Сердце тигра (Мура Закревская-Бенкендорф-Будберг) - Арсеньева Елена 7 стр.


– Звонили из Кремля. Едет товарищ Сталин!

Бледный вид Ягоды был очень даже объясним: он несколько минут назад тайно телефонировал в Кремль и сообщил резюме врачей – насчет того, что надежды нет, конец настанет с минуты на минуту. Явно же было, что Иосиф Виссарионович выехал, чтобы отдать Горькому последний долг. Эффектная задумывалась сцена. Эффектная и трогательная! А тут – здрасьте вам… умирающий вроде как раздумал умирать.

Но не душить же Горького, в самом-то деле! Камфара продолжала действовать, и в ту минуту, когда в комнате появился Сталин, Горький выглядел если не как огурчик, то как человек, стоящий на пути к выздоровлению.

Сталин аж споткнулся на пороге. Посмотрел на Ягоду. Если бы взглядом можно было убивать, Ягода уже лежал бы трупом. Однако его словно ветром вынесло из комнаты при гневном окрике вождя:

– А этот что тут шляется?

Следующей досталось Муре:

– А это кто сидит в черном? Монашка, что ли? Свечки только в руке не хватает! Всех вон!

Мура исчезла.

Сталин был отличный актер и замечательно сумел подать собственное разочарование как гнев при виде преждевременных поминок «своего великого друга». Велено было подать шампанского, и вождь (во…дь!) выпил за здоровье Горького, мысленно пожелав ему сдохнуть как можно скорее.

А Горький, черти б его драли, вполне осмысленно и членораздельно вдруг начал рассуждать о своих творческих планах!

Сталин уехал с радостной улыбкой – мрачнее тучи…

Ягоде велено было немедленно реабилитироваться. И он сделал это руками писателя Александра Афиногенова. Вот что говорил о нем сам Ягода (позднее, на следствии): «Я подвел к Горькому писателей Авербаха, Киршона, Афиногенова. Это были мои люди, купленные денежными подачками, игравшие роль моих трубадуров не только у Горького, но и вообще в среде интеллигенции».

«Трубадур» Афиногенов таким образом воспел сцену, при которой он даже не присутствовал:

«Будущий биограф Горького занесет ночь 8 июня в список очередных чудес горьковской биографии. В эту ночь Горький умирал. Сперанский уже ехал на вскрытие. Пульс лихорадил, старик дышал с перебоями, нос посинел. К нему приехали прощаться Сталин и члены Политбюро. Вошли к старику, к нему уже никого не пускали, и этот приход поразил его неожиданностью. Очевидно, сразу мелькнула мысль – пришли прощаться. И тут старик приподнялся, сел… и начал говорить. Он говорил пятнадцать минут о своей будущей работе, о своих творческих планах, потом опять лег и заснул и сразу стал лучше дышать, пульс стал хорошего наполнения, утром ему полегчало. Сперанский схватился за голову от виденного чуда. Так, вероятно, Христос сказал Лазарю: «Встань и ходи!» Сперанский объясняет это шоком в ту часть коры головного мозга, которая ведает дыханием и сердцем, и шок этот оказался благодетельным».

Краси-иво… И про Лазаря-то как душевно!

Во всей этой «трубадурщине» правда только то, что Горький не умер, когда того ждали. Ну что ж, двадцать кубиков камфары – это вам, товарищи писатели, не кот начихал! И еще есть такое слово – «ремиссия»… [11]

Так или иначе, Буревестник продолжал дергать культяпками, которые у него оставались вместо крыльев. Он даже делал заметки о своем самочувствии: «Вещи тяжелеют: книги, карандаши, стакан, и все кажется меньше, чем было.

Конца нет ночи, а читать не могу.

Забыли дать нож починить карандаш.

Спал почти два часа. Светает.

Кажется, мне лучше».

Да, ему явно стало лучше! И Сталин встревожился: в Москве находился французский писатель Андре Жид, на 18 июля была запланирована его встреча с Горьким. Сталин боялся даже думать, что может накаркать ополоумевший Буревестник знаменитому вольнодумцу! Например, начнет вспоминать о неожиданной смерти Барбюса… Как бы шуточка насчет некоего насекомого не показалась детской шалостью!

