Записки об осаде Севастополя - Николай Берг 6 стр.


– Нешто мы тут не езжали, – отвечали нам матросы, – двум смертям не бывать, одной не миновать! – и продолжали грести.

Мы въехали в Георгиевский залив. Налево виднелось несколько палаток Селенгинского полка; направо, под скалой, закопченной дымом костров, десятка два солдат варили кашу. Составленные в козлы ружья светились на темном фоне впадины. Подле были остатки рыбачьей хижины. Так и просилась картинка на бумагу. Я чуть не остановился. Но нельзя было отстать. Мы причалили к остаткам каких-то ворот из белого камня, вышли и стали подыматься в гору, как вдруг видим, что к нам бегут двое: это были полковник Сабашинский, командир Селенгинского полка, и еще один офицер.

– Куда вы? Куда? – кричали они.

– На новый редут!

– Да тут не ходят: вас убьют. У меня сегодня убило солдата, вон там внизу, у палаток! Надо идти кругом, через Селенгинский редут!

Но К* не послушал.

– Ну, как хотите; пойдемте, пожалуй, и тут! Я не отстану: мне не впервой!

Мы прошли вверх еще шагов десять, как вдруг две пули, одна за другой, ударились в землю направо от нас, саженях в двух, разрезав дерн двумя длинными полосами, потом несколько свистнуло вверху. К* и С*, согнувшись, пошли к стенке редута, который был уже в виду, шагах в двадцати; а я остановился с полковником на горе. Мне почему-то не хотелось идти. В это время пуля свистнула между мной и Сабашинским так близко, что пахнул ветер. Сделай мы шаг вперед, расчет этой пули был бы иной. Я хотел вспомнить чем-нибудь это мгновение и, нагнувшись, увидел под ногами три желтых тюльпана: я сорвал их и уложил в бумажник. Вся гора была покрыта этими тюльпанами. Заметьте, это было в феврале.

Потом мы пошли вправо, к Селенгинскому редуту (так назван редут, на котором было дело с 11-го на 12-е). Там гораздо тише. Я прислонился к траверсу и отдохнул. Но тут мне пришли на мысль мои товарищи, оставшиеся под стенкой. Я боялся за них: как-то они пройдут пространство, уже пройденное нами? Но скоро я увидел их входящими в редут. Мы стали смотреть из-за щита, заслонявшего одно орудие, на траншеи неприятелей, откуда посылается все это множество пуль: едва виднелся вал, и нужна была некоторая привычка, чтобы отличить в горе эту желтеющую насыпь. До нее, по крайней мере, было 400 саженей. А книзу, до палаток от редута, верных двести. Между тем солдат, о котором говорил Сабашинский, был пробит пулею насквозь! Выстрелов не видно вовсе. Пули сыпались, посылаемые неизвестно кем и откуда. Мне не советовали долго глядеть и высовываться, говоря, что неприятель замечает у нас малейшее движение и сейчас пускает пулю. Но их летало через этот редут немного. Я стал от нечего делать прислушиваться к их свисту. Иные летели с особенным шуршанием. Однажды я даже усомнился, точно ли это пуля, и спросил у солдат:

– Что, это пуля?

– Точно так!

– Отчего ж она так странно свистит?

– Да это молоденькая! – Молоденькими солдаты называют английские пули с чашечками.

– А это какая?

– Это лебедушка! – Так называют они пулю глухую, без чашечки, с небольшой впадиной.

Офицеры мне говорили, что есть и еще названия, но сами вспомнить их не могли, а я не слыхал.

Мы хотели идти опять той же дорогой; но Сабашинский не пустил и повел нас несколько левее, где, как он говорил, меньше пуль. Но я скоро мог показать ему свежевзодранную ими землю. Так мы дошли до его блиндажа, устроенного в конце горы, почти у самой пристани. За блиндажом идет несколько палаток. Мы почитали себя безопасными. Выпили по рюмке доброго хересу за здоровье полковника и его храбрых селенгинцев. Поговорили о деле на Инкерманских высотах, где волынцы и селенгинцы также были вместе, и простились. К пристани пошли мы уже одни, сели в лодку и через час были опять в городе. Как-то особенно хорошо пообедалось у Томаса. Вечером я ходил в Корабельную слободку к волынцам, и тут они мне сообщили несколько подробностей о деле с 11-го на 12-е. Рассказывали, между прочим, будто неприятели пустили однажды в город огромный самовар, начиненный разными горючими веществами, но его не разорвало, и что будто бы он у кого-то сохраняется. Я не успел навести справок, потому что на другой день мы получили разрешение выехать. Энергично, в пять минут, собрались мы в дорогу. Я съездил на Северную проститься с одним артиллерийским генералом, командиром 4-го номера. Зашел также к Долгорукову и узнал, что капитан зуавов (фамилия его была Саж) и его солдаты умерли (они, кажется, носили арабские имена); но русским всем лучше, раны идут хорошо. Воротясь в город, я сходил на 6-й бастион и простился с Зориным.

