Противоракетный щит над Москвой. История создания системы ПРО - Григорий Кисунько 15 стр.


В институте я узнал, что ребята из Смоленска и Брянска уже получили свои документы и убыли. Теперь получил свои документы и Шура, а меня пригласили на собеседование к директору – Федору Федоровичу Головачеву. От него я узнал, что списки отобранных кандидатов в аспиранты с их личными делами подлежат отправке в Москву для утверждения. Ждать придется недели две.

– А могут и не утвердить? – спросил я.

– Таких случаев я не помню. Правда, у вас эта история с отцом… Будем надеяться. Во всяком случае, мы ходатайствуем, чтобы вас утвердили.

В этот же вечер я проводил Шуру на вокзал. В ожидании отхода поезда он спросил меня:

– Интересно, зачислили ту чернявую девушку, которая с нами ехала на Растанную? Ты еще все время поглядывал на нее в трамвае.

– Это я смотрел на нее как на поводыря, чтобы не потеряться.

– А потом на Растанной, пока нас оформляли, подсел к ней и о чем-то разговаривал. Это тоже – чтоб не потеряться?

– Я начал с того, что спросил, на какую кафедру она поступает. А потом старался выяснить, что ей известно о местных претендентах с физфака, подавших заявления на нашу кафедру.

Прощаясь с Шурой, я пожелал ему успехов в Луганске и добавил:

– А я здесь буду ждать решения из Москвы. Может быть, проболтаюсь недели две здесь на Растанной, а потом…

– Брось ты! – перебил Шура. – Обязательно утвердят.

На следующий день я отправился на почтамт, чтобы узнать – нет ли мне до востребования вестей от дяди Захара. В письмах Сталину, Калинину, Молотову и в другие адреса я указывал обратный адрес на свое имя, но по адресу дяди Захара. Договорились, что в случае чего он даст мне знать письмом до востребования. Но на почтамте меня ждал посланный им денежный перевод. На бланке для письменного сообщения было написано: «Это те самые деньги. Зря заставил дядьку бегать на почту, да еще тратиться на перевод». Что ж, 25 рублей на две недели – совсем неплохо. А там – или аспирантская стипендия, или военкомат…

Вспоминая мое поступление в аспирантуру в кошмарном 1938 году, я всегда испытываю чувство благодарности к тогдашнему руководству пединститута имени А.И. Герцена. В духе того времени – кто кому мешал из одиннадцати претендентов вместо меня выбрать кого-нибудь другого с благополучной анкетой? За такое вопиющее притупление большевистской бдительности могло последовать самое строгое наказание.

На кафедре, в соответствии с ее профилем, мне довелось специализироваться в области физики твердого тела. В то время физики в этой области штурмовали подступы к тем вершинам своей науки, с которых позднее, уже после войны, открылись необозримые горизонты полупроводниковой техники.

Мне было предложено найти теоретическое объяснение одному явлению, наблюдаемому при прохождении электротока в облучаемых светом аддитивно окрашенных щелочно-галлоидных кристаллах. Если после пропускания через кристалл тока питающие его проводники отключить от источника и замкнуть друг с другом, то в цепи возникнет ток, который в кристалле будет иметь обратное направление относительно первоначально пропущенного тока. Это явление было экспериментально изучено школой профессора Р.В. Поля в Геттингене, а в СССР – моим научным руководителем профессором П.С. Тартаковским и его учениками. Петром Саввичем была выдвинута и гипотеза для объяснения этого явления.

