И вдруг эта опора рухнула. 8 сентября 1933 года дядя Иван, находясь на отдыхе в санатории, утонул во время купания в Днепре. Его жена Евдокия – двоюродная сестра моей матери, овдовев, сначала пустилась в гульбу с холостыми младшими братьями покойного мужа, но мой отец их приструнил, и тогда она стала искать утеху среди приятелей своего старшего сына. И вот теперь живет у нее незарегистрированный примак – Иван Хомчак, всего на четыре года старше ее сына Ивана.
Хомчак – не по годам разбитной малый. Это он надоумил Евдокию отсудить на свое имя дом, построенный братьями. Суд определил, чтобы мой отец платил Евдокии по государственным расценкам квартирную плату за занимаемую нашей семьей комнатушку. Больше «квартирантов» в доме не осталось: Илья и Дмитрий поженились и живут с женами на частных квартирах, копят деньги на постройку собственных гнезд. Копит деньги и мой отец, присматривает, где бы купить себе дом. И Захара нет.
Хомчак дико напивается с сыном Евдокии Иваном и другим ее приятелем – Арсенем, который еще раньше хаживал к вдове. Во хмелю примак дебоширит, грозит, что всех вышвырнет «из нашего дома», а моего отца, как кулацкую контру, посадит.
Арсень – скользкий тип, известный тем, что околачивается в разных компаниях и ведет провокационные разговоры, за которые другого давно бы посадили. Говорят, что он – тайный доносчик НКВД. Однажды моя мать случайно услышала, как Арсень шепнул Евдокии: «Еще не взяли? Ну, ничего, теперь уже недолго осталось ждать».
Даже младший сын Евдокии, школьник, как-то сказал моей матери:
– А я про дядьку Василя такое знаю!
– Ну так расскажи.
– Нельзя, это государственная тайна. Придет время – сами узнаете.
И моему отцу однажды по секрету сказал дядя моей матери, который служил где-то в Донецке, может быть, даже в НКВД:
– Немедленно бросай все и уезжай куда-нибудь подальше от Донбасса. Здесь с тобой может произойти непоправимая беда.
– У меня совесть чиста, никуда я не поеду.
– Пойми, я рискую головой, говоря тебе об этом. Только ради Надюши, чтобы она не осталась без мужа. Делай то, что я говорю. По секрету скажу, что старший брат Нади послушался моего совета, и теперь ему ничто не угрожает.
Отец не послушался совета маминого дяди. Будь что будет!
Между тем и сама Евдокия как-то в сердцах сказала моей матери:
– Вы с Василем корите меня за вдовьи развлечения? Хорошо, скоро и ты узнаешь, что значит быть вдовой.
В юности Евдокия была недурна собой: пышнотелая, румяная, бойкая в танцах, веселая, беспечная певунья и хохотунья, может быть, немного глуповатая, но зато во всем селе только у ее отца и еще двух мужиков хаты были крыты не соломой, а черепицей, в хате были деревянные крашеные полы, да и в остальном хата у Акима Скрябина была не похожа на другие. Она состояла вроде бы из трех впритык поставленных хат, разделенных между собой глухими стенами. Из них средняя служила жильем для семьи, в другой был добротный амбар, в третьей хранился всевозможный инвентарь, брички, сбруя, дроги и даже ульи с уснувшими на зиму пчелами. А для скота были отдельно стоящие помещения – не то что у других мужиков, которые и жили под одной крышей со своей скотиной. У таких голодранцев, прежде чем попасть с улицы в жилую хату, надо было пройти через сени, в которых стояли лошадь, корова или то и другое… А рядом, в жилом помещении, стояли, перемешавшись, запахи навоза, детских пеленок, борща и свежеиспеченного хлеба.
Евдокия глубоко презирала таких злыдней, и вдруг ее выдают замуж за одного из них – Ивана, в занюханную хату, в которой как клопы кишат засопливленные младшие отпрыски ее свекра. Она возненавидела хату свекра и всех ее обитателей и облегченно вздохнула, когда с Иваном и детьми удалось выделиться на отдельное подворье рядом с подворьем ее отца. И вот нате вам: опять со всей этой оравой в одном доме в Мариуполе! В принадлежавшем ей доме! С этим приходилось как-то мириться, пока был жив Иван. Но теперь – вон из моего дома!
