Режим был такой: после завтрака шла так называемая «легкая боевая подготовка», затем обед, политзанятия и три часа свободного времени. Дважды в неделю все мы проходили медицинский осмотр. Начальство требовало «побольше выписывать», и с ранеными не церемонились: часто выписывали недолечившихся; врачи считали, что главное — покончить с инфекцией и привести в порядок руки-ноги. Однажды произошел скандал. Старшая сестра батальона случайно оказалась свидетельницей разговора начштаба дивизии с начальником медсанбата, первый обвинял второго: «Каждый солдат на учете, не говоря уже о командирах, а вы сентиментальничаете!..» Начальник медсанбата не стал возражать, просто прислал в батальон комиссию. Комиссия из трех врачей трудилась два дня, тщательно всех осмотрели. В результате двадцать один солдат и трое командиров были отправлены на передовую.
Командовал батальоном для выздоравливающих старший лейтенант с пустым рукавом вместо левой руки. Звали его Сергей Иванович Токмаков. После тяжелого ранения и госпиталя он отказался от предложения комиссоваться и добился отправки на фронт. Командиром он был храбрым и человеком добрым, старался, как мог, нас поддержать: заботился о своевременном поступлении пищи, следил за состоянием раненых, сроками перевязок, доставкой писем и газет. Он же проводил с нами занятия по боевой подготовке — понятно, в облегченном виде: больше времени уделял обобщению фронтового опыта, расспрашивал каждого о недочетах в частях, подсказывал, как можно избежать или не допустить их.
После боя. Комсорг полка. 1943 г.
При командире состояли старшина и фельдшер, помогая ему справляться с делами батальона. Старшина (мой пятый по счету) Фока Степаныч был из санитаров, любил порядок и дисциплину, его так и прозвали — «ПД». Особое внимание он обращал на время подъема и отбоя. Заглядывал и в жилища; если видел их неубранными, замечал немытую посуду на столе или грязный пол, натыкался на небритых солдат, всегда старался отыскать ключик к каждому, а потом по-доброму спрашивал: «Вы согласны со мной?» Впервые я встретил старшину, который обращался к нам на «вы», очевидно, по примеру своего командира. Если солдат соглашался, старшина твердо верил, что тот непременно учтет его замечание. Особенно хвалили старшину, когда он придумал и устроил для нас простейшую баню: врыли в землю четыре столба, обтянули их плащ-палатками и водрузили наверх продырявленную бочку, один человек лил воду, другой мылся. Раненые ходили чистыми и радовались.
Посреди нашей избы стоял огромный, крепко сбитый стол, сделанный каким-то деревенским умельцем, — видимо, прежде в избе жила большая семья. Каждое утро за этим столом происходил важный ритуал. Полевая кухня вместе с едой привозила в широких крепких мешках буханки хлеба — все одинакового размера, по килограмму, их укладывали по пятьдесят штук на стол, и солдат-хлеборез одним легким ударом острого ножа разрезал каждую точно пополам; все дивились глазомеру резчика, оказалось — он снайпер. Затем в избу приглашали по пять человек, каждый становился спиной к столу и выкликал свою пайку. Не помню случая, чтобы кто-то оказался недовольным. Говорят, подобного способа дележа фронтовики придерживались повсюду. Думаю, не ошибусь, если предположу, что пришел он в армию из лагерей. Узнав от военнопленных о нехитром способе распределения хлеба, немцы нередко обращались к нам на передовой: «Рус, кончай делить пайки, давай воевать!»
Неожиданная встречаОднажды, то ли на второй, то ли на третий день моего пребывания в батальоне, в нашу избу ввалился огромного роста детина — весь обросший, в щетине, похожий на медведя. Но мы сразу узнали друг друга!
— Рыжий! Вот это да! Приветствую вас, курсант Александр Рыжиков!
Обнялись, радуясь встрече! Вышли на улицу, сели на бревно у забора, и Сашка рассказал о себе. Пуля зацепила его в первом же бою, попала в руку, кость не задела, но вырвала солидный кусок мышцы и обожгла кожу:
— Мог и без руки остаться, но пронесло, только вот заживает медленно — не помогает «товарищ риванол»!
Мы счастливо захохотали.
