Она совсем как маленькая это сказала, как маленькая девочка - и я улыбнулся этому. Я понял в этот миг, что ей никогда и в голову не приходило равнять себя с богами; просто это был древний титул, ранг ее и ее должность… Все священные обряды стали здесь игрой или парадными придворными церемониями Она не поняла, чему я улыбаюсь, и взгляд ее был укоризнен…
- Счастье мое, - говорю, - ты не можешь забрать меня из Бычьего Двора. Я отдал себя богу, чтобы быть в ответе за свой народ. Пока будут плясать они, буду и я.
- Но это же… - она вовремя одумалась и сказала уже по-другому -…только на материке такой обычай. У нас на Крите уже больше двухсот лет прошло со времени последней такой жертвы. Теперь мы вешаем на дерево куклу - и ничего, Великая Мать не гневается…
Я сделал над ней знак против зла. Она следила глазами за моей рукой, как дети следят, а в темных глазах ее отражалось пламя - две крошечные лампочки…
- Ты отдал себя богам, - говорит, - а Великая Мать отдала тебя мне.
- Мы все ее дети. Но Посейдон отдал меня народу моему. Он сам сказал мне это, и я не могу их оставить.
Она потянулась за талисманом Коринфянина - хрустальный бык всегда был на мне, даже если ничего больше не было, - взяла его, забросила мне за плечо.
- Твой народ! - говорит. - Шестеро мальчишек и семь девчонок! Ведь ты достоин править царством…
- Нет, - говорю, - если не достоин их, то не достоин и царства. Много или мало - не в этом суть. Это безразлично. Суть в том, чтобы отдать себя в руку бога.
Она отодвинулась, чтобы посмотреть мне в лицо… Но держала в руке прядь моих волос, словно я мог убежать.
- Я тоже в божьей руке, - говорит. - Пелида меня захватила. Ведь это же ее безумство; эта любовь, как стрела с гарпунным наконечником: хочешь вытащить, а она заходит еще глубже… Мать звала меня маленькой критянкой, я ненавидела эллинов и голубые глаза ненавидела, но Пелида сильней меня… И я знаю, что она задумала, - она прислала тебя сюда, чтобы сделать Миносом.
У меня дыхание перехватило от ужаса. И на лице это тоже, наверно, отразилось - она смотрела на меня с удивлением, но глаза были совсем невинные… Наконец я сказал:
- Но, госпожа, ведь царствует ваш отец.
У нее был обиженный подавленный вид, как у ребенка, который не знает, за что ругают его, что он сделал не так.
- Он очень болен, - говорит. - И у него нет сына.
Теперь я ее понял. Но дело было слишком серьезное, великое было дело, и я осваивался с этой мыслью медленно.
- Что с тобой? - спрашивает. - Ты смотришь на меня так, будто змею увидел!
Она лежала на боку, складочки на талии были залиты мягкими тенями… Я провел рукой по ним…
- Прости, маленькая богиня. Ведь я не здешний. В Элевсине, когда я шел бороться, меня вела царица.
Она посмотрела на мои волосы, что до сих пор держала в руке, потом на меня - и сказала, не сердито, а вроде удивленно:
- Ты совсем варвар. Няня говорила мне, что варвары едят непослушных детей. А я люблю тебя так - я тебя невозможно люблю!…
Нам долго не нужны были слова, но мужчина не женщина - скоро опять начинает думать обо всем… И я сказал:
- Ну ладно, пусть у твоего отца нет сына, ему лучше знать, но наследник у него есть…
Лицо ее ожесточилось.
- Я его ненавижу!… - Я вспомнил ее в храме, как она смотрела на него поверх разбитой таблички… А она продолжала: - Я всегда ненавидела его. Когда я была маленькой, мать всегда бросала меня, как только он появлялся. У них были свои секреты какие-то. Она смеялась надо мной, называла маленькой критянкой… а над ним - никогда, хоть он темней меня, в два раза темней. Когда она умерла и ее хоронили - я разодрала себе лицо и грудь до крови; но пришлось закрыть глаза волосами, чтоб не видно было, что плакать не могу.
- Так ты, значит, все знала?
- Я не знала - но знала. Как все дети. Отец молчаливый человек, он редко разговаривал со мной; но я знала, что они потешаются над ним, когда шепчутся по закоулкам. Наверно, потому я и полюбила его. - Она впилась пальцами в кровать. - Я знаю, кто его убил, знаю!
- Послушай, - говорю, - ведь ты сказала, он болен.
- Да, болен. И мертв. Умер заживо. Уже больше года никто не видел его лица, а теперь он вовсе не выходит от себя. И выйдет только на погребальных носилках. - Она помолчала. - Слушай, - говорит. - Поклянись. Поклянись хранить эту тайну. Ты должен сам связать себя, ведь я никогда-никогда не смогу тебя проклясть!
Я связал себя клятвой, и тогда она сказала:
- Он - прокаженный.
Это слово - как холодный палец на коже, на всех оно действует одинаково.