С Надькой у Евдокии особые счеты еще с тех времен, когда обе были солдатками в доме свекра, и Надька лезла не в свои дела, грозила наябедничать Ивану, когда он вернется с войны. Но сейчас особенно злит Евдокию и то, что Надькин сын заканчивает институт, говорят, будет дальше учиться на профессора, а ее Ванька еле одолел семилетку, дважды побывал второгодником, работает каталем у доменной печи. Да к тому же этот будущий профессор – явная контра и ведет агитацию. Евдокия сама слышала, как он говорил, что наукой доказано, будто в Библии написана правда, и упоминаемые в ней цари и города не выдуманы церковниками, а существовали на самом деле. Она где угодно подтвердит, что студент вел такую агитацию в присутствии своего отца, тестя Ильи – Тимофея Черныша и тестя Дмитрия – Афанасия Ивашины. Очень подозрительная компания. Родственнички.
В тот день Василий Трифонович вернулся домой после двенадцатичасовой ночной смены. Своему сменщику он сдал паровоз блестящим, надраенным «как новый гривенник». Оттого и сам был, как обычно после смены, черным от копоти и мазута, в промасленной, потерявшей свой первоначальный цвет, задубеневшей до хруста парусиновой спецовке, которая лоснилась и тоже блестела как паровоз.
Сняв спецовку в сарае, он повесил ее на колышки и там же поставил свой неизменный сундучок для еды. Потом прихватил из котелка добрую горсть скользкой песчано-глинистой массы, которую выдавали машинистам в качестве «спецмыла», и начал умываться, смачно отфыркиваясь над тазом с водой. После третьей смены воды сказал, обращаясь к жене:
– Готовь завтрак. Проголодался как волк. И представляешь, иду сегодня с работы и думаю: «Эх, к завтраку бы рюмочку красного винца! Захотелось – ну прямо как перед смертью!».
– С чего бы это? Слава Богу, сколько я тебя знаю, ни парубком, ни женатым никогда не пил, не курил.
– А что тут плохого? Впереди – двое суток отдыха, и почему бы немного не расслабиться, когда жить стало, как говорится, лучше и веселее? Жили мы ради детей, пора пожить и для себя. Ты только вдумайся: сын у нас институт кончает, дочка – школу, мне разряд повысили, к осени, глядишь, будет у нас и свой домишко. Дети разлетятся кто куда, а мы будем себе в том домишке жить да поживать. Разведем садочек, виноград…
– Садись, завтракай, отдохни с ночи – вот тебе и будет «расслабиться». А насчет остального – подожди пять дней, отметим твои сорок два года.
…Ночью к ним в комнату вошли участковый милиционер и человек в кожаном пальто, в сапогах. Третьим был Хомчак (?!). Вошли без стука, посветили фонариком, нашли выключатель, зажгли свет. В комнате все проснулись: отец, мать и дочь.
– Ты – Кисунько Василий Трифонович? – обратился милиционер к отцу, стоявшему у кровати в нижнем белье. – Предъяви паспорт.
Милиционер взял паспорт, раскрыл его, полистал и спрятал в милицейскую сумку. Потом начал ковыряться на полках стенной этажерки, где лежали школьные учебники и тетради, книга «Паровоз. Вопросы и ответы», старинного издания Библия в кожаном переплете.
– Вот это нам пригодится, – сказал участковый, пряча Библию в сумку. При этом он положил на этажерку расписку об изъятии при обыске «религиозной литературы в количестве одной книги».
– А теперь одевайся и показывай, где спрятано оружие. Говорю тебе по-хорошему, – сказал человек в кожаном пальто.
– Ни по-хорошему, ни по-плохому – признаваться мне не в чем.
– Ничего, в другом месте все расскажешь. Руки назад – и на выход!
– Подождите, пожалуйста. Сейчас соберу узелок! – попросила мать, но отец остановил ее:
– Не надо. Иду ненадолго. Правда свое возьмет.