Этой проблемой мне пришлось заниматься наряду с обширной программой кандидатского минимума по общим и специальным разделам теоретической физики, реферативными докладами на кафедре и сверх этого – философией, английским и французским языками, для меня совершенно новыми, поскольку в вузе я изучал немецкий. Уйдя с головой в аспирантские занятия, я с утра начинал работу в Публичной библиотеке и не уходил из нее до ее закрытия, бывал в библиотеке и на научных семинарах физтеха, на семинаре по технической электронике, который вел Петр Саввич в политехническом институте. Впрочем, столь же плотная загрузка была у всех аспирантов. Они и видели друг друга разве что на общих занятиях по философии и в группах по 3–4 человека на занятиях по иностранным языкам. Аспиранты разных кафедр даже в лицо мало знали друг друга. Правда, на нашем этаже в аспирантском общежитии была комната отдыха с пианино, но в нее заглядывали очень немногие аспиранты, очень редко и по существу случайно. Все аспиранты знали только одного из своих коллег – профорга. Это была та самая чернявенькая девушка по имени Бронислава, которая сопровождала нас на Растанную, а теперь проживала в общежитии на нашем этаже с другой аспиранткой – тоже с истфака.

Увлеченно работая над предложенной мне темой, я пришел к выводу, что гипотеза, предложенная П.С. Тартаковским, не может быть принята для объяснения явления электрической поляризации кристалла при фотопроводимости. Видимо, при прохождении фототока образуется дефицит электронов в зоне контакта кристалла с катодом вместо предполагавшегося П.С. Тартаковским их избытка в зоне контакта кристалла с анодом. Такой поворот дела меня несколько озадачил, ибо получалось, что свою аспирантскую деятельность я начинаю с опровержения точки зрения моего научного руководителя. После долгих колебаний, самопроверок и тщательной подготовки я все же решился сделать обстоятельный доклад своему профессору. Но тот, к моему немалому удивлению, быстро уловил суть дела и выразил полное согласие с моими доводами. Он даже похвалил меня за этот совершенно неожиданный новый подход, сказал, что если глубоко проработать мою гипотезу, то может получиться не просто кандидатская, но и докторская диссертация. Особенно советовал исследовать процесс прохождения высокочастотных токов в таких кристаллах.

Мне потребовались полные два года, чтобы довести теорию пространственных зарядов в фотопроводящих кристаллах до логического завершения. Но кроме логики, хотелось иметь ее прямое экспериментальное подтверждение, и передо мною возникла дилемма: либо заинтересовать этим делом кого-нибудь из экспериментаторов, либо самому заняться созданием экспериментальной установки и проведением эксперимента. Петр Саввич успокаивал меня тем, что обещал поставить нужный мне эксперимент на возглавлявшейся им кафедре технической электроники в политехническом институте. Но осенью 1940 года он скоропостижно скончался, и этот вопрос снова встал передо мной.

После смерти П.С. Тартаковского моим научным руководителем согласился стать член-корреспондент АН СССР Яков Ильич Френкель. Ознакомившись с моими наработками по диссертации, он заявил, что здесь дело у меня «на мази», а экспериментальная проверка теории вообще не нужна, так как она (теория) основывается на математически строгом использовании общепризнанных физических законов. Проверять мою теорию – все равно что перепроверять эти законы, давно и многократно подтвержденные экспериментально. «Таким образом, – сказал Яков Ильич, – готовая часть вашей работы уже практически достаточна для оформления к защите как кандидатская, а незаконченную часть работы – с высокочастотными полями – я бы посоветовал продолжить в качестве докторской диссертации. Но лучше всего, если поднажать на нее за оставшееся время до установленного срока представления диссертации к защите».

Я решил не рисковать в погоне за докторским журавлем в небе, а начал прихорашивать свою кандидатскую синицу. В конце концов, ничего страшного не случится, если мною без спешки, через какой-нибудь год после защиты кандидатской, будет представлена и докторская – где-нибудь летом или осенью 1942 года. Если уж спешить, то для того, чтобы успеть защитить кандидатскую диссертацию до начала летних каникул, а летние каникулы использовать для обустройства на новом месте работы, куда меня назначит комиссия.

Конечно, я ошибался, думая, что за один год после октября 1940 года ничего страшного не случится. Но что интересно: пока я оформлял свою кандидатскую, – будто по моему заказу, появилась статья американца Эванса в журнале «Физикл ревью», в которой описан нужный мне эксперимент. Я успел сделать ссылку на эту статью и привести в диссертации фотокопию графика, полученного Эвансом. Благодаря этому в отзыве официального оппонента профессора Б.И. Давыдова появилась фраза: «Теория автора диссертации блестяще подтверждается экспериментом, проведенным Эвансом…».