Рисковать и полагаться на естественный ход вещей было нельзя.

17 июня Ягода тихо сказал Муре, чтобы она незаметно вышла и села в машину, которая ее поджидает за оградой. Она послушалась.

Черный автомобиль остановился на опушке леса, вскоре у нему подъехал еще один автомобиль, в котором сидел Ягода. Он предложил Муре выйти, и они какое-то время ходили под деревьями. Ягода говорил, Мура слушала, низко опустив голову.

Несколько раз она взглядывала на собеседника и кивала. Потом они разъехались и вернулись в Горки порознь. Очень кстати грянул внезапный летний ливень, и никто не заметил, как Мура появилась в доме и сразу прошла в спальню Горького.

Он не спал, был в сознании, около постели клевала носом Липочка.

Мура неслышными шагами прошлась по комнате, посмотрела на тумбочку. Там стояли два стакана: один с водой, другой пустой. Мура взяла наполненный стакан, поднесла его к губам, потом покачала головой, вышла с ним, вернулась, поставила его на прежнее место.

Горький смотрел на нее мутными глазами.

– В воду сор попал, – сказала Мура, как будто ее о чем-то спросили. – Я заменила.

Липочка подхватилась, испуганно моргая со сна.

– Ой, Марья Игнатьевна, – сказала она. – Я и не слышала, как вы вошли. Сморилась.

– Сморились, так идите отдохните, – ответила ей та с непривычным, жестким выражением лица, и Липочка вдруг вспомнила, что перед ней все-таки баронесса, не кто-нибудь. А она-то ее запросто: Марья-де Игнатьевна…

– Идите, слышите? – продолжала баронесса.

– Но ведь Алексею Максимовичу лекарство время давать… – растерялась Липочка.

– Ну так дайте и уходите, – неприязненно велела баронесса.

Уколы были уже сделаны, оставалось дать только микстуру, которая облегчала ночной кашель. Липочка налила ее больному, потом поднесла стакан с водой – запить.

Но Горький не пил, а смотрел в сторону. Липочка покосилась и увидела, что баронесса уставилась на них неподвижными, расширенными глазами, вытянув шею.

Горький перехватил ее взгляд, слабо усмехнулся и выпил всю воду.

Липочка поставила стакан. Ей было как-то не по себе.

– Да идите же наконец! – с досадой сказала баронесса. – Чего вы топчетесь? Ведь я здесь. Я – здесь!

Она придвинулась к Липочке и принялась теснить ее к двери, глядя злыми, напряженными глазами, бормоча, словно заклинание:

– Я – здесь, я – здесь!

И ущипнула за руки – раз, другой, третий. Да больно!

Медсестра выскочила из комнаты. Под дверью стояли бледный Крючков и Тимоша.

Потирая руки, Липочка всхлипнула:

– Она меня всю исщипала. Больше я к нему не пойду!

Тимоша смотрела непонимающе. Крючков стал уже не бледный, а белый и выговорил с усилием:

– Ничего. Пойдемте. Ничего.

И увел обеих женщин.

…Спустя много лет вышел сборник воспоминаний о Горьком, в котором были собраны заметки людей, бывших при нем до исхода его жизни. Была там и статеечка под именем «М.И. Будберг» о последней его ночи – и это единственные письменно зафиксированные воспоминания Муры об ее общении с Горьким. В них она называет себя «М.И.»:

«Ночью (то есть с 17 на 18 июня) уснул. Во сне ему стало плохо. Задыхался. Часто просыпался. Выплевывал лекарство. Пускал пузыри в стакан. В горле клокотала мокрота, не мог отхаркивать. М.И. сказала: «А вы кашляйте… вот так». Стало легче. Пошла кровь… Начался бред. Сперва довольно связный, то и дело переходящий в логическую, обычную форму мышления, а потом все более бессвязный и бурный…

Умирал тихо. Сидел в кресле, склонив голову на правое плечо. М.И. поддерживала его голову. Руки бессильно висели. Вздохнул два раза и скончался».

Всю ночь Мура пробыла наедине с Горьким и не вызвала врачей, даже когда начались кровохарканье и бред.

Утром Липочка решилась-таки войти в спальню больного. Баронесса стояла у окна, прижимаясь лбом к стеклу. Увидев медсестру, она бросилась в другую комнату, рыдая, рухнула на диван, воскликнув:

– Теперь я вижу, что я его потеряла… Он уже не мой!

Мертвый Буревестник полусидел в кресле, свесив голову.

В той же книге помещены воспоминания Липочки – Ольги Чертковой. В свете вышеизложенного они просто-таки трогательны:

«16 июня мне сказали доктора, что начался отек легких. Я приложила ухо к его груди послушать – правда ли? Вдруг как он меня обнимет крепко, как здоровый, и поцеловал. Так мы с ним и простились. Больше он в сознание не приходил. Последнюю ночь была сильная гроза. У него началась агония. Собрались все близкие. Все время давали ему кислород. За ночь дали 300 мешков с кислородом, передавали конвейером прямо с грузовика, по лестнице, в спальню. Умер в 11 часов. Умер тихо. Только задыхался. Вскрытие производили в спальне, вот на этом столе. Приглашали меня. Я не пошла. Чтобы я пошла смотреть, как его будут потрошить? Оказалось, что у него плевра приросла, как корсет. И, когда ее отдирали, она ломалась, до того обызвестковалась. Недаром, когда я его, бывало, брала за бока, он говорил: «Не тронь, мне больно!»

Петр Петрович Крючков в своих воспоминаниях роняет такую фразу:

«Доктора даже обрадовались, что состояние легких оказалось в таком плохом состоянии. С них снималась ответственность».

Ничего себе – снималась! В 1938 году все восемь врачей, лечивших Горького, были расстреляны. Кстати, и Крючков тоже. В эту же компанию попал и Ягода. Двое последних, между прочим, обвинялись еще и в убийстве Максима Пешкова.

Что же касается Муры, то ее оформили как наследницу зарубежных изданий Горького, и вплоть до Второй мировой войны она получала гонорары со всех его иностранных изданий.

Кстати, Сталин сдержал слово – ее больше не трогали. Она уже выполнила свои задания. И некому было напомнить о прошлом: Петерса, завербовавшего некогда «графиню Закревскую» и читавшего ей стихи Пушкина, списали в 1936 году в расход. За ненадобностью.

* * *

Вскоре после того, как Герберту Уэллсу, Эйч-Джи, приснился его пресловутый сон – про блуждания по ночным лондонским улицам, про встречу с Мурой с ее «постыдным узелком» под мышкой, про оторванную голову, – вскоре после этого Мура вернулась в Лондон. И как ни был обозлен против нее ее любовник, он не мог не растрогаться, увидев ее слезы, услышав ее рыдания.

От нее Уэллс узнал, что его старинный соперник и бывший друг Максим Горький умер и Мура была с ним в то время.

«Она помогала за ним ухаживать, оставалась с ним до конца, когда он уже был без сознания (она мне описывала это его состояние); что-то непонятное делала с его бумагами, выполняла давным-давно данное ему обещание. Вероятно, там были документы, которым не следовало попадать в руки ОГПУ, и Мура спрятала их в надежное место. Вероятно, она кое-что знала и пообещала никому об этом не говорить. И я уверен, что она сдержала обещание. В таких делах Мура кремень!» – записывал позднее Уэллс.

Блажен, кто верует, тепло ему на свете…

С другой стороны, в наивной, почти детской доверчивости Эйч-Джи была именно что детская всепобедительная мудрость:

«Природа не позаботилась о каком-нибудь утешении для своих созданий – после того, как они послужили ее неясным целям. Нет в жизни человека последнего этапа, отмеченного истинным счастьем. Если мы в нем нуждаемся, мы должны сотворить его сами. Я все еще готов лелеять эту призрачную надежду…

Мура – та женщина, которую я действительно люблю. Я люблю ее голос, ее присутствие, ее силу и ее слабости. Я люблю ее больше всего на свете. И так и будет до самой смерти. Нет мне спасения от ее улыбки и голоса, от вспышек благородства и чарующей нежности, как нет мне спасения от моего диабета и эмфиземы легких. Моя поджелудочная железа не такова, как ей положено быть; вот и Мура тоже. И та и другая – мои неотъемлемые части, и ничего тут не поделаешь…»

Да, так оно и было до самой его смерти, и Эйч-Джи умер на руках возлюбленной женщины.

Умер и Брюс. И Горький. И Петерс. И даже – страшно подумать, не то что сказать! – даже Сталин умер. Ох, Мура умудрилась пережить столько народу, столько народу! А сама дожила до восьмидесяти трех лет.

Последние годы своей жизни она практически не выходила из дому, с удовольствием пила, ела, с удовольствием принимала визитеров. Уэллс оставил ей сто тысяч фунтов, а впрочем, у нее и без этого были неплохие деньги.

Так что не по бедности, а единственно для остроты ощущений, которых ей теперь так не хватало, она порою подворовывала в универсальных магазинах самообслуживания, ничуть не огорчаясь, если попадалась. Впрочем, постепенно Мура перестала ходить и в магазины.

Единственное место, куда ее удавалось выманить из дому, был кинотеатр. Правда, она никак не могла после сеанса вспомнить содержания фильма. Странная вещь: стоило на экране замелькать черно-белым или цветным теням, как перед Мурой с завидным постоянством всплывали кадры другого фильма, самого потрясающего, который она только видела в своей жизни: он назывался «Британский агент» и был поставлен по книге Роберта Брюса Локкарта «Мемуары британского агента». Самого Брюса играл там Лесли Ховард, Муру – Кей Френсис, и снят этот фильм был еще в 1930 году. Тогда Локкарту прислали приглашение на предварительный просмотр, и он взял с собой Муру – ведь это было совершенно естественно!

Однако оказалось, что в зрительном зале они одни: просмотр проводили только для Локкарта. В темноте пустого, огромного зала Мура вновь вернулась в счастливейшие, незабываемые дни своей жизни… Единственные счастливые, как считала она тогда и как думала теперь, на исходе жизни, единственные, которые ей стоило помнить, ради памяти о которых ей стоило жить так долго – так бесконечно, утомительно долго…

По сравнению с этими воспоминаниями ничто не имело для нее значения: ни старые беды и ошибки, ни работа для двух разведок, ни встречи с людьми, которые играли судьбами мира, ни дочь и сын, ни дружба и любовь других мужчин, ни их смерти… ни даже убийство, которое ей пришлось совершить…

И когда она почувствовала, что пытка жизнью скоро окончится, она подожгла автомобильный трейлер, в котором хранились рукописи и ее личный архив. Бумаги, за которые разведки многих стран заплатили бы баснословные деньги, о которых грезили литературоведы и историки, на ее глазах обратились в прах.

Глядя в огонь, Мура вспоминала, как одна из ее бывших знакомых – как там ее звали? Нина? А фамилия? Нет, забыла!… – спрашивала, когда же она напишет свои мемуары.

Мура тогда отшутилась:

– У меня никогда не будет мемуаров. У меня есть только воспоминания!

Сейчас она без жалости смотрела на пляску пламени: ведь это горели материалы для мемуаров! А воспоминания… они останутся с ней, они всегда при ней. Воспоминания о темном пустом зале, в котором громко стрекотал проекционный аппарат, а она смотрела на историю своей невероятной, своей великой любви, которую разыгрывали чужие люди, и думала: что произойдет, если она коснется руки Брюса, который сидит рядом с ней?

Не коснулась. Побоялась, что он отдернет свою руку. А теперь, глядя в огонь, Мура пожалела, что не рискнула. Вдруг бы не отдернул, а?! Эх, все-таки она оказалась всего лишь слабой, слабой от любви женщиной, а говорили-то: сердце тигра, сердце тигра…

Назад