Одна батарея карьером выехала совершенно открыто на бугор почти около самых наших цепей и начала провожать австрийцев беглым шрапнельным огнем. Как бы для того чтобы дополнить эту чудную картину победоносного боя, запылала деревня Жуков. Огненные языки лизали маленькие домики с соломенными кровлями, а черный густой дым вместе с горящими, яркими, но вскоре потухавшими искрами высоким клубящимся столбом медленно вздымался кверху и постепенно таял в тихом вечернем воздухе. Через несколько минут наши войска ушли вперед, и я остался лежать один на опустевшем молчаливом бугре, залитом красноватым отблеском заходящего солнца и усеянном небольшим количеством стонавших раненых и несколькими трупами убитых с искаженными предсмертной судорогой лицами. На душе было легко и отрадно. Сладкое чувство победы и исполненного с честью долга наполняло все мое существо. Счастливейший, никогда более не повторившийся момент! Так было радостно, так было хорошо! Мы победили! А ведь так близка была, казалось, гибель… «Победа, победа!» – кричал мой внутренний голос. И в довершение этого счастья сознание того, что ты жив… Жив! О, вот когда я узнал цену той самой жизни, которую еще только утром презирал, почти ненавидел… Я взглянул в потемневшую даль, где скрылись, преследуя врага, мои боевые товарищи, и вдруг душа моя исполнилась таким трепетным восторгом и горячей благодарности Богу, давшему мне насладиться радостью победы и сохранившему мою жизнь, что искренние, святые слезы хлынули у меня из глаз. Я снял фуражку и с глубокой верой осенил себя крестным знамением…
Бой затих. Я продолжал лежать на вершине бугра, озаренного последними багровыми лучами наполовину спрятавшегося уже за горизонтом солнца. Я все еще находился под впечатлением полного ужаса, и грома дня, и всего того, что пережил в эти жуткие часы, промелькнувшие как мгновение. В моем воображении еще стояла картина минувшего боя. Я с глубоким удовлетворением созерцал широкую арену недавней кровопролитной битвы. С умилением и торжественным спокойствием я смотрел на пылавшую деревню, на темные леса, на тонувшие в вечерних сумерках возвышенности, над которыми несколько минут тому назад с грохотом разрывались шрапнели и гранаты и гремели орудия. И на душе было так хорошо, так приятно, что все уже кончено, что опасность миновала. Враг отброшен далеко. Но что это? «В-ж-ж-и-и-у» – послышался над моей головой знакомый воющий шум. Я невольно пригнулся, и шагах в двадцати позади меня звонко лопнула неприятельская шрапнель. Я взглянул на повисший в воздухе белый с красным дымок, но не придал ему никакого значения и лишь удивился тому, откуда могла прилететь эта шальная шрапнель в то время, когда австрийцы, по моему мнению, уже давно отступили.
Случайно мой взор остановился на нескольких высоких стогах сена, находившихся левее деревни Жукова, которые были едва заметны в вечерних сумерках. В этот момент с той стороны загремел орудийный выстрел, и одновременно с ним послышался молниеносный, надрывающий душу сверлящий звук «вж-ж-и-иу», и тотчас почти одновременно разрыв «бах!». Снаряд разорвался еще ближе и совсем низко, так что бело-красное облако почти касалось земли. Я встревожился, ибо начал подозревать, что австрийцы приняли меня за какого-нибудь артиллерийского наблюдателя и потому открыли огонь, а может быть, они хотели пристреляться к нашей батарее, той самой, которая выехала на открытую позицию и провожала шрапнелями отступавшего в панике врага. Не успел я этого подумать, как снова грянул выстрел и послышался несшийся прямо на нас, по мере приближения все усиливающийся зловещий пронизывающий свист, продолжавшийся не более секунды, и прямо над моей головой, в каком-нибудь аршине от нее раздался грохот разрыва. Меня окутало едким, неприятным дымом. Инстинктивно я закрыл лицо руками, как бы защищаясь от занесенного на меня какого-то страшного удара. Но милосердный Господь не допустил моей гибели: все пули, начинявшие шрапнель, как вихрь пронеслись чуть-чуть выше головы и дождем рассыпались по земле немного сзади меня, только лишь сорвав с моей головы фуражку. В тот момент я отчетливо не сознавал, как близко был от смерти. Я точно обезумел и, забыв про рану, поспешно начал ползти по скату вниз.
