По следам литераторов. Кое-что за Одессу - Вассерман Анатолий 4 стр.


Дом № 14 – роскошный с цокольным этажом, высоченными четырьмя этажами и громадными балконами по всему фасаду. От него начиналась экскурсия «Одесса военная» нашей первой книги. Песню, посвящённую жильцу дома матросу Железняку (Анатолию Григорьевичу Железнякову), сейчас можно рассматривать как замаскированную рекламу GPS навигации. Поэт Михаил Голодный – Михаил Семёнович Эпштейн – написал:

Он шёл на Одессу,
А вышел к Херсону —
В засаду попался отряд

Занятно, что первый куплет имел два варианта (ниже мы выделили курсивом разночтения) – более печальный для посмертной судьбы Железняка и более торжественный:

В степи под Херсоном —
Высокие травы,
В степи под Херсоном – курган.
Лежит под курганом,
Заросшим бурьяном,
Матрос Железняк, партизан.

И

В степи под Херсоном —
Высокие травы,
В степи под Херсоном – курган.
Лежит под курганом,
Овеянный славой,
Матрос Железняк, партизан.

Как точно сказал, хоть и по другому поводу, Жванецкий: «Разница небольшая, но очень существенная».

Напротив солидного, но игривого по облику дома Железняка ещё более солидный и имперский дом на углу Гоголя и Сабанеева моста. По крупным, как нам представляется «питерским» деталям фасада безошибочно узнаётся второй из чешских архитекторов нашего города – Викентий Иванович Прохаска[38]. В доме, построенным им же на углу Новосельского и Льва Толстого, жила Мария Александровна Денисова (по мужу – Щаденко) – героиня первой поэмы Маяковского «Облако в штанах».

Так «легко и непринуждённо» мы вернулись к теме этой главы.

Когда в ноябре 1935-го года Лили Уриевна Каган (в замужестве Лиля Юрьевна Брик) – как главный редактор полного собрания сочинений Маяковского – написала второе письмо Иосифу Виссарионовичу Джугашвили[39], она не думала, что это приведёт к повторной смерти поэта. На первой же странице письма, описывающего трудности при издании произведений Маяковского, Сталин написал: «Тов. Ежов[40]! Очень прошу вас обратить внимание на письмо Брик. Маяковский был и остаётся лучшим и талантливейшим поэтом нашей советской эпохи».

Вторая фраза резолюции – чеканная и ёмкая – на долгие годы стала исчерпывающей характеристикой поэта. Хотя незадолго до этого на Первом съезде Союза Советских писателей сам председатель свежесформированной организации Алексей Максимович Пешков – Максим Горький – в заключительной речи указал: «Говоря о поэзии Маяковского, Николай Иванович Бухарин не отметил вредного – на мой взгляд – «гиперболизма», свойственного этому весьма влиятельному и оригинальному поэту».

Оба эпитета, использованные основателем соцреализма, можно толковать двояко, скорее – даже негативно. Но после ставших широко известными эпитетов Сталина – «лучший» и «талантливейший» – в сознании большинства Маяковский, у которого при жизни были сложные отношения с Горьким, прочно занял место вплотную к «Буревестнику революции». Почти как Ленин и Сталин – при жизни тоже далеко не всегда единомыслившие.

Спорить о творчестве Маяковского стало бессмысленно. Он «забронзовел» не в 1958-м году, когда на пересечении Садового кольца и улицы Горького (Sic[41] – как написал бы Ленин на полях книги в этом месте) ему поставили памятник с надписью «От Советского правительства». «Забронзовел», то есть повторно умер он, когда Сталин начертал свою резолюцию.

А надпись на памятнике точная. Во-первых, сам Маяковский своё предсмертное письмо-завещание адресовал правительству. Во-вторых, в 1958-м в моде были другие поэты, а «забронзовевшего» народ не жаловал, хотя именно у подножья этого памятника молодые литераторы читали свои стихи. Так что даже если бы тогда (как было принято ранее) позволили собирать деньги на памятник, в добровольном порядке собрали бы немного.

Абсолютную статичность оценки творчества Маяковского иллюстрирует пример нашего личного школьного образования. Каждый из нас – один в 1969-м, другой в 1977-м – спокойно писал сочинения о главных, как нам внушали, поэмах Маяковского «Владимир Ильич Ленин» и «Хорошо», опираясь на тетрадь по русской литературе, которую вёл отец в 1948-м году. Правда, и преподавала нам та же, что и отцу, Марьяна Леонтьевна Корчевская. Кстати, за безупречный труд в школе её в 1967-м наградили орденом Трудового Красного Знамени – в те времена далеко не расхожим.

Как преподавание литературы отбивало любовь к чтению, писать не будем. Сейчас вот всё ещё больше переменилось: чуть ли не 99 % чтения – сообщения в социальных сетях. Правда, в них же и пишут, так что число пишущих сравнялось с числом читающих. Это не хорошо и не плохо – это другая жизнь.

