Я кладу трубку и закрываю глаза: может, усну опять? Глупо и наивно. Э т о т сон не вернется уже никогда. А жаль. Ведь капитан был настоящий. Я даже помню морщинки у его глаз и чуть отпоровшуюся ленточку шеврона на белом рукаве…
Все же кой черт дернул эту авторшу рассказов, словно списанных с мексиканского сериала, трезвонить с самого утра! Не будь звонка, я, наверно, стоял бы уже на теплой палубе «Ориона» и фрегат огибал бы Маячный мыс… И путь впереди был бы бесконечен…
Впрочем, и такому, неоконченному, сну я благодарен от души. Все же это счастье – хоть на миг ощутить себя снова невесомым, обгорелым на солнце, свободным от забот и хворей пацаном, у которого все впереди…
«Орiонъ» давно где-то плавает без меня. А я что? Сижу сейчас и «ризу влажную мою сушу»… нет, не на солнце под скалою, а на спинке стула.
Но память о нагретых солнцем скалах опять уносит меня к Севастополю, к яхте, которая своим форштевнем отваливала на стороны стеклянно-зеленые пологие волны. А отсюда – к гумилевским «Капитанам», с которыми бесстрашно (ведь запрещенный был поэт-то!) познакомил меня Юрий Михайлович Курочкин.
Мне всегда хотелось сказать не «по изгибам», а «по изломам». Толща морской воды часто виделась мне твердой, будто зеленое стекло, и форштевни раскалывали, ломали эту твердость, отворачивали ее от бортов, как прозрачные глыбы.
Эту твердость морской субстанции (да простят мне столь непоэтический термин) давным давно отметил еще одессит Валентин Катаев. В повести «Белеет парус одинокий» он написал: «Малахитовые доски прибоя, размашисто исписанные беглыми зигзагами пены, с пушечным громом разбиваются о берег».
Прочитав это первый раз, я тут же представил встающие на дыбы блестящие зеленые плиты со светлыми росчерками пузырчатых полос. Они двигались на плоский галечный пляж и рушились, разнося в пасмурном воздухе каменный грохот. В ту пору я – тюменский первоклассник сорок пятого года – ни разу еще не видел моря, но катаевская картина штормовой атаки, показалась мне удивительно достоверной.
Потом я не раз слышал именно такой грохот бурного морского наката. Штормовые волны ворочают на берегу камни и переваливают с места на места груды крупной гальки…
Книга «Белеет парус одинокий» в первые школьные годы была у меня самой любимой. С ней соперничали только «Золотой ключик» и «Том Сойер». Во-первых, в катаевской повести все было пропитано ощущением постоянной близости моря, о котором я мечтал с той поры, как себя помнил. Во-вторых, главный герой, Петя Бачей, казался мне порою почти таким же, как я. Правда, я представлял его темноволосым и тонколицым, а сам был с белобрысой челкой, курносый и с розовыми оттопыренными ушами. Но такой же, как он, дочерна обжаренный солнцем – хотя и не черноморским, а сибирским, но тоже горячим. В таком же, как у этого Петьки, легоньком мальчишечьем костюме, который мне прислал в посылке из Германии служивший там отец. Только на моем костюме не было матросского воротника. Я об этом очень жалел и, случалось, мастерил «гюйс» из бумаги, однако выйти в таком наряде из дома не решался. Две ехидные соседские девчонки – Галка и Лилька – уж отвели бы на мне душу! И без того я только и слышал от них:
Ну а главное, мне очень понятен был характер этого одесского «мальчика из интеллигентной семьи», который страдал от детских невзгод за сорок лет до меня. Отнюдь не героя. Порой трусоватого, порой жуликоватого даже, иногда суеверного и, к тому же, двоечника. Ну, чем не я? И утешительно было читать, что в ответственный момент «безответственный» Петя нашел в себе должную меру отваги. Это давало надежду, что «и я когда-нибудь…»
Я полюбил Одессу. Такой любви способствовало и то, что в Одессе некоторое время (в 44-м и 45-м годах) учились в политехническом институте мои старшие брат и сестра. Приезжая на каникулы, они много рассказывали об этом городе – лишь недавно освобожденном, разрушенном, голодном и все же сохранившем свой солнечный блеск и неистребимый юмор.
