Грустно-пустынно раздается шаг зашедшего туда посетителя. Тлеют пышные дворцы. С каждым часом рука времени стирает черты; но поэзия облекла вечным очарованием забытья сени ханских палат:
Могил гарема нам не показали. Они в ведении мусульманского духовенства, и вход в каменную ограду всегда заперт. Два низких круглых здания с куполами выходят наружу. Чичероне сказал, что там похоронены ханы. Подле, в горе, журчит ключ, дающий жизнь всем фонтанам сада32.
Предание о происшествии, рассказанном Пушкиным, сохранилось в народе до сих пор. Мне передавали всю эту историю почти так же, как она в «Бахчисарайском фонтане». Зарема в действительности называлась Феря. Хан любил ее больше других жен, но когда привезли ему чужую пленницу, неизвестно какую, только не татарку, он оставил Ферю. Имя новой одалыки ему не понравилось, и он сказал: «Да будешь ты отныне Диляра-Пикечь»34. Что значит: «украшающая сердца княжна». Она скоро умерла, и хан подозревал, что ее извела Феря, – и Фери также не стало. Хан построил над прахом Диляры-Пикечь дюрбе, или надгробный памятник, о котором я уже сказал выше. Там есть над дверями надпись: «За душу покойной и помилованной Богом Диляры-Пикечь фатиху!» – подразумевается прочти! «Фатиха» – первая глава Корана.
Задумавшись, выезжаешь из Бахчисарая. Мы не заметили, как татарские кони втащили нас на огромную гору, откуда еще виднее поэтический, странный город. Но его видишь минуту. Дорога поворачивает вправо, и бугор закрывает все. Мелькнувшим сном припоминается Бахчисарай и его опустелые пестрые дворцы…
Мы опять стали встречаться с обозами. Горы пошли понижаться и перед Симферополем пропали совсем. Потянулась степь, грязь. По степи показались суслики: они беспрестанно мелькали за кочками, то вьющейся серой полоской, то торчащими столбиками; и здесь, и там бежал трусливый зверек, настораживая уши; останавливался, прилегал и думал, что им занято все, что не идет и не едет, и что на него мчится тройка чудовищ… Быстро несся он к норе, еще раз мелькал и глядел из-за кочки своими вострыми глазками и вдруг нырял в норку, как в воду. Жаворонки пели один перед другим. Дрофы перелетали стадами с места на место. Бежали потоки от растаявших снегов, и часто надо было далеко объезжать эту журчащую поэзию степей. В Перекопе мы едва не сели. Экипаж великих князей (небольшая коляска) влекся 11 парами волов и двумя верблюдами. Великие князья оставили его и пересели в другой, более легкий. Тимм, издатель «Художественного листка», разъезжал по городу верхом, ожидая прибытия на станцию этой коляски. Он мне и рассказал все дело. Мы потащились из Перекопа шагом. Грязь, грязь и грязь. Наконец и мы встали, въезжая в Николаев. Четверка лошадей не брала простой курьерской тележки. Пришлось выпрячь лошадей, сесть верхом и так доехать до станции – версты четыре, грязными улицами города. Вещи мы взяли на лошадей. Кто вытащил потом телегу, неизвестно. Впоследствии мы находили много брошенных в поле телег и тарантасов без всякого присмотра. Увезти было некому. Не доезжая трех станций до Одессы, мы опять застряли в грязи. Было верст 19 до перемены лошадей, и стало уже темно. К счастью, нам попался расторопный и ловкий ямщик. В совершенных потьмах, так, что мы не видели друг друга, он выпряг лошадей, перевязал вожжами наши вещи, подделал нам веревочные стремена, усадил, и мы двинулись в поход, бросив телегу. На беду пошел дождик. Отъехав верст пять, мы сбились с дороги. По сторонам выли волки, и так близко, что наши лошади храпели. Сколько мы ни улюлюкали, волки не уходили. Все это вместе было нисколько не лучше путешествия под штуцерным огнем. Мы кружили, кружили – и все-таки не находили дороги.
– А как нам был дождик, когда мы поехали? – сказал гений-ямщик.
– В левое плечо.
– Точно, в левое плечо. Так и надо встать и ехать.
Встали так и поехали, и выбрались на дорогу. Чтобы не сбиться еще, мы распорядились таким образом: поехали гуськом, друг за дружкой, и каждый смотрел вниз и в то же время слушал звук копыта. Если казалось кому-нибудь, что сбились, он давал знать: другие два поверяли. Ямщик иногда слезал и щупал дорогу рукой. Так доехали мы до каких-то стогов.
– Должны быть стога на дороге?
– Должны.
– Значит, так едем?
– Так!
– Да тут есть и землянка, – прибавил ямщик, – не перегодить ли нам до свету, ваше благородие?
– Давай, перегодим.
– Эй, малый! – крикнул гений-путеводитель. – Пусти в землянку!
Чей-то перепуганный голос отвечал, запинаясь:
– Я, пожалуй, да у меня, дяденька, ничего нетути, и огня нетути!
– Ничего и не надо.
Мы полезли в какую-то соломенную нору, щупая кругом: все была солома, но, по крайней мере, сухая. Лошадей мы сунули к сену. Клажа осталась на них; а сами все втроем, четвертый мальчик, забрались в землянку и через миг заснули. Мне случилось встать раньше всех. Я разбудил товарищей. Свет едва брезжил, но дождик перестал. Мне мелькнула перед землянкой сонная фигура малого, сторожившего стога, которые наши лошади немного пораздергали. Но малый был за это не в претензии. Чемоданы наши были сохранны, как будто кто стерег их. Мы поехали по дороге и скоро увидели станции. Больше такого неприятного бесседельного странствования не случилось. Еще раз мы ехали верхом целую станцию, но уже на оседланных лошадях. Подъезжая к Одессе берегом моря, на этот раз днем, мы опять слышали его шум и раскаты; но странно! – это было совсем не то, что ночью. Те же волны, а плескали не так. Я старался создать прежний звук разными усилиями, закрывался, предаваясь мыслями одному этому: и все было не то… До Бендер не случилось ничего особенного. Но тут, в Перкане, у Днестра, задержал нас лед. Мы жили три дня в одном болгарском семействе, состоявшем из старухи-хозяйки, двух ее сыновей и двух невесток. Одна была стройна, как пальма. Я спел ей одну болгарскую песню, где говорилось о красавице, которая когда шла лесом, сухое дерево распускалось, а цветущее увядало.
Сухо ще древо лист пустил,
А сурово ще повеел…
– Где ты выучился по-болгарски? – спросила она меня.
– В России, – отвечал я.
– Нет, не может быть, – сказала красавица, – откуда там болгары!.. А ты, верно, был в Белграде.
Белград – это их лучшая колония в Бессарабии, можно сказать, город, дальше и лучше которого они ничего не знают. Красавице было только 16 лет, а мужу ее 19, и он был также красив. Она одевалась всегда хорошо и подпоясывала свой стройный стан широким поясом с большими серебряными бляхами. Домик, в котором жило все это семейство, был очень недурен, в две комнаты, с особенной кухней; на дворе кричали гуси и утки. Все было просто и тихо. К ним ходил всякий вечер один старик изнизу, с реки, где он имел сады. Его звали Сусид, и мы так стали называть. Сусида все уважали, и хозяйка всегда ставила ему стул.
– А что, нельзя ли как переправиться? – спросили мы его однажды.
– Нельзя! – отвечал Сусид, – крыга такая идет, что о!35
– Да нет ли там кого, чтобы перевез?
– Хошь до неба кричи, никого не найдешь! Прошлый год так-то поехали: чисто всех утопило!
– Всех?
– Ого!
Этим он кончил речь. Сусид был немного лаконического свойства и размазывать речей не любил.
Так мы сидели у моря и ждали погоды, наконец привыкли и забыли наблюдать за льдом. На третий день вечером пришел к нам Сусид и сказал с нетерпеливым удовольствием:
– Ну, завтра будет переезд: крыга проходит!
Сусид был сколько лаконичен, столько же и трусоват, и ему никак не воображалось, что перевоз начнется раньше завтрашнего дня, и уже начался, покуда он шел снизу. Я взглянул в окно и увидел ходящие от берега до берега лодки. Мы бросились увязывать чемоданы, побежали за лошадьми, но покуда запрягали, уже стемнело, и лодки перестали ходить. Утром, чуть свет, вскочили мы, чтобы ехать… и что же? Крыга шла еще сильнее. Сусид опустил голову и не говорил ни слова. Тут наехал к нам курьер, один из адъютантов князя, посланный вслед за нами из Севастополя. Мы все втроем пошли на реку и решились во что бы то ни стало переехать. Лед шел сильно только посередине; к краям было жиже, а местами и совсем чистая вода. Стоило только пробиться сквозь среднюю полосу, и тогда мы там. Мы достали большую лодку и десять багров, чтобы отпихивать лед. Трусливый Сусид говорил, что нельзя, и все говорили, что нельзя, а вышло – можно. Мы сели благословись. Много народу собралось на той и другой стороне смотреть, как мы будем переправляться. Из крепости также вышли кучки и глядели. До встречи с полосой мы ехали благополучно; но тут лед окружил нас и понес. Напрасно багры впивались в него и толкали: самая маленькая льдина была на бегу своем сильнее человека… Тут поднялся крик и шум; мы стали работать веслами и баграми и как-то выбрались на чистое место… Но это был еще не конец: огромная льдина неслась прямо на лодку, угрожая нас опрокинуть. Все увидели ее вдруг и вдруг ударили в весла; лодка вынеслась, льдина прошла мимо, и мы причалили к берегу, где ожидали нас лошади.
Три станции к Кишиневу пролетели мы летом, потому что дорога была прекрасная, по горам; но последняя станция оказалась грязна, и на беду повез молдаван, сонный, неповоротливый, не знавший дороги и не говоривший по-русски. Блажен, кто не имел несчастия ездить с этим народом. К тому же надо прибавить, что у них почти нет никакой упряжи. Лошади везут на особых лямках, без хомутов, и никогда не взнузданы. У четверни всего две вожжи. Пристяжные скачут без вожжей. Разумеется, под гору тройка несет, и как еще не ломают никому шей, это совершенно непостижимо. Слезать же в таких случаях нет и заведения. У меня никогда так не замирало сердце, как в те минуты, когда молдаванские невзнузданные кони мчали нас впотьмах под гору неизвестно куда; а мой товарищ, больше меня привыкший к этим штукам, обыкновенно хохотал во все горло. Стало быть, ко всему можно привыкнуть. В довершение всех удовольствий, испытанных на этой несчастной станции, криков с молдаваном по-русски и по-молдавански, мы сели в грязь, и где же? – уже въезжая в город, едва не в виду своих жилищ! Огни Кишинева приветно горели тут, сейчас за мостом, и манили нас к себе. Дело, впрочем, знакомое: выпрягай лошадей, и поедем верхом! К счастью, вблизи случилась будка. Мы крикнули будочнику. Он явился и оказался преловкий и преуслужливый малый. Огня у него не нашлось. Впотьмах, как некогда гений-путеводитель, перевязал он нам вещи, пока ямщик выпрягал лошадей… как вдруг мы услышали сзади звон бубенчиков: наехала обратная тройка, пустая телега.
– Возьми нас с собой!
– Что ж, можно, – отвечал русский человек, – вы кто будете?
– Такие-то.
– Ну что ж, садитесь.
Итак, мы въехали в Кишинев совсем не теми улицами, как въезжают обыкновенно. Ямщик, избегая грязи, не поехал прямо. Через час мы стучали в ворота своей хаты. На душе было невыразимо приятно. Кишинев показался мне родным городом.
Севастополь с апреля до сентября 1855 года
Вторичный приезд в Севастополь. – Куриная балка. – Перемена с Александром Ивановичем. – Помещение па фрегате «Коварна». – Вид с него на Севастополь. – Северная балка. – Графская пристань. – Главный перевязочный пункт. – Библиотека. – Маленький бульвар. – Константиновская батарея. – Главный штаб. – Батарея «Мария». – Переход базара на новое место
Я прожил в Кишиневе недолго. В конце февраля князь Горчаков был назначен главнокомандующим в Крым. По отъезде его из Кишинева я был вызван, с небольшим через месяц, в Севастополь вместе с несколькими другими офицерами и приехал туда 17 апреля (1855) в ночь. Эту ночь я провел на знакомом овсе, где спал 11 февраля, в первый мой приезд в Севастополь.
18 апреля, часу в девятом утра, я пошел являться к начальству. Был царский день. Дежурный генерал, начальник штаба и другие власти уехали в город к обедне. Я стал дожидаться их возвращения у пристани, присевши на деревянные перила и смотря на бухту и пестревшие за нею здания города. Как приятно об этом вспомнить! Севастополь был тогда полон жизни. Через волны несся колокольный звон. Бухта жила; как теперь вижу отчаливающие и причаливающие гички, увешанные коврами. Пристань кипела народом; в разных пунктах рейда высились мачты судов, и в воздухе красиво переплетались тонкие черные нити их снастей. Корабли стояли в том же порядке, в каком я видел их в феврале: ближе всех к Северной стороне держался корабль «Императрица Мария»; несколько далее, направо, «Храбрый»; за ним «Великий князь Константин» – все три на косвенной линии от Куриной балки к Графской пристани. «Ягудиил» стоял у того берега, близ Аполлоновой балки. Направо от него, по берегу, стояли корабли «Чесьма» и «Париж». Последний почти под Павловской батареей. Частные ялики ходили поминутно с Северной на Графскую и обратно. У квартиры дежурного генерала вечно толпился народ36. В длинном каменном балагане, налево оттуда, если стать лицом к бухте, – по-прежнему в передней части складывались убитые, привозимые с Южной, а в задней части устроены были прачечные для стирки госпитального белья. Подле этого балагана всегда бродило и сидело множество солдат, так что трудно было пройти. Иные тут же и закусывали. Несколько баб-торговок сидели под стенкой, примыкавшей к балагану, и продавали квас, хлеб, соленую рыбу. На бугре, который поднимается тотчас, когда минуешь балаган, идя к штабу37, – обыкновенно сушилось белье. Стояли высокие шесты с протянутыми к ним веревками, и на них вешались рубашки и порты. Лишнее белье расстилалось по лугу, вокруг шестов, где в зеленой траве бегало множество красивых ящериц. Под бугром, над маленькой бухтой, как раз против прачечного балагана, вечно клокотало десятка два котлов с горячей водой, и около них суетились и тараторили бабы. Эта часть, этот уголок Северной стороны был, конечно, одним из самых населенных. Кипение народа вокруг балагана и пристани стихало только ночью. Столько же, а может, и больше было движения и на базаре, который оставался на прежнем месте, в горе, направо от 4-го номера батареи, если встать к пристани задом. Одесская гостиница Александра Ивановича по-прежнему была полна народа, но в ней произошли некоторые перемены: возникла каменная ограда; сама палатка раздвинулась шире; печь устроилась, как следует, уже не на двух кирпичиках, как прежде; только из этой благоустроенной печи выходило кушанье гораздо хуже, чем то, которое готовилось на двух кирпичиках. Чай стал очень плох. Гречневую кашу просто нельзя было есть. Известно, русский человек не может не избаловаться, когда дела пойдут в гору. Бывало, Александр Иванович вечно торчит в палатке, а тут его уже трудно было поймать. Он все куда-то уезжал. То говорили, что он в Бахчисарае, то где-нибудь еще дальше. Однажды я застал его в лавке, окруженного адъютантством главнокомандующего, которое брало у него табак, пряники, конфеты, посыпая деньгами. Александр Иванович завертелся. Я крикнул ему через толпу, но он меня не узнал.
После этого прошло несколько времени, и я опять не видал Александра Ивановича в палатке. Через месяц мне мелькнул Александр Иванович на площади, около Куриной балки, совершенно в другом костюме, нежели я привык его видеть; совсем не тот Александр Иванович, каким он был в феврале. На нем был легонький короткий сюртучок; серая шляпа с большими полями и с кисточкой; концы цветного галстука весело развевались по воздуху. Вся физиономия его изменилась: он казался моложе, каким-то воздушным и порхающим.