– Ваше благородие! Позвольте я вам подсоблю, малость вас не убил окаянный!.. – услышал я около себя чей-то ласковый голос и тотчас увидел широкоскулое, загорелое, добродушное лицо солдатика своей полуроты, у которого были ранены обе руки.
– Да как же, братец, ты мне поможешь, когда и сам нуждаешься в помощи? – с улыбкой и мягко проговорил я.
– Ничего, ваше благородие, вы обопритесь на меня, вот мы так и пойдем.
Положив правую руку на его плечо, а левой опираясь на шашку и стараясь не ступать на свою раненую и ноющую от боли ногу, я, как-то смешно подпрыгивая, заковылял по лощине. И было в этой скромной картинке взаимной помощи раненых солдата и офицера, которых сблизило и сроднило несчастье, столько трогательной простоты и братской любви!..
Как раз поблизости у подошвы того самого бугорка, где меня ранило, оказалось нечто вроде перевязочного пункта. Какой-то фельдшер делал перевязку, а вокруг лежало и стояло около десятка раненых, в том числе и один полковник, у которого были прострелены обе ноги. Я присел на землю в ожидании своей очереди. Вскоре ко мне подошел фельдшер с засученными наполовину рукавами и окровавленными руками и, взглянув, куда я ранен, попросил меня набраться терпения, взялся за сапог раненой ноги и осторожно потянул. Я вскрикнул от острой, мучительной боли и нервно приподнялся. Фельдшер испуганно и как будто виновато посмотрел на меня, не решаясь повторить то же самое.
– Ну, стаскивай, все равно буду терпеть… – вдруг решительно проговорил я и, стиснув зубы и закрыв глаза, приготовился.
Адская, безумная боль исказила мое лицо судорогой. Скорченные пальцы рук вонзились в землю, а на лбу выступили холодные капли пота… Глухой, сдавленный стон сам собою вырвался у меня из груди. Но сапог все-таки был снят. Когда фельдшер обнажил мою раненую ногу, словно вымазанную красной краской, я увидел сквозь сгустки запекшейся липкой крови две маленькие кругленькие дырочки, черневшие как раз посредине кости, которая оказалась раздробленной. Фельдшер наскоро начал делать мне перевязку, но вдруг левее, за маленьким леском, послышалась частая ружейная стрельба, и пули одна за другой засвистели в воздухе, перелетая через наши головы или со стуком ударяясь по песчаному откосу и по кустам, сбивая их тонкие веточки. Едва моего чуткого слуха коснулось это знакомое уже «дз-зы-к… дзы-зы-зы-кк… тс-и-ци-у… тс-и-у… дзя-н-н…», как в душе что-то дрогнуло и остро заныло, а сердце болезненно сжалось. И вдруг не мыслями, не разумом, но всем своим существом я познал весь страшный смысл этих зловещих, пронизывающих звуков, несущих с собой ужас смерти или кровавого страдания… И где-то в недрах души, еще не остывшей после недавних мучительных переживаний боя, обнажилось какое-то неведомое, унизительное, но в то же время непреодолимое чувство. Что это за чувство, которое заставляет трепетать наше немощное тело всякий раз, когда перед нами встает бледный и холодный призрак смерти? Трусость? – жалкое и ничтожное чувство! Нет, это тайное и