В нашей Тюмени я искал признаки Одессы, черты приморской жизни. И… находил. На шумном базаре пахло зеленью и рыбой, голосили торгующие барахлом инвалиды – совсем как мадам Стороженко в фильме про Петю и Гаврика. Летнее солнце жарило по-южному. Была и акация. Правда, не белая, а желтая, мелкая, но нам, мальчишкам, нравилась и такая. Цветы ее были сладкими на вкус, а из стручков получались прекрасные свистки и пищалки.
А море… Вместо него была река Тура с песчаными пляжами и заросшими полынью откосами над желтой водой. По Туре ходили пароходы, очень похожие на «Тургенев» из книжки Катаева. Суета пассажирской и грузовой пристаней (я бывал там иногда с отчимом) казались мне похожими на шумную жизнь одесского порта. Над штабелями ящиков и бочек стоял запах соленой сельди, трубно вскрикивали буксиры, сновали хмурые грузчики в чудовищно широких черных шароварах, мелькали белые фуражки капитанов. А солнце жарило, жарило мои многократно обугленные плечи…
Ну и, к тому же, я искренне считал, что наша Тура настоящая частичка моря. Ведь от нее по другим рекам можно было добраться до океана! Эту волнующую истину сообщил мне однажды мой дядюшка – мамин брат, дядя Боря. Это был тихий конторский служащий по образу жизни и романтик в душе. Он не раз открывал мне глаза на необычное в простых вещах. Учил угадывать лесные запахи в пыльной траве у городских заборов, видеть в воздушных змеях из газеты «Тюменская правда» родственников китайских бумажных драконов, а помогая мастерить лук из березовой палки, рассказывал о разбойниках Шервудского леса…
Рассказал он как-то и про путь от пристани Тюмень до полярных морей.
Это «географическое открытие» наполнило меня великой радостью и запомнилось навсегда. Я даже использовал его в раннем рассказе «Самый младший», о котором уже упоминал.
« – Ничего, – сказал Ленька. – Пусть плывет кораблик в океан.
И он рассказал, что вода из канавы попадает в реку, а их река впадает в Иртыш. Ну, а Иртыш впадает, как известно, в Обь, которая течет прямо в Ледовитый океан.
Севка живо представил лунную ночь, черную воду в трещине среди зеленоватых льдов, а в воде свой маленький парусник. На льдине лежат глупые тюлени, таращат на него круглые глаза и от удивления хлопают себя ластами по тугим кожаным животам».
Признаться, мне и сейчас нравятся эти строчки. Особенно про тугие кожаные животы. Видимо, до сих пор я не научился быть до конца самокритичным…
Конечно, Ледовитый океан – не теплое Черное море, но он ведь соединен со всеми другими водами Земли. Так я рассуждал тогда…
Тюменский быт сороковых годов казался мне тоже похожим на одесскую жизнь начала века. А разве нет? Керосиновые лампы (электричества часто не было), водовозы с бочками, пролетки с кучерами на облучках (их было не меньше, чем автомобилей), цоканье подков по булыжникам, чины железнодорожной милиции с шашками, как у царских городовых (столь «крамольное» сравнение я никому не высказывал); круглые рекламные тумбы, оклеенные афишами цирка. И сам цирк – с его клоунами, канатоходцами и отважными мускулистыми борцами!
Цирк! Азарт и праздник наших детских лет! Такой же, как у мальчишек времен Гаврика и Пети.
Здание цирка стояло в сквере на углу улиц Первомайской и Герцена (моей родной!). Оно и сейчас там стоит, но уже другое – кирпичное и с полотняным куполом, поскольку на капитальный, говорят, не хватило денег (впрочем, таким я видел его несколько лет назад; сейчас, возможно, достроили).
А в годы моего детства цирк был деревянный, очень просторный, с длинными «ленточными» окнами под куполом. На куполе – увенчанный корабельным клотиком шпиль.
Он был гулким, этот громадный дощатый «храм веселья и смелости», и музыка вечерних представлений часто долетала до нашего двора.
Особенный ажиотаж у любителей цирка вызывали соревнования по французской борьбе (тогда те, кто искоренял «преклонение перед Западом» еще не переименовали ее в классическую). Это опять же напоминало Одессу времен Пети Бачей. Имена борцов были, как говорится, у всех на устах. За знаменитостями ходили мальчишки.
Самой большой известностью пользовался негр Франк Гуд.
Взрослые говорили, что он не «полностью негр», а мулат. И правда был он не черный, а какой-то серовато-коричневый. Но все-таки достаточно темнокожий. Его появление на улицах привносило в тюменскую жизнь экзотику заморских стран. Словно веял ветер Гаваны, про которую мы знали из песни «Голубка». Франка Гуда любили.
Однажды я сказал своему приятелю Семке Левитину:
– Завтра борются Франк Гуд и Хаджи-Мурат. Ты за кого?
– Конечно, за бедного негра!
Я взял на себя смелость заметить, что сейчас-то Франк Гуд, наверно, уже не бедный. Наверно, успел подзаработать, когда приехал в Советский Союз. Вон какой полный и модно одетый…
– Но зато сколько он натерпелся в проклятой Америке!
Я не стал спорить. Хотя, по правде говоря, у меня копошились сомнения: такой ли уж настоящий этот негр (или мулат) и жил ли он когда-нибудь в страшной стране, где только и знают издеваться над чернокожими и готовить новую войну?
Но эти сомнения держал я глубоко в себе, так же, как мысли о сходстве железнодорожных милиционеров с городовыми…
Естественно, матчи французской борьбы проходили не только в цирке, но и во многих дворах. Юные борцы в замызганных майках и сатиновых трусах до колен, сопя и стискивая зубы, копировали излюбленные приемы кумиров.
Самым известным приемом был «двойной нельсон» (так, по крайней мере, мы его называли). Нужно было напасть на партнера со спины, сунуть руки ему под мышки, завести назад и сомкнуть пальцы замком у него на затылке. А потом крути и ломай соперника, стараясь уложить на живот, а после и на лопатки…
Помню один такой матч у нас во дворе на улице Герцена. В сорок седьмом году.
Арена была устроена недалеко от забора из горбылей, который отгораживал от двора кирпичный магазинчик (он назывался «хлебный распределитель» – хлеб тогда все еще выдавали по карточкам). Круг диаметром метра три обложили, словно клумбу, обломками кирпичей и посыпали опилками. Опилок хватало, потому что неподалеку, у своего сарая, главный человек во дворе, Иван Георгиевич, с помощниками пилил и колол привезенные на зиму дрова. Опилки он уступил безвозмездно.
Забор был украшен двумя цирковыми афишами, которые для этой цели отдал нам мой дядюшка. На одной были перечислены борцовские пары очередного матча. На другой черноволосая фокусница Мария Марчес держала на ладони лилипута – одного из маленьких актеров своей труппы. Улыбка ее была столь плотоядна, что становилось страшно за малыша.
Зрителей собралось довольно много. Народ дошкольного возраста, девчонки наших лет, две любопытных тетушки и вредная коза Липа не менее вредной соседки Таисии Тимофеевны. Кроме того, в щели между горбылями поглядывали те, кто стоял в очереди за хлебом. А по гребню забора ходил петух Ивана Георгиевича, важностью и недовольным «выражением лица» напоминавший хозяина (имя петуха не помню, врать не хочу).
Конечно же, зловредный жребий свел меня для борьбы с моим вечным приятелем-недругом, с рыжим Толькой Петровым (о котором я уже не раз писал в разных повестях). Мы вышли на арену. Я был в своем «трофейном» костюмчике небесного цвета, Толька в рваной тельняшке-безрукавке и широченных трусах той же расцветки, что его апельсиновая прическа-ежик. В общем, выглядели мы живописно, и зрители вправе были ожидать эффектной схватки.
Они не ошиблись в ожиданиях, хотя кончился матч неожиданно.
После недолгого топтания и попыток ухватить друг друга мы сшиблись, я скользнул Тольке за спину и – вот удача-то! – зажал его «двойным нельсоном». Начал гнуть к опилкам. Победа явно склонялась на мою сторону. Но мой противник вероломно пренебрег благородными правилами, изловчился и своей грязной задубелой пяткой саданул меня в коленную чашечку. Я взвыл. Расцепил пальцы и вделал Рыжему по затылку нижней частью ладони – тем движением, которым досылают в канал пушечного ствола застрявший снаряд. Рыжий устремился с арены. Запнулся за кирпичи и врезался в горбыли забора.
Далее – такая картина: я реву, прижимая ладони к колену, а Толька сидит в лебеде и воет, одной рукою держась за ушибленный палец на ноге, а другой ощупывая шишку на лбу.
Эта интермедия длилась полминуты (при неприличном веселье зрителей). Затем оба мы изготовились, чтобы начать новую схватку, уже далекую от борцовских правил. Но судья Пашка Шаклин, который был старше на три года, не допустил кровопролития. Растолкал нас в разные стороны и сообщил, что мы исключаемся из соревнований за нарушение правил.
– Меня-то за что?! – с новой силой взревел я. – Рыжий первый начал!
Пашка снисходительно разъяснил, что если бы я стерпел неправильный прием соперника и не вмазал в ответ, то был бы признан победителем. А теперь – гуляйте оба…
Я (по мнению многих, «культурный ребенок») назвал Пашку нехорошим словом «пидарас», после чего был вынужден долго отсиживаться в каморке дяди Бори. До той поры, когда весь двор взволновало новое событие.
Петух Ивана Георгиевича и коза Липа что-то не поделили и устроили поединок не хуже нашего. На той же арене!
Если дерутся два петуха, ничего удивительного. Когда бодаются две козы, тоже дело обыкновенное. Но сейчас!.. Это было зрелище! Худая бородатая Липа взрывала задними копытами опилки, будто боевой скакун. Черно-огненный предводитель хохлаток с клекотом ходил кругами и время от времени атаковал клочкастый Липин круп.
Мы с Толькой, забыв обиды, уселись рядышком на поленице и кричали «бойцам» азартные советы. К счастью, Ивана Георгиевича и Таисии Тимофеевны не было поблизости. Мы наслаждались гладиаторской схваткой до той минуты, когда Липа, взлягивая и оскорбленно мемекая, умчалась за сарай.
Вдоволь похохотать и обсудить происшедшее мы не успели. Бывает, что необычные случаи следуют друг за дружкой, как в кино. Мимо распахнутой калитки проскакал про дощатому тротуару белый жеребец!
Мы сразу поняли – сбежал из цирка. Потому что за скакуном с криками мчались униформисты в черно-красных мундирах и узких штанах с галунами. Затем, словно конники-буденновцы, проскакали на гнедых лошадях всадники – то ли служители, то ли артисты-джигиты. Все они очень быстро скрылись за поворотом, мы не успели броситься следом.
А через несколько минут мы увидели, как беглеца ведут под узцы обратно. Конь шел спокойно и гордо, не унижая себя брыканьем и бесполезным сопротивлением.
Нам было жаль этого серебристого красавца с коричневыми клеймами-звездами на бедрах. Мы смотрели на него с тем же чувством, что на заключенных, которые длинной колонной часто ходили по нашей улице из недалекой тюрьмы куда-то на работу. Под охраной сумрачных часовых с длинными колючими винтовками…
Чтобы попасть в цирк, надо было выстоять очередь за билетами. Ребятишек без родителей пускали только на дневные представления, по воскресеньям. Билеты начинали продавать в пятницу. Длинная вереница мальчишек и девчонок извилисто вытягивалась по цирковому скверу. Спорили, толкались, смеялись, гудели стручками акации. Заглушали тревожное томление: хватит ли денег на билет?
Места на самом верху, в десятом и девятом рядах, стоили три рубля (длинные зеленые бумажки с красноармейцами в касках). Средние ряды – пятерка. Первые – червонец. А стулья у самой арены, в ложах-загородках, – страх подумать! – аж двенадцать рублей.
У меня больше пяти рублей сроду не бывало. У моих приятелей тоже. И вот стоишь со скомканной бумажкой в потном кулаке, страдаешь от неизвестности. Повезет – не повезет?.. Ура, повезло! Вот она, вожделенная синяя полоска с чернильными цифрами и милым сердцу значком – акробатом на трапеции, окруженным кольцевой надписью «Госцирк». А потом – два дня радостного нетерпения и наконец – праздник!