Безуспешно пыталась моя мать что-нибудь узнать об арестованном муже. Была в милиции, в НКВД. Мне написала коротенькую записку на открытке с просьбой приехать на майские праздничные дни – так как она «немного приболела». Все же ее сын у нее образованный. А она не знает и куда пойти, и с кем и как поговорить.
Я выехал в Мариуполь 29 апреля, еще не зная истинной причины, заставившей маму написать мне открытку с просьбой приехать.
А между тем 29 апреля – день моего выезда из Луганска – оказался роковым для моего отца. В этот день в Донецке появился следующий документ, с которым я познакомился только 7 мая 1992 года:
Слушали:
Дело Мариупольского горотдела НКВД по обвинению Кисунько Василия Трифоновича, 1896 г. рождения, и Ивашина Афанасия Леонтьевича, 1894 г. рождения.
Постановили:
Кисунько Василия Трифоновича и Ивашина Афанасия Леонтьевича
расстрелять».
Сведений о дате приведения в исполнение этого постановления в материалах следствия я не обнаружил, но в компетентных органах мне объяснили, что по положению, существовавшему с 1 декабря 1934 года, такие постановления в то время исполнялись немедленно, по вынесении. Значит, когда я подъезжал к Мариуполю, мой отец был уже расстрелян.
Но обо всем этом мне было суждено узнать более чем полвека спустя, а тогда, в 1938 году, я с хорошим предмайским настроением спешил домой к рабочему поселку от станции Сартана с новеньким патефоном марки ПТ-3 коломенского завода. Патефон в ярко-красном футляре, моя премия за отличную учебу – хороший сюрприз для домашних.
В маленькой комнатушке, ставшей в Мариуполе моим «отчим домом», в полном сборе младшие братья моего отца, даже дядя Захар, который успел побывать в Луганске под одному мне известными псевдонимами: Жорж Глобер и Жорж Орлеанский. Теперь он вернулся в Мариуполь из Пятигорска как Захар Трифонович Кисунько, хотя прибывшая с ним жена продолжает называть его Жорой. Захар и Илья построили себе на двоих добротный дом из шлакоблоков.
Мать говорит мне, что ее здоровье, слава Богу, начинает поправляться. Я рад этому еще и потому, что у нас собралось сразу столько гостей. Сейчас перед ними можно будет продемонстрировать патефон. В то время патефоны были большой редкостью. Вот патефон уже на столике, и из него льется песня:
Я стараюсь уловить на лицах присутствующих выражение радости, так как и мама и дяди любили песни, знали в них толк и сами при случае не прочь были попеть. Но они как-то странно молчат и словно бы с укоризной смотрят на веселого студента. А из патефона несется новая песня:
Дядя Илья, токарь, подходит к патефону, ударяет кулаком по мембранной головке, игла насквозь протыкает и раскалывает пластинку. Из глаз дяди выкатываются слезы.
– Тебе, студент, видно, очень весело. А почему ты хотя бы из приличия не спросишь, где твой отец?
– Может быть, на работе? Или новую спецовку выдают, и он задержался после ночной смены?
Мать всхлипывает, с трудом сдерживая рыдания. У мужчин на глазах слезы.
– Что же случилось? Неужели крушение поезда?
– Ты почти угадал, племяшок. Он в сплошной ночной смене, из которой не возвращаются, и, наверно, уже в новой спецовке. А называется эта смена – НКВД.
После короткого рассказа матери дядя Захар сказал:
– Вот так-то, студент. Теперь скажи нам, темным людям, что делать?
Что я мог ответить? Теперь я понял, что и меня самого не случайно, а именно в связи с арестом отца вызывали в луганский НКВД в середине апреля. Я тогда не придал значения этому вызову, потому что принимавший меня сотрудник задавал мне какие-то пустяковые вопросы: как учусь, какие преподаватели, какие дисциплины больше всех нравятся. Я подумал, что, может быть, расследуется донос на какого-нибудь преподавателя, и поэтому всячески расхваливал всех преподавателей. Только в конце беседы мне были заданы вопросы, вроде между прочим, о родителях: где отец, мать, чем занимаются, что пишут. Но я тогда еще ничего не знал о случившемся с отцом, и даже открытку от матери о ее «болезни» не получил. Я ответил, что дома все в порядке, и никакого другого ответа по имевшейся у меня информации не могло быть. Меня отпустили. А в каком случае могли не отпустить? И еще непонятно: неужели в НКВД не поинтересовались моим институтским личным делом? А если интересовались, то как могли не заметить фальшивую справку о социальном происхождении? Или, может быть, в луганском НКВД мое дело попало к просто хорошему человеку? И что было бы, попади оно к другому?