необъяснимое тяготение живого существа к жизни – величайшему благу человека. Да, премудры и непостижимы законы Творца вселенной! Если бы не было вложено в нас самой природой беспредельной любви к жизни, если бы мы могли расстаться с нею так же легко, как, например, с выкуренной папиросой, тогда эта самая жизнь не имела бы никакой абсолютно цены, и большинство людей предпочло бы лучше умереть, нежели переносить нужду, горе, страдания и всякие невзгоды, встречающиеся столь часто на тернистом пути нашего земного существования. Вот почему, когда засвистели вокруг меня пули, мое раненое тело затрепетало, точно над ним была занесена чья-то чудовищная огромная лапа с длинными, кривыми и острыми когтями, готовыми вонзиться в него и растерзать на куски. И в этот момент во мне проснулась такая жгучая, беспредельная привязанность к жизни, что одна только мысль потерять ее заставила меня похолодеть. Впервые за весь день тяжелого боя я узнал, что такое страх, страх за свою собственную жизнь, за свое бренное тело. Я беспомощно заметался на месте, инстинктивно высматривая, куда бы скрыться от смертоносных пуль. Но, очевидно, всем людям свойственны одни и те же чувства и переживания. Я заметил, что лежавшие и стоявшие около меня раненые так же, как и я, беспокойно засуетились, тщетно ища спасения от опасности. Кто припал к земле, рассчитывая, что при таком положении пуля не зацепит, иной растерянно ковылял на раненой ноге куда-то в сторону. Тяжело раненные жалобно стонали: «Ой, братцы родимые, не покидайте! Унесите, ради Христа!..» Вот когда я понял, как мучительно, как ужасно ожидание смерти у того, кто заглянул в ее неподвижные, холодные глаза, и сам, будучи в тот момент в полном сознании! Между тем ружейная стрельба усилилась, и пули посыпались чаще, точно стремясь добить свои раненые жертвы. Я лежал, ничем не защищенный, припав к земле, и мои уста бессознательно шептали: «Боже, помоги мне… Не оставь меня… Господи!.. Господи!..» В это время вдруг послышалось громкое победное «ура», и стрельба мгновенно прекратилась. Последняя пуля рикошетом ударилась около меня и с тонким, звенящим визгом понеслась куда-то ввысь и там, постепенно замирая, умолкла… Вокруг стало тихо. Все радостно оживились. Всяк почувствовал какое-то облегчение и радостное сознание, что опасность миновала и жизнь сохранена. К счастью, вторично никто не пострадал. Мы все были чрезвычайно удивлены этой неожиданной стрельбе, так как считали, что враг далеко отступил. Но мы немного ошиблись. Пришел раненый солдатик и рассказал нам следующее: около двух рот противника задержались в лесу, и, воспользовавшись тем, что наши войска на правом фланге перешли в наступление и продвинулись вперед, они – эти две роты – ударили нам в тыл и могли бы наделать много беды, так как поблизости были наши батареи, раненые, перевязочные пункты; но, к счастью, в этом месте оказалась рота соседнего с нами N-ского полка, которая без выстрела бросилась в штыки и забрала в плен всех австрийцев.