Ещё пару слов о памятнике, точнее, о двух памятниках. Удивительно, как поэты-провидцы писал одно, а их искренние почитатели делали с точностью до наоборот. Пушкин написал в практически итоговом стихотворении «Памятник»:

Я памятник себе воздвиг нерукотворный.

Эти слова написали на постаменте прекрасного, но, безусловно, рукотворного памятника ему. Далее, Маяковский пишет в несомненно итоговой (осталось только два вступления) поэме «Во весь голос»:

Мне наплевать
       на бронзы многопудье,
мне наплевать
       на мраморную слизь.
Сочтёмся славою —
       ведь мы свои же люди, —
пускай нам
       общим памятником будет
построенный
       в боях
              социализм.

Ему устанавливают бронзовый памятник. Возможно, ориентировались на строки, обращённые к Пушкину в знаменитом (и очень печальном, если задуматься) стихотворении «Юбилейное»:

После смерти
       нам
              стоять почти что рядом:
вы на Пе,
       а я
              на эМ.

Так что не удивительно, что знаменитые памятники стоят в Москве столь близко друг от друга: Маяковский на пересечении Тверской и Садового кольца, Пушкин – на пересечении той же Тверской и кольца Бульварного (хотя, конечно, поэт говорил о библиотечных полках, а не о близости расположения будущих памятников). В том же стихотворении Маяковский писал:

Мне бы
       памятник при жизни
              полагается по чину.
Заложил бы
       динамиту
              – ну-ка,
                     дрызнь!
Ненавижу
       всяческую мертвечину!
Обожаю
       всяческую жизнь!

Так что вряд ли он бы бурно порадовался памятнику себе – даже с учётом возвращения площади, где он стоит, названия Триумфальная.

Зато его, безусловно порадовала бы станция метро Маяковская. По нашему мнению, эта станция остаётся «лучшей и талантливейшей (по архитектуре) станцией метро нашей советской эпохи». Одни колонны красного гранита со вставками из нержавейки как смотрятся[42]! А ведь на потолке ещё мозаики Александра Александровича Дейнеки – чертовски здорово сделано[43]! Не зря на Всемирной выставке 1939-го года в Нью-Йорке станция, представленная макетом и фотографиями, удостоена Гран-При по архитектуре. А глубина, недосягаемая для тогдашних и даже нынешних бомб, в сочетании с подземным простором позволила 1941–11–06 провести традиционное торжественное заседание руководства и общественных деятелей страны, посвящённое предстоявшей годовщине Октябрьской революции[44].

Наша одесская старая топонимика, когда переулок Маяковского был параллелен переулку Некрасова, тоже, тешим себя мыслью, порадовала бы поэта, который писал всё в том же «Юбилейном»:

А Некрасов
       Коля,
              сын покойного Алёши, —
он и в карты,
       он и в стих,
              и так
                     неплох на вид.
Знаете его?
       вот он
              мужик хороший.
Этот
       нам компания —
              пускай стоит.

…Когда обсуждать творчество Маяковского стало наконец снова дозволено, образовалось два лагеря почитателей поэта. По мнению одних, Маяковский начинал неоспоримо гениально, но «продался большевикам» и закончился как поэт задолго до физической смерти. Таких, пожалуй, большинство – прежде всего потому, что само обсуждение возродилось в эпоху, когда большевизм был никак не в почёте. Даже неоднократно упомянутый Дмитрий Быков в своём фундаментальном труде «Тринадцатый апостол», при всём детальном и супер-профессиональном анализе жизни и творчества Владимира Владимировича, отмечает, анализируя стихотворение «Спросили раз меня: Вы любители ли НЭП…», что строки:

Она[45]
       из мухи делает слона
и после
       продаёт слоновую кость

можно отнести и к большинству послереволюционных поэм Маяковского.

Диаметрально противоположная позиция в книге Максима Карловича Кантора «Апостол революции» (и тут «Апостол» для обозначения Маяковского). По его мнению, практически всё, написанное поэтом до 1917-го года, осмысленно не больше, чем тост Шарикова в «Собачьем сердце» М. А. Булгакова: «Желаю, чтобы все!» И только революция, чьим апостолом Маяковский являлся, сделала его творчество великим. Эту позицию Максим Кантор детально обосновывает в 15 главах[46].

Впрочем, углубляться в такие сложные литературоведческие споры в ходе прогулки по переулку Маяковского не получится: переулок всего в один квартал. Точнее, по стороне, которая ближе к морю, формально кварталов два, но первый состоит из одного дома, примечательного тем, что именно на него упали первые бомбы в июле 1941-го. Но дом восстановили, чтобы сейчас подвергнуть радикальной перестройке[47].

Малая длина бывшего Малого переулка позволяет легко под-няться по нему к Преображенской улице и подойти к дому, где жил человек, без которого – и в этом сходятся оба лагеря почитателей Маяковского – поэт не состоялся бы в том виде, в каком мы его знаем (а многие – в том числе и авторы – любим). На доме № 9 по Преображенской улице недавно открыта мемориальная доска Давиду Давидовичу Бурлюку.

Как мы уже упоминали в ходе наших прогулок, Преображенская – граница сопряжения двух прямоугольных сеток улиц: сетка, дальняя от моря, сопрягается с сеткой, ближней к морю, под углом 45 градусов. В результате со стороны переулка Маяковского на перекрёстке обычные прямоугольные дома, а со стороны Елисаветинской улицы, продолжающей переулок, дом по нечётной стороне выходит с углом 45°, а дом по чётной стороне – с углом в 135°. Оба дома очень красивы. Со времени написания нашей книги «Прогулки по умным местам» детально описанный там «остроносый» дом полностью отреставрирован, что очень приятно.

Хорошо смотрится и четырёхэтажный «тупоносый дом» по Елисаветинской, № 18, с коронообразной башенкой на крыше и прекрасными балконами по оси здания.

Этот непрямоугольный перекрёсток, нечастый для Одессы, вдохновил прекрасного одесского художника Геннадия Георгиевича Верещагина на одну из первых его работ в сложнейшей технике цветного офорта. С удовольствием помещаем ссылку[48] на этот офорт, тем более что один экземпляр висит в нашей квартире на Нежинской улице.

Мы же идём к более скромному дому на Преображенской, № 9. В нём Бурлюк жил в 1910–1911-м годах, когда вторично обучался в Одесском художественном училище и наконец-то – в 29 лет! – закончил его. Начал он учиться живописи в Казани аж в 1899-м, потом переехал в Одессу[49], потом вернулся в Казань, далее изучал живопись в Мюнхене и в Париже, но диплом учителя рисования получил всё же в Одессе. Так долго сейчас готовят только врачей, да и то на Западе.

Про Одесское училище, чьё здание находится как раз напротив дома, где жил Бурлюк (точнее, конечно, наоборот: он жил напротив училища[50]), мы подробно писали во второй книге. Но заметим, что в Московском училище живописи, ваяния и зодчества, куда он поступил сразу после Одессы, преподавал ему Пастернак, в своё время сам учившийся в Одессе.

Разные детали знакомства Бурлюка и Маяковского пропустим. Их Маяковский подробно описал в своей автобиографии. Главное, что из неё следует по рассматриваемой теме: русский футуризм начался 1912–02–24, когда после концерта Рахманинова, исполнявшего симфоническую поэму «Остров Мёртвых», Маяковский сразу начал читать Бурлюку свои стихи. И сразу Давид Давидович сказал Владимиру Владимировичу «Да это ж вы сами написали! Да вы же ж… гениальный поэт!».

Психологически история выглядит точно: совместные яркие впечатления (концерт Рахманинова для одних, катание на американских горках для других, совместный поход в горы для третьих) ускоряют сближение. Два «но»:

Реально Маяковский начал читать Бурлюку свои стихи только в сентябре 1912-го года[51].

Максим Кантор – прежде всего художник, а уж во вторую очередь писатель – просто беспощадно разбирает – именно как художник – стихотворение, якобы прочитанное Маяковским Бурлюку 24-го февраля:

Багровый и белый отброшен и скомкан,
в зелёный бросали горстями дукаты,
и чёрным ладоням сбежавшихся окон
раздали горящие жёлтые карты.

Позволим себе длинную цитату из его книги, показывающую, как много усилий и слов тратит Кантор, чтобы обосновать свой тезис о бессодержательности дореволюционного творчества Маяковского:

«Стихотворение «Ночь», которым открывается любое собрание сочинений, – вещь подражательная и пустая. Это стихотворение даже кажется не оригиналом, а переводом – например, с немецкого. Те строки, что любят цитировать, когда говорят о выразительности Маяковского («Багровый и белый отброшен и скомкан, в зелёный бросали горстями дукаты…») на самом деле исключительно невыразительны. Невыразительны они потому, что совершенно ничего не выражают. Обычно потребность в выразительных эпитетах появляется тогда, когда требуется привлечь внимание к тому, что может остаться незамеченным, когда нужно выявить предмет. Но в данном стихотворении смысл и предмет – отсутствуют. Стихи написаны о чём угодно – только не о России, не о Москве, не о взаправду увиденном. Странное дело: исключительно яркое по эпитетам стихотворение написано человеком, который словно не различает цветов, не видит действительности. Откуда бы в Москве тех лет взялись дукаты? Это что, такое образное переосмысливание бумажных керенок[52]? Что ещё за багровый и белый, где вы такие цвета в Москве найдёте? Москва – разная: серая, голубая, перламутровая, мутная, тусклая, но вот багровых цветов в сочетании с зелёным и белым – в ней не имеется[53]. Это какой-то злачный Берлин кисти Георга Гросса, а совсем не Москва»[54].

Назад Дальше