Дядя Захар, остальные дяди и мама, задавая мне вопрос «Что делать?», фанатически верят в силу моей «образованности», которая подскажет мне, как вызволить отца. Им и в голову не приходит, что махина НКВД имеет свой план в виде давно составленных списков. Может быть, сейчас подошла очередь для того списка, по которому мне в 1934 году отказали выдать паспорт и пообещали «выслать куда-нибудь подальше». И все же…
– Все это какое-то недоразумение. Вот увидите, там разберутся, и отец вернется. А мы начнем действовать по Конституции. Сейчас напишем письмо главному городскому прокурору, – сказал я.
– Ничего себе недоразумение: был человек – и нет человека, – ответил мне дядя Илья. – Ты, Гриша, конечно, ученей нас, но мы по-темному так понимаем это дело: слишком уж много этих самых недоразумений. Пройдись только по нашему поселку – со счета собьешься. Слыхали мы про всяких врагов народа, но теперь уже выходит так, что народ сам себе враг. Вот это и есть сплошное, огромное и очень страшное недоразумение.
Городской прокурор, к которому я попал после майских праздников, повертев в руках мое заявление, равнодушно ответил:
– Таких заявлений не принимаем.
Мои настойчивые просьбы он выслушивал, рассеянно глядя в окно.
– Но вы, как самый главный прокурор в городе, можете затребовать дело, и все выяснится. Тут просто недоразумение.
Прокурор ответил:
– Обратитесь в НКВД. Я ничем вам помочь не могу.
В НКВД через окошко мне сказали:
– Справок не даем.
Потом я направился к городской тюрьме, где стояла огромная очередь с узелками. На всякий случай купил немного яблок. А когда дошла моя очередь, услышал ответ:
– У нас не числится.
Надо было возвращаться в Луганск: в июне – выпускные государственные экзамены. Написал заявление на имя областного прокурора, прокурора УССР, Генерального прокурора СССР; в НКВД: городское, областное, УССР, СССР; Сталину, Молотову, Калинину. Позднее, когда узнавал о смене наркомов или начальников НКВД, – особенно когда прежние объявлялись врагами народа, – повторно направлял заявления на имя вновь назначенных лиц. Все эти мои письма оставались без ответа.
На луганском вокзале в раздумье, вспоминая, как здесь последний раз виделись с отцом, я по ошибке вышел к двери, на которой была надпись: «Нет выхода». В этой надписи словно бы затаился прицельно мне адресованный зловещий смысл. С тех пор всегда и всюду при виде подобных надписей у меня невольно возникают ассоциации с трагическими событиями апреля 1938 года.
Вернувшись в институт, я рассказал об аресте отца члену парткома института Ивану Фомичу Боярченко, выразил уверенность, что все это недоразумение, попросил совета. Но Иван Фомич ответил:
– Органы НКВД работают точно. У них недоразумений не бывает. Но ты не падай духом: сын за отца не отвечает. Это сказал сам Сталин. А тебя мы знаем и в тебя верим.
– Но я ведь не о себе, а об отце, которого знаю и в которого верю. Вас, старого партийца, хорошо знают и в Донецкой и в Луганской областях. Прошу вас, попросите, пусть разберутся.
Слушая меня, Иван Фомич, может быть, вспоминал своего друга Владимира Горбатова, вожака и любимца луганских комсомольцев, которого уже нет. Фомич хорошо знал Володю, верит в него и не верит, что он враг. И потому дал мне совет:
– Отцу не поможешь, а себе навредишь. В институте о случившемся никому больше не рассказывай. Кому надо – я расскажу сам.