— А где твоя гитара? — спросил я.
— В бой с собой не возьмешь, осталась в обозе.
— Может, вечером придешь споешь? Все будут рады.
— Можно, — согласился Рыжий.
Заговорили о наших, выясняя, кто где. Я рассказал о гибели Шурки и Женечки. Рыжий назвал еще имена: Саша Пушкарев, Юлик Герц, Сережа Кожевников, Феденька — все они погибли. Феденьку не любили в казарме, не могли простить фискальства за мармеладки, но все равно было жалко парня. Погиб он страшно. Их рота форсировала Волгу, немцы сопротивлялись отчаянно, стремясь сбросить наших с берега; во время переправы Федор и погиб — то ли его достала немецкая пуля, то ли не смог удержаться за протянутый канат и свалился в реку, а выбраться уже не смог.
Первые бои, а грустная выходила картина. Кто из нас представлял, что так будет? Мы едва-едва начали свой боевой путь — неужели всех нас перебьют?.. И все-таки все честно выдержали проверку на личность. Не знаю случая, чтобы кто-то из наших дрогнул или совершил дурной поступок. Но с каждым днем, с каждым новым рассказом и новой встречей я убеждался, что судьба — это не мое, не твое, не наше — определяет ее нечто свыше.
Вечером к нам пришел Рыжий. Я представил его. Потом он пел — «В нашем городе», «Черного ворона» и, конечно, «Девушку из маленькой таверны» — звезду довоенного фольклора. Каждую песню принимали на ура. Выложили на стол угощение, что у кого было, Рыжий, не стесняясь, лопал все подряд — видно, изголодался. Когда он пел «Девушку из маленькой таверны», в избу вошел комбат Токмаков. Старшему лейтенанту понравилось пение Рыжего, но он заметил:
— Нынче, ребята, уже другие песни поют, — и привел слова из популярной фронтовой песни на стихи Ярослава Смелякова:
Да, настало время иных песен — с этим нельзя было не согласиться.
Рыжего, потеснившись, пригласили жить в нашей избе.
Солдатские «разговорчики»На политзанятиях в помещение набивалось с полсотни раненых, сидели на широких подоконниках, в сенях, на полу. Комиссар попался злющий как черт, да и балбеса, равного ему, я не встречал. Занятия он проводил своеобразно: задаст вопрос — и сам же на него отвечает, причем, как правило, цитатами из речей товарища Сталина. Тупость его поражала. Однажды его спросили:
— Почему мы так долго не можем взять Ржев?
Комиссару вопрос был неприятен, но он быстро нашелся и спокойно ответил:
— Верховный Главнокомандующий не скрывает, что немцы крепко обороняются. Но нужно понимать: это они от отчаяния и от страха наказания за совершенные преступления.
После этого случая комиссар перешел к новой тактике в проведении занятий: не позволял себя перебивать и старался уложиться точно в отведенное время, после чего быстро уходил.
Между тем я чувствовал, у всех накопилась тьма горьких и страшных вопросов, камнем лежали они на сердце людей. Как, у кого спросить об огромных потерях? Или почему не хоронят убитых? Почему авиация не прикрывает пехоту? Почему артиллеристам не удается поразить огневые точки противника? Что происходит в тылу — почему полны ужасной безысходности письма из дома? А лютое поведение многих командиров, комиссаров, особистов — почему все чаще солдат говорит: «Не бойся чужого — бойся своего»?..
Вопросы — без ответов. Одни страшились спрашивать: глядишь, сообщат куда следует; другим было до лампочки, третьи не верили, что услышат правду. Умным был тот, кто сказал: «Какой правды вы ждете, если тот же комиссар или командир уверены, что среди их слушателей обязательно найдется „свой“ из особистов?» Выходит, не очень-то мы доверяли и себе, и другим. Конечно, были и такие, кто ни с кем не спорил, придерживаясь старого правила: плетью обуха не перешибешь.
И все же трудно постоянно молчать, и солдаты говорили.