Вечерние сумерки густой пеленой окутали землю. Все окружавшее меня, люди, кусты, бугорки, приняло неясные причудливые очертания, подернутые нежным багровым отблеском от пылавшей как гигантский костер деревни Жукова… Высоко в небе повисло огромное, неподвижное красное зарево. Раскаленный за день воздух был полон приятной ласкающей теплоты. Вокруг стояла торжественная тишина, нарушаемая лишь далеким, едва слышным стуком колес каких-то передвигавшихся повозок да изредка раздававшимся откуда-нибудь человеческим голосом. Эта тишина казалась напряженной и жуткой после грома, трескотни и шума угасшего дня. Так и чудилось, что вот-вот снова раздастся оглушительная орудийная канонада, застрочит пулемет… Но все было тихо… После того как фельдшер перевязал мою ногу, я, упираясь на плечо одного солдатика, раненного в руку, хотел поплестись к перевязочному пункту Мне хотелось поскорее уйти из этого места, которое едва не стало моей могилой и которое потому сделалось для меня страшным. Но поблизости оказалась лошадь полковника, раненного в обе ноги. Полковник предложил мне воспользоваться ею, так как он сам не мог сесть верхом. Я с радостью согласился. Солдатики помогли мне взобраться на седло. Я шагом поехал прямо через поле наудачу. Нервы мои еще не успели успокоиться после всего пережитого, и поэтому в каждом кусте, в каждом торчащем пне чудились моему воображению австрийцы, готовые броситься на меня и убить… Я ехал один, раненый и беспомощный, по незнакомой вражеской местности, окутанной сумерками. Ах, было жутко! Я боязливо озирался по сторонам и чувствовал, как дрожь пробегала по телу И вдруг невдалеке глаз мой различил сквозь вуаль темноты смутные очертания двигавшейся человеческой фигуры и потом точно притаившейся… Инстинктивно я круто повернул лошадь направо и, невзирая на ноющую боль в ноге, поехал рысью, точно меня кто-то сзади подгонял. Выехав на большой бугор, я увидел в лощине маленький красный огонек, и до моего слуха донеслись какие-то неясные голоса. Я направил туда свою лошадь и вскоре очутился около передового перевязочного пункта нашего полка. В темноте я различил несколько санитарных линеек вроде фургонов, стоявших около широкой проселочной дороги, ведшей из деревни Жукова. Какие-то человеческие фигуры, одна из которых носила маленький фонарик, суетились, переходили от одного места к другому, нагибаясь и что-то делая около раненых, лежавших на земле и издававших глухие, сдавленные стоны. Я остановил лошадь и хотел обратиться к кому-то, но в это время силы оставили меня… Молодой, крепкий и здоровый организм больше не выдерживал. Необычайные волнения дня, причинявшая мне страдания рана взяли, наконец, свое… Голова закружилась, меня затошнило, и я почти в бессознательном состоянии упал на вздрагивавшую шею лошади, и из груди моей вырвался какой-то стонущий звук. Но в это время чья-то рука осторожно дотронулась до меня, и я услышал мягкий, дружелюбный голос:
– Вы куда ранены, друг мой? – спросил тот же голос, и в нем слышалось столько участия, братской любви…
Это был один из наших полковых врачей, призванный из запаса, еще совсем молодой человек. Я жестом указал ему на свою правую ногу, на которую в этот момент упал свет фонаря, обмотанную толстой марлей с красным мокрым пятном просочившейся крови. Он ничего не сказал и молча принялся на старую повязку накладывать новую. При желтоватом свете фонаря я различил на земле кучку людей в серо-голубоватой одежде, с кепи на головах и со злыми нахмуренными лицами. На ногах они имели грубые шерстяные чулки и огромные желтые ботинки с толстыми подошвами, на которых сверкали головки забитых железных гвоздей. Это были пленные австрийцы-тирольцы. Одни из них стояли, другие сидели или полулежали с видом хищных зверей, пойманных и посаженных в клетку Я с любопытством и тайной гордостью, как победитель на побежденных, смотрел на них. И, странно, в душе моей не шевельнулось никакого злого чувства, никакой ненависти или просто даже неприязни к этим людям. И мысль о том, что не кто иной, как именно они – эти люди в кепи, были причиной всех моих физических и моральных страданий, даже не приходила мне в голову
– Ну, трогайте с Богом на полковой перевязочный пункт! Вам там сделают настоящую перевязку! – воскликнул врач и скрылся в темноте.
Я растерянно оглянулся вокруг, ища глазами кого-нибудь, кто бы мог меня проводить до перевязочного пункта, так как я не знал туда дорогу. На мое счастье, в этот момент ко мне приблизилась чья-то фигура и спросила:
– Ваше благородие! Это не будет ли лошадь полковника П.? Я их вестовой.
– Да, да, – обрадовался я. – Он мне позволил доехать до перевязочного пункта. Ты знаешь, братец, как к нему попасть?
– Так точно, ваше благородие, пожалуйте за мной. Я вас доведу, – проговорила фигура и пошла вперед.
Я тронул здоровой ногой лошадь и поехал шагом, плавно покачиваясь в седле и стараясь не потерять из вида своего провожатого, силуэт которого я едва различал в темноте. Проехав таким образом версты две, я заметил в отдалении неподвижную красную точку, одиноко блестевшую среди мрака ночи и служившую маяком для всякого, кто хотел узнать местонахождение перевязочного пункта. Через несколько секунд я уже подъезжал к последнему. При багровом отблеске красного фонаря, висевшего на высоком тонком шесте, я различил выдвигавшиеся из тьмы неясные очертания нескольких домов и окружавших их деревьев. Только в одном окне, по-видимому, чем-то завешенном, свет пробивался узенькой полоской. Около хат было довольно оживленно. По всем направлениям шныряли фигуры людей. Слышались голоса, то раздражительные, то повелительные, ржание и фырканье лошадей, шум от подъезжавших повозок и санитарных линеек. Недалеко от одной из хат я остановился и попросил своего проводника и проходившего в этот момент мимо меня какого-то солдатика помочь мне слезть с лошади. Едва я коснулся ногами земли, как голова моя опять закружилась, и я упал на грудь поддерживавшего меня солдатика.
– Эй, слышь, земляк! Иди помочь снести раненого! – раздалось около самого моего уха, и тотчас я почувствовал, как чьи-то сильные руки подхватили меня под мышки, кто-то другой осторожно поднял мои ноги, и таким образом меня куда-то понесли. Я морщился от острой боли в ноге. Однако мысли мои витали вокруг событий минувшего страшного дня. В глубине души ощущалась какая-то неудовлетворительность. Хотя я слышал гром орудий, сверление и визг в воздухе снарядов и пуль, хотя я видел кровь и скорченную бледную смерть, наконец, сам страдал от полученной раны, но всего этого было для меня недостаточно. Мне казалось, что я еще не испытал самого главного, не пережил настоящего ужаса войны. Все перенесенное мною только поверхностно коснулось моей души и в результате даже вызвало в ней один восторг и упоение победой. Где же этот настоящий ужас, который перерождает человека и кладет на него неизгладимую печать на всю жизнь?
Вдруг до моего слуха донеслись протяжные стоны, делавшиеся все явственнее по мере того, как мы двигались.
– Ну, клади вот тут! – проговорил солдат, державший меня за ноги.
Взгляд мой упал на кучу солдат, лежавших на земле и покрытых шинелями так, что виднелись только головы. Жалобные стоны, оханья и причитания вырывались из уст этих страдальцев и уносились ввысь, в равнодушное, беспредельное небо, усыпанное звездами… Меня положили на клочке соломы. Я лежал и смотрел вверх, потрясенный этими печальными, полными адских мук звуками, которые, как острие ножа, вонзались в мое сердце… Я прислушивался к ним, и мне самому хотелось стонать, хотелось плакать, хотелось утешить этих несчастных, простых людей, принесших кровавую жертву И впервые сомнение, как черная змея, закралось в мою душу; зачем эти муки, эти жертвы?.. Как будто какая-то завеса приподнялась перед моими глазами, мне открылись новые горизонты, новые, хотя и смутные еще идеи… В душе моей что-то оборвалось.
Все то, что раньше мне казалось столь возвышенным, прекрасным и благородным, гром канонады, бегство врага, победа, пылающая деревня, кровь из собственной раненой ноги, все это как-то померкло и потеряло всякую цену при виде тяжких страданий этих ни в чем неповинных людей.