Когда я шел домой, неприятель стал пускать бомбы. Две разорвало почти над моей головой, несколько сбоку, и долго стояли в воздухе не развеваемые ветром облачка, которые всегда бывают после разрыва. Это были единственные неприятельские бомбы, виденные мною близко.

В последний раз пообедали мы у Томаса и потом, собрав вещи, пошли на пристань. Было приятно услышать крики: «На Сиверную! На Сиверную!», хотя и не скучно было в Севастополе, хотя этот город имеет в себе что-то притягивающее. Теперь я бы опять поехал туда, но в то время хотелось в Кишинев. Там ждали товарищи; там было больше своего, знакомого; там был дом, а тут гости. Я думал о моей маленькой хате, о моей доброй хозяйке, любившей меня, как сына; о невозмутимой тишине, окружающей мое жилище.

На станции мы опять нашли офицеров на овсе, но, разумеется, других. Лошадей не было; мы ждали часов пять и выехали, когда уже стало совсем темно. Надо было еще заехать к Липранди, который стоит с отрядом верстах в шести от города, на Инкерманских возвышенностях26.

Татарчонок, везший нас, как водится, не знал дороги; мы поехали так, на авось, направо, по своим соображениям, потому что видели лагерь Липранди из Севастополя. Мы ехали и ехали все по горам, и что-то казалось долго. Была тьма кромешная. Но вот затемнели палатки… Удивительное дело это русское авось! Как редко оно изменяет русскому человеку! На дорогу выехать уже было не мудрость. Держи налево – и кончено!

На рассвете показалась живописная Дуванка, с ее садами, тополями и горами, которые окружили нас совершенно, когда мы проехали следующую станцию. Дорога была суха и крепка, как камень. Кое-где уже начинала пробиваться зелень. Облака ластились к горам, поминутно задергивая их своим млечным пологом. Я вспомнил, что мне кто-то говорил в Москве и еще крепко спорил, что Чатырдаг никогда не покрывают облака и что он слишком расписан поэзией. Не только Чатырдаг, но и сами незначительные горки в том краю бывают покрыты нередко облаками. Притом я заметил, что в гористых местах есть какие-то особенные облака, дружные с горами. Они не отходят от гор. Иное задвинется в ущелье и стоит, как будто ему там приятно и лень тронуться с места. Между тем вверху всегда есть свои облака, играющие с одними воздушными вихрями. Они вечно ходят высоко и не мешаются в затеи своей мелкой братии. В ровных местах этого нет. Там одно высокое облачное небо. И если случится какая-нибудь одинокая горка, к ней никогда не спустится облачко; а будь эта самая горка в местах гористых, ее бы всякое утро лелеяли туманы.

Скоро я отличил снежную вершину Чатырдага, к которому привык в Севастополе. Он действительно не бросается в глаза; но до него оттуда далеко – верст шесть-десять. Название Палат-гора очень ловко, хотя и дано, вероятно, каким-нибудь татарином, переводившим русскому его значение. Собственно, Чатырдаг значит Шате-гора, и чатыр, конечно, есть прародитель шатра.

По-сербски чадор. И он похож на шатер, а не на мачту Крыма-корабля, как преувеличил его поэт. Но пусть будет так, и я все-таки повторил:

Drżąc muślimin całuje stopy twéj opoki,
Maszcie Krymskiego statku, wielki Czatyrdachu27!

С Алминской станции, третьей от Севастополя, он показывается очень живописно, между ближайшими горами, которые идут справа и слева и как будто нарочно раздвигаются, чтобы открыть его зрителю. Он между ними, как в раме. Я любовался этой картиной, стоя у ворот, и тут подошел ко мне ямщик, везший нас в Бахчисарай, – лихач, и русский, и татарин вместе. Мы тотчас узнали друг друга.

– Вот, ваше благородие, и Чатыртау! – сказал он местным произношением и опять перевел мне его по-русски.

– А что, сколько отсюда будет до Чатыртау? – спросил я.

– Верст пятьдесят; а то и все шестьдесят будет.

– А можно дойти до него так, прямо?

– Как можно! – отвечал он, – дичина, и та не может! Тут такие яры, что сохрани бог!