Здесь, в батальоне выздоравливающих, я прошел еще один курс военного университета, может быть, самый важный — человеческий. Среди нас оказались солдаты из разных полков и батарей, но больше всего — новобранцев. И стало понятно, почему их так много среди раненых, они рассказали сами. Их привезли из Пензы ночью, высадили из вагонов и уже ранним утром, что называется с ходу, погнали на штурм высоты. Писари не успели даже внести их имена в списки, повара — покормить. В военном деле это были полные неумехи — обучали их не больше месяца. Потери среди них были огромны, как и число раненых. С тех пор, когда привозили новобранцев, о них говорили: «Пенза пришла…» Сколько их полегло — не сосчитать!
…Наступает ночь. Не спится. Поначалу царит полное молчание, каждый предается собственным мыслям. И вдруг, как тоненький ручеек весной, кто-то заговорит, и польются рассказы… Часто говорили о прошлом, каждый припоминал что-то светлое — как не поведать про свой дом, свою хозяйку, мальца, коровушку-кормилицу, что молоком поила подчас всю деревню. Вспоминая свою прошлую жизнь и один, и другой, и сотый раз, человек всякий раз отыскивал что-то новое, радостное, согревающее его душу.
А фронтовые впечатления! Сколько их накопилось у каждого, если учитывать, что многие из попавших в батальон начинали свой боевой путь от Москвы. Один вспоминает, как стал опытным разведчиком: с первого раза, забравшись в немецкие траншеи, приволок жирного, как окорок, вахмистра — с того и началось… Другой не может забыть, как комдив поцеловал его и наградил медалью «За отвагу» — никто лучше не мог с первого-второго снаряда уничтожить вражеский дзот.
Как не рассказать и такого случая. Командир послал солдата за почтой. И встретил его не какой-нибудь затюканный почтовик, а милая девушка — самая что ни на есть любушка! Но, как ни очаровывал ее солдат, какие высокие слова ни говорил, как ни хвастался медалью «За отвагу» — в общем, как ни наступал и в лоб, и с флангов, оборону девичьего сердца прорвать не смог! Сколько всего пришлось придумать для командира, чтобы к вечеру опять его отпустил на почту — и командир отпустил-таки: уж очень сам он ждал письма от родных из осажденного Ленинграда. А солдат — настойчивый был мужик! — добился-таки своего.
Как видно, наступает в разговоре такой момент откровенности и доверия, когда душа раскрывается настежь, когда хочется выговориться свободно, легко, не ожидая ни от кого гадостного поступка, ни на что не оглядываясь. И вправду! — все свои; кто знает, может, и живем-то последние денечки… В батальоне четверо раненых уже по второму разу, один говорит: «Бог миловал. А вот обернется ли господь добротой в третий раз — неизвестно…» Вот и льется, течет нескончаемый солдатский разговор, и не было такого случая, чтобы кто-нибудь отвернулся, не принял участия. Такой искренности, правдивости, душевности, стремления понять себя и других, пожалуй, не часто встретишь в жизни. Как жаль, что многое из тех золотых словесных россыпей ушло из памяти.
— …Наступали мы, значит, в лоб на деревню. Какую? А хрен ее знает какую! Только от жилья прежнего в ей одни головешки пооставались. Так нет, чтоб обойти энти головешки и влепить, значит, немчуре в задницу. Наш ротный, едри твою гудрон, прямиком нас всех — на пулеметы. Фриц-то не дурак! Подпустил поближе — и стал сечь. За полчаса, значит, чуть не целый батальон накрыл. И ротного. Его-то чего жалеть — был балбесом, таким и остался. А вот ребят жалко.
— А деревню-то взяли? — раздается голос из темноты.
— Взяли, взяли. Да ежели за всякую деревню класть по батальону, дойдем ли до Неметчины? Вот мой, значит, вам резон: думать командиру надо — может, тогда и толку больше будет.