…С первых дней моего пребывания в аспирантуре мне много писали писем товарищи по учебе в институте. С начала осени их письма стали приходить в конвертах с треугольниками красноармейских штемпелей вместо марок. А одно письмо оказалось коллективным от нескольких человек, оказавшихся в Ленинграде и даже живших вместе в одной казарме. Мне разрешили навестить будущих танкистов. При встрече с ними я чувствовал себя словно бы виноватым за то, что отсиживаюсь за их спиной со своей аспирантской отсрочкой призыва до 1 сентября 1941 года. А ребята мне отвечали, что они ведь и призваны всего на один год, и раньше, чем я окончу аспирантуру, уже к концу 1939 года, снова будут «на гражданке» с военными билетами командиров запаса. Мог ли кто из нас знать, что в конце 1939 года начнется война с Финляндией, а потом их годичный срок для многих растянется на вечность, и лишь немногим посчастливится пережить лихолетье 1941–1945 годов. Единственным из моих сокурсников-физиков, кого я встречу после войны, будет тот самый Мекеша, с которым мы последний раз виделись в Мариуполе на учительской конференции. И о нем будет мое стихотворение.

Учителю физики Никифору Маринцеву

посвящается

Подраненный, тянул над степью
С ночной бомбежки ДБ-3.
Казался он дымящей тенью
В лучах предутренней зари.
И что-то от него, как камень,
Вдруг отделилось: «Рус капут!».
Сверкнул на небе взрыва пламень,
А чуть пониже – парашют.
Он падал над ничьей землею.
«Шнель, шнель! Живым пилота взять!»
«Вниманье! Пулеметы к бою!
Огнем пилота прикрывать!»
Вот он в воронке.
Пролетают над нею пули: надо ждать.
Свои врагов не подпускают,
А немцы не дают бежать.
Настала ночь. Кругом ракеты
Мертвящий разливают свет.
Пилот в ночные силуэты
Свой разряжает пистолет.
Нет! Не ничейная – родная
Земля сражалась вместе с ним!
К ней между кочек припадая,
Он выжил и приполз к своим.
…Вернулся невредимый, целый
Учитель физики с войны.
Ершистый ежик снежно-белый,
А брови точно смоль черны.
И всех в поселке удивляло,
Что молодой учитель сед.
С годами все на место встало:
Седой обыкновенный дед.

Добавлю в прозе: дед, раздражающий чиновников своими заботами и нуждами, с которыми его можно безнаказанно и до бесконечности гонять по бумажному кругу. (Увы! – не только чинуш раздражают деды-ветераны. Скажем, подходит к очереди у гастронома молодой балбес с дружками и спрашивает: «За чем очередь?». Узнав, что за праздничными наборами для участников войны, острит под хохот дружков: «А я думал, что вы все давно уже передохли!».)

Но все это будет не скоро. А пока что у меня завязалась переписка и с «гражданскими» однокашниками: с белобилетником Шурой Чебановым, математичками Верой и Таней. Мои письма в основном были о впечатлениях от Ленинграда. Вскоре получил я совместное письмо от Веры и Шуры и в ответном письме поздравил их как мужа и жену. Переписка с Таней заглохла. Последней весточкой о ней было странное письмо ее мужа, который на щиром украинском языке извещал меня, что живут они хорошо, «есть следы» (вероятно, это означало, что ждут ребенка), но все прошлое «мешает им жить». Бедная Таня! Какое прошлое? Неужели судьба одарила ее вздорным и ревнивым мужем, который и в самом деле будет «мешать жить» и ей, и себе самому? Получив эти письма, я невольно вспомнил и институтскую Веру-певунью, и свою первую школьную любовь Дусю, о замужестве которой узнал летом. Не без иронии подумал о том, сколько хороших девчат успел «выдать замуж», – а сам?…

А сам я был в плену проблемы, для решения которой пока что не видно было ни малейшего проблеска. Мать и сестра продолжали ютиться в жалком сарайчике в обстановке жесткого недоброжелательства, враждебности, мелочно-бытового террора. Они кое-что зарабатывали в детсадике, я им помогал из своей стипендии, – но проблема состояла в том, как избавить их от этого кошмара. Вот здесь были бы к месту слова: «Ну, а девушки потом». Но и девушки, к сожалению, долго ждать не могут, и больная мать в сарайчике долго не выдержит.

Пока что мне оставалось хотя бы найти дополнительный к стипендии источник материальной помощи маме и Оксане. Таким источником явилось чтение лекций студентам-заочникам Вологодского пединститута в зимних и летних сессиях. Уже в июле 1939 года в Вологде мне удалось заработать, по привычным для меня понятиям, кучу денег. Их хватило, чтобы основательно помочь матери и сестре, и самому приодеться, и даже купить себе первые в моей жизни карманные часы.

Но главное, я испробовал свои силы в чтении самостоятельного курса лекций – такого, какие в Ленинграде читались только профессорами и реже доцентами. И, кажется, получилось! Дирекция и деканат пригласили меня на зимнюю сессию заочников, и на следующее лето, и вообще…

– А вообще мы рады будем и насовсем принять вас у себя по окончании аспирантуры, – говорил мне декан. И добавил:

– Женим вас на кружевнице-северяночке. И край у нас хороший, и до Москвы, Ленинграда рукой подать.

И в самом деле: до чего же хорош этот край! Даже в июне, а значит, и все остальное лето, когда на юге все начинает чахнуть и выгорать от жары, здесь ласкает взор по-особому буйная, свежая и чистая зелень деревьев, всегда молодая сочная трава на зеленых лугах – все время такая же, какая бывает на юге только ранней весной, или, может быть, как мягкие нежные всходы озимой пшеницы, только очень густая. Понравился этот северный город еще и тем, что в нем, как и в Ленинграде, стояли белые ночи. От него веяло исконной Русью и русской твердостью в ратных делах, говорят, что и речка, впадающая вблизи института в многоводную Вологду, образовалась из оборонительного рва, отрытого в давние грозные времена. А до чего же доброжелательны и приветливы люди в этом краю с их неторопливой мягкой окающей речью, чем-то напоминающей мне родную украинскую речь! А парни – истые пришедшие из былин добры молодцы! И, конечно же, бесподобно хороши северяночки. К льняным косам и голубым глазам удивительно подходит особая белизна лица: не «брынзовая» и не матовая, конечно, а с едва уловимым пробивающимся из-под кожи румянцем, поистине – «кровь с молоком».

О вологодцах, как и вообще о россиянах, хочется сказать:

О Русь! Народ трудолюбивый!
Ты сердцем добр, но в битвах тверд,
В работе спорый и сметливый,
По-русски прост, по-русски горд.

И нет вины вологодцев в том, что в украинских селах люди содрогались от одного только слова «Вологда», означавшего в их представлении ненасытное страшилище, проглатывавшее и заживо замораживавшее раскулаченные семьи, страшилище, опутавшее окрестный край паутиной из колючей проволоки. Проезжая из Ленинграда в Вологду и обратно, я не мог противостоять неодолимой силе, тянувшей меня к окну вагона, за которым пробегали прямоугольники концлагерей, четко очерченные в ночи пунктирами электрических огней. Этой силой была мысль об отце. Может быть, он здесь, в одном из этих прямоугольников, и не подозревает, что совсем рядом проезжает и думает о нем его сын…

Сегодня по случаю воскресенья я позволил себе поспать дольше обычного. Но и после этого не спеша взял гитару, настроил ее, взял несколько аккордов для проверки строя, подошел к детской кроватке, где в одной распашонке лежал на спине, тыча себе в ротик резиновым петушком, восьмимесячный Василек. Малышу нравилось, когда отец играл на гитаре и напевал над его кроваткой. Сам же он при этом мог в ритме делать ногами в воздухе «велосипед», восторженно улыбаться, «гукать», а изредка даже произносить какое-то слово, которое, по моему твердому убеждению, означало: «Папа!».

Назад Дальше