Я опять вспомнил поэта:

Gdzie orły drog nie wiedzą, konczy się chmur jazda…28

Но хмуры хотели мне, как нарочно, доказать, что поэзия не права и что тут вовсе не кончается их езда: живая картина стала ими задвигаться, и скоро остались одни рамы и еще занавесь, которая больше не поднималась.

В Бахчисарае мы имели бумаги к коменданту, и это заставило нас заехать в город. Бахчисарай лежит между горами. Когда едешь по левому скату, длинной и предлинной улицей, самой главной и лучшей, – направо, внизу, виден весь город, какая-то каша строений, мелких беленьких домиков с черепичными нависшими крышами: улиц, площадей, и заборов, почти незаметно. Местами возвышается два-три минарета – белые тонкие башни с остроконечной крышей, похожие на бунчуки. Местами возносятся тополи… И вот Бахчисарай! Главная улица, по которой обыкновенно въезжают в город, очень узка, так что с большим трудом можно разъехаться двум экипажам. Это какой-то (на ту пору грязный) коридор между татарскими лавками и кофейнями. Почти вся улица состоит из лавок. Под навесами, утвержденными на деревянных столбиках, сидят торговцы-татары в халатах, куртках, в широких шароварах, в черных овчинных шапках или в рыжих верблюжьих и в туфлях, иногда на прилавках, иногда просто на полу, между выставленным товаром. Тут висят на нитках кожаные мешки для табаку; кошельки, ремешки, сапоги; стоит треугольником бурка; там краснеются яблоки вместе с пряниками; белеет брынза – особенный сыр из творога в виде приплюснутых хлебов; а вот табак и трубки. Хозяева сидят и курят, и к ним зашел гость в двойных желтых туфлях по случаю грязи, которые неизвестно как держатся у него на ногах. Он свесил ноги с помоста на улицу, избоченился и тоже курит; а вон мелькнуло что-то белое: это прошла через улицу татарка, покрытая чадрой; блеснули в отверстие покрывала одни черные глаза и больше ничего… Мы едем дальше, и все мимо таких же лавок. Вот лавка-кузница в вечном движении. Два татарина гремят молотками по раскаленному железу. Рядом лавка сапожника: он сидит и тачает сапоги. За ней лавка-трактир: кипит и бурчит масло на сковородах; татарин в белой рубашке с засученными рукавами вытаскивает из котла говяжьи катышки и кидает на сковороду… Дальше татарин-шапочник, окруженный бесчисленными шапками, устраивает еще одну шапку. Посторонние, прохожие татары стоят у лавок, переходят со стороны на сторону, бормочут и перекликаются через улицу-коридор. Вот идет на верблюдах арба, навстречу четыре пары волов… Улица запружена совсем… Крик, бормотня еще больше… А тут еще рота солдат с барабаном: давай им дорогу!.. Но волы уперлись и не идут, грязь по колено… Солдатам не ждать: они проходят гуськом и по два в ряд под низкими навесами татарских лавок – и вверху, и внизу, и всюду солдаты… А тут опять бурки, башлыки, ремни, кошельки и брынза. А вот и русский чайный трактир. Где же дворец? Там, на конце. Проехали еще лавок пять с кошельками, яблоками и туфлями, как вдруг направо показалось довольно большое и длинное здание с высокими, красивыми трубами. Из-за него выглядывал белый минарет. Мы въехали в арку ворот, у которых стоял какой-то инвалид неизвестного племени, говоривший плохо по-русски.

– Что, можно взглянуть на дворец? – спросил я у него, покамест мой товарищ пошел отыскивать коменданта.

– Можно.

– А где фонтан Марии?

– А вот тут направо, где тополя.

Высокий и красивый тополь выступал из-за пестрых зданий, которые были связаны одно с другим, составляя как бы забор; в этом заборе была новая арка и ворота.

– А где гробница Потоцкой?

Неизвестное племя знало и гробницу Потоцкой.

– А вон!

Я взглянул: прямо на скате, под горой, тоже задвинутая строениями и арками, стояла низкая башня с круглым куполом.

W kraju wiosny, pomiędzy roskosznemi sady,
Uwiędłaś, młoda rozo!..29

Я хотел пойти и поклониться юной розе, кто бы она ни была; но меня остановила непроходимая грязь. На дворе появился какой-то унтер-офицер, брякавший ключами. Ясно было, что он намерен показать нам дворец. Мой товарищ воротился, и мы пошли за солдатом с ключами. Войдя в арку и пройдя несколько шагов, мы остановились в больших сенях, и проводник указал нам налево «Фонтан Марии Потоцкой». Он воображался мне иначе. Не имея понятия о восточных фонтанах, я все думал о фонтане, бьющем вверх. Фонтан Марии бьет из мраморной стены сверху вниз, из отверстия наподобие почки какого-то цветка. Он напоминает печь с украшениями. Вода падает на четыре карниза, помещенные один под другим, катится струйками по мрамору.

И каплет хладными слезами,
Не умолкая никогда.

Сами собой повторяются стихи, как будто созданные под эти немолчные плески…

Весь мрамор исписан именами. Я искал следов двух поэтов… Многое стерлось временем, а многое и руками желавших непременно явиться на мраморе. Новые имена заступили место прежних. Более скромные писали в стороне, на сером плитняке и алебастре. Притом это вернее: кто хочет остаться дольше, пиши на алебастре; а на мраморе, может быть, смоют тебя завтра ж. Вверху фонтана над зубчатыми украшениями – луна и как бы крест. Татарская надпись в четыре строки означает следующее:

Лицо Бахчисарая улыбнулось опять: Богу слава да будет!

Хорошо изобретенье милостивого величества Керим-Гирея.

В воде утолить жажду стран, трудом рук своих.

Еще много для добра постарается, если будет Божия помощь.

Воду нашел, хорошее назначенье ей дал, со свойственной ему проницательностью.

Если идучи пойдешь, увидишь у нас Сирию – Багдад.

Жаждущий Шейх30 прочтет в словах трубки число.

Иди, ней воду чистую! Этот фонтан дает здоровье!

Ниже есть арабская надпись, которая значит следующее: в раю есть источник, коего имя Сельсебиль.

Вообще весь фонтан недурен, но он не лучший. Тут же, в сенях, есть другой фонтан, гораздо красивее. На нем такая надпись:

«Канлан-Гирей-хан, сын Эль-Хаджи-Селим-Гирей-хана. Да простит Бог их обоих и родителей их»31.

Ниже арабская надпись из Корана: «И напоил их Господь их напитками чистыми».

Рядом с этим фонтаном есть дверь в ханскую молельню, которую почему-то называют молельней Марии Потоцкой. Над дверями такая надпись:

«Селямед-Гирен-хан, сын Эль-Хаджи-Селим-Гирей-хана. 1155».

Ключник отворил нам двери во дворец.

– Вот комнаты Марии Потоцкой, – сказал он.

Здесь опять странная луна с крестом… «А вот судейская!» Это была довольно большая комната со стенами под мрамор, с цветными фигурными стеклами, с узорным красивым потолком и хрустальной люстрой. Потолок лучше всего. Замечательна также мастика, употребленная на стены: она обманывает и зрение, и осязание. Только по звуку это не мрамор. Кто-то догадался и покрыл эти чудесные стены новой краской на мелу; но кто-то другой стер в одном месте новую краску. Чичероне об этом знает и показывает. В конце залы под самым потолком вы видите частую зеленую решетку. Там есть небольшая комната, в которую можно пройти из палат хана. Говорят, что хан за этой решеткой невидимо присутствовал при заседаниях судилища. Мы осмотрели и ханские комнаты. Везде узорные, красивые потолки. Под ногами особого рода мелкие рогожки, те самые, по которым двигались ханские туфли. Окна белого стекла с рябью, а местами и цветные. В одной комнате по краям под потолком – мелкая живопись, изображающая разные виды, деревья, домики. Все это сохранилось весьма хорошо. В двух комнатах бьют фонтаны вверх, в несколько отверстий; кругом диваны, обтянутые красной шерстяной материей; по углам низкие восточные столики черного дерева, выложенные перламутром. Мы были и в той комнате, откуда из-за решетки хан будто бы глядел на купающихся жен. Мы осмотрели потом и мраморную купальню: это бассейн, шириною сажени в две и глубиною в аршин. На небольшой луговине подле этой купальни растут две пышные мирты, а по каменному забору, идущему кругом садика, вьется виноград. Тут же стоит и тот чудесный тополь, который мне указал со двора привратник. В конце садика бьет еще два фонтана. Потом мы осмотрели ханскую спальню, столовую, приемную, посольскую и комнату для бритья. До сих пор цело парчовое покрывало, которым головобрей занавешивал последнего Гирея. Оттуда вожатый привел нас в покои ханских жен, довольно большие комнаты, с зеркалом в каждой и с особенными шкапами для платья. Шкапы эти сделаны грубо и выкрашены одноцветной масляной краской. Под ногами везде рогожная подстилка. В одной комнате висят два опахала из страусовых перьев…

Назад Дальше