В разговор вступает, вероятно, связист:
— А чего ему думать, когда он загодя все придумал, а как бой — так со связью беда. Все знают: бьют нас гады подряд, по катушкам распознают, даже снайперов насылают. Убьют одного, ползет другой — они и его, а ты все равно ползи, пока «Ромашка» «Белку» не услышит. А бывает и похуже. Раз послал меня комполка отыскать батальон — связь не отвечает. Полз я долго, страха натерпелся ой-ой! — головы-то не поднять, пашу носом. И, надо же, прямо наткнулся на пулеметчика, обрадовался, спрашиваю: «Где батальон?» А он на меня: «Какой… батальон?! Ты что… не видишь?! Вот тебе — батальон!» Тут я голову-то приподнял — а вокруг все завалено нашими ребятами. А пулеметчик кричит: «Один я остался! Давай, доберись до полка, сообщи, пусть подмогу пришлют! Фрицы хотят меня живым взять! Не дамся им, сволочам! Да ведь они потом дальше покатятся. Ты понял?» Так что прав, думаю, пехотинец: не умеем как следует, с умом воевать; может, немецкие генералы научат.
Кто-то грубо обрывает солдата:
— Ты, Васька, говори, да не заговаривайся: за такие разговорчики сам знаешь, что бывает.
— Это точно, пехота без танков — ноль! — вступает в разговор танкист.
Ему возражают:
— Какая от вас польза?! Танки сами по себе, а пехота сама по себе. Нет, товарищ танкист, считай, мы пока еще не сдружились.
— Это как понять? — защищается танкист.
— А так, — звучит целый хор голосов. — Пока доберетесь до немецких траншей — то сядете на карачки в болоте, то гусеницей угодите в овраг, то «юнкерсы» вас разбросают по полю, как спички из коробка. Быстро немеете: кончились боеприпасы.
Вмешивается артиллерист:
— Хреново вы, пехота, помогаете нашим наблюдателям, а без них какая стрельба? Что бы вы без нас, мужики, делали? Артиллерия, известно, «бог войны». Снарядов бы побольше — и дорога на Берлин открыта.
— Вот-вот! У немцев снарядов — куры не клюют, а у вас — хорошо, если по десятку на пушку схлопочете. Какой уж тут «бог». Немцы никогда не экономят — бьют и бьют. Солдаты не смерти ждут, а конца обстрела.
— Ты помолчал бы, пехота: за такие суждения — трибунал!
— Не дергайся, артиллерия. Вот тебе примерчик из твоей епархии. Фрицы засекли по блеску стереотрубу твоего наблюдателя, шарахнули по окопам. Четверо ваших отдали концы, а меня всего засыпало — одни ноги торчали, еле откопали.
— Чего-то я не понимаю, — вопрошает кто-то. — Фрицы болтают, будто воюют за свое Отечество — это на нашей-то Русской земле. И мы воюем за Отечество — опять же на своей, не на их территории. Это что же они, червяки вонючие, нашу землю считают своим Отечеством?
— Ну, ты даешь петуха! — смеется сосед. — Задай-ка этакий вопрос комиссару.
Ночная свободная дискуссия продолжается. Солдаты, не стесняясь младшего лейтенанта, переходят к обсуждению своих командиров — выше роты никто не берет, да мало кто и знает командира полка или дивизии.
— Наш ротный — зверюга. Будто в лесу народился. Один солдат не выдержал, влепил ему перед боем по чайнику: пусть рассудит, как обращаться по-людски с нашим братом. Вроде бы одумался и с тем парнем, что влепил ему, не стал тягаться.
— А наш выдрючивается перед начальством, да так, ангидрид твою перекись марганца, что готов лизать ему все места ниже спины.
— Наш тоже не лучше: и в деле говенный, и человек так-сяк.
— А у нас — балаболка, так и прозвали его: «Бебе».
— А наш как прикажет, так держись руками за воздух: не поймешь, чего хочет?
— Как приехали на фронт, комиссары нам говорили: погоним фрица! А на деле…
Неожиданно кто-то подобрался в темноте к столу и так шарахнул кулаком, что подскочили и зазвенели кружки:
— Это как понимать ваши слова?! Распустили глотки! Командир командиру рознь! Пораженцы вы! Таких — к стенке!
Люди смолкли. Наступила мертвая тишина. Но продолжалась она недолго — возмутился танкист:
— Ты что, мужик, очумел?! Какие мы пораженцы?! Пришли с боя, а завтра опять в бой. Мы по справедливости — и только! А как ты против, так иди к особистам! Они любят таких, как ты, — недоумков!
— Да не о том я, бог свидетель! Досада меня взяла, как зачесали про командиров.
Заговорил сосед разгневанного солдата: