом, который вызывает к жизни учения о мудрости и который Античность считала само собой разумеющимся до тех пор, пока ее не разрушили современные процессы развития. У философа, то есть у человека, которому свойственны любовь к истине и любовь к сознательной жизни, жизнь и учение должны находиться в соответствии друг с другом. Центральным пунктом всякого учения было то, что воплощается в реальность приверженцами этого учения. Это можно понять неправильно, в духе идеализма, – будто смысл философии состоит в том, чтобы направлять человека на путь, ведущий к недостижимым идеалам. Однако если философ самим собой призван жить так, как он говорит, то его задача в критическом смысле является гораздо большей: ему надо говорить так, как он живет, говорить о том, что составляет его жизнь. С незапамятных времен каждому идеалу приходится материализоваться, а каждой материальности – идеализироваться, чтобы действительно быть для нас центральной сущностью. При таком элементарном взгляде разделение личности и вещи, теории и практики вообще оказывается вне поля зрения – ведь это было бы знаком омрачения истины. Воплотить учение в себе означает превратить себя в посредника, через которого оно говорит. Это как раз противоположность тому, чего требует речь с позиций морали в защиту строго руководствующейся идеалами деятельности. Пребывая в повиновении тому, что можно воплотить в собственной жизни, мы остаемся защищенными от моральной демагогии и от террора радикальных, нежизнеспособных абстракций. («Что есть добродетель без террора?» – так вопрос не стоит, а стоит он так: «Что есть террор, если не последовательный идеализм?»)

Появление на сцене Диогена означает драматичнейший момент в поиске истины раннеевропейской философии: в то время как «высокая теория» начиная с Платона раз и навсегда обрезала нить, связывающую ее с материальным воплощением, чтобы за счет этого крепче привязать нить аргументации к логическим конструкциям, появляется подрывной вариант низкой теории, которая пантомимически-гротескно выдвигает на передний план именно практическое воплощение. Процесс постижения истины разветвляется: появляется фаланга мыслителей, занятых дискурсом и созданием великих теорий, и мелкая группа полемистов, занятых литературной сатирой. С Диогена в европейской философии начинается сопротивление игре «дискурса», расписанной заранее и разыгрываемой как по нотам. С отчаянной веселостью он обороняется от «объязыковления» космического универсализма, к которому призывают в своем ведомстве философы. Что в монологической, что в диалогической «теории» Диоген за версту чует надувательство идеалистических абстракций и шизоидную бледную безвкусицу «чисто головного» мышления. Потому он, последний архаический софист и первый представитель традиции сатирического сопротивления, занимается Просвещением грубиянским. Он открывает неплатоновский диалог. Здесь Аполлон, бог озарений и просветлений, показывает свое иное лицо, которое укрылось от взгляда Ницше: лицо мыслящего сатира, мастера издевки, комедианта. Смертельные стрелы истины должны лететь туда, где ложь различного рода чувствует себя в полной безопасности, спрятавшись за авторитетами. «Низкая теория» здесь впервые заключает свой союз с нищетой и сатирой.

Назад Дальше