- Это тяжкая болезнь, - говорю. - Но и она от богов приходит…
- Нет! Она от других прокаженных приходит или через их вещи можно заразиться. Все врачи так говорят. Когда они нашли это на отце - они раздели и осмотрели всех, кто был вокруг него, но все были чисты. Я сама думала, что это колдовство или проклятие. Но потом он вспомнил, как за год перед тем, даже больше, потерял надлокотный браслет, а он его каждый день надевал. Браслета не было почти месяц, а потом его нашли - нашли в том месте, где уже искали раньше, - и он его снова стал носить, этот браслет. Под браслетом и началась проказа.
Это мне показалось слишком фантастичным.
- Но если в доме есть предатели, - говорю, - почему им было не воспользоваться ядом? Прокаженные живут долго, если их не бросают на произвол судьбы. Астериону, быть может, придется ждать много лет, он мог бы найти более скорое средство, - я говорил все это, а сам удивлялся про себя, почему Минос сам не ушел к богу, в первый же день как узнал.
- Он выбрал самый надежный путь, - сказала она. - Если бы отец умер сразу и его бы провозгласили Миносом, родня бы этого не стерпела, началась бы война. А теперь он мало-помалу забирает власть в свои руки; одних подкупает, других запугивает… Сначала отец пересылал свои приказы, и они выполнялись; теперь они вообще не доходят до тех людей, кому предназначены, - а начальник стражи купил себе новое имение. Теперь никто уже и не знает всех людей Астериона, никто не решается спрашивать… - Она помолчала чуть и добавила: - Он уже правит, будто царь.
Теперь я на самом деле все понял; не только то, что сказала она, но и все остальное.
- Но раз так, - говорю, - Критом правит человек, который не принадлежит ни одному из богов, его и не посвящали никогда… У него вся власть, но он не согласился жертвовать собой. Или согласился?
У нее на щеке появилась ямочка, - вроде чуть не улыбнулась, - но лицо оставалось серьезным, и она покачала головой.
- Но тогда, - говорю, - бог никогда не обратится к нему. Как он может вести народ? Кто увидит, если народу будет грозить беда? Что будет, если бог разгневается и некому отдать себя в жертву? Он принимает услуги, подати, почести - и не отдает взамен ничего?!… Я чувствовал, что это чудовище, я знал… Если вы оставите его в живых - он погубит народ ваш!… Почему вожди подчиняются ему?… Почему они это терпят?!
Она помолчала, потом потянулась через мое плечо, достала хрустального быка и снова повесила его мне на грудь.
- Ты мне сказал, - говорит, - «пусть у врагов моих будут золотые мечи». Это то, что мы сделали здесь, - отковали мечи свои из золота. Я этого не замечала, пока не узнала тебя.
Ее слова меня удивили. А она:
- Ты считаешь меня ребенком, - говорит, - потому что я не знала мужчин до тебя, но я много знаю. И я с самого начала знала, что ты принес какую-то судьбу с собой; еще там знала в Амнисе, когда ты обручился с морем.
- Так это ты тогда выглядывала из-за занавески?
Мы отвлеклись от Амниса, от судьбы… - от всего. Но потом я спросил:
- А что ты имела в виду, когда сказала, что я обручился с морем?
Она посмотрела на меня яркими, глубокими, совсем не детскими глазами.
- Как ты думаешь, зачем он бросил кольцо?
- Чтоб утопить меня. Ведь он не мог иначе меня убить.
- Так ты ничего не знал?… Значит, так оно и есть!
Я ничего не понял, спросил, в чем дело… И она рассказала:
- Когда провозглашают нового Миноса, он всегда женится на Владычице Моря: бросает ей свое кольцо.
Я вспомнил, как переглядывались и переговаривались критяне в порту. Так вот оно что! Он в тот раз давал им запомнить предзнаменование, и оно должно было выглядеть случайным, - настоящие предзнаменования такими и бывают, - в тот раз он воспользовался мной, но собака дрессированная тоже сгодилась бы…
- Так что, когда ты вытащил кольцо обратно, он остался в дураках. Но ты сам снова бросил его в море и сам обручился с ним! Я так хохотала за занавеской!… А потом подумала, быть может, это истинный знак судьбы? Я видела, критяне так это и восприняли. И он тоже это видел. И нашел самый умный способ выкрутиться: стал твоим покровителем. Он всегда из всего извлекает выгоду; он видел, что из тебя получится хороший прыгун, и подумал - последнее слово останется за ним.
Я немного подумал, потом спросил:
- А как он ладит с коренными критянами? По их старым обычаям, их наверно не сильно волнует, кто его отец; им достаточно того, что он сын Царицы… - Говорил и боялся, что получается слишком резко; но ее это не задело.
- Да, - говорит, - и он это знает. До последнего времени он обращался с ними безобразно; они для него попросту не существовали, разве что за рабочих скотов их считал. Ко мне они приходили. У меня должность такая - выслушивать прошения и мольбы, а критяне всегда с большей готовностью просят женщину; и я старалась им помочь… Я знаю, как это бывает, когда тебя третируют… Я часто передавала их просьбы отцу, так и заговорила с ним впервые. А он мне говорил, бывало: «Ты всего-навсего богиня, маленькая моя Ариадна. Быть чьим-то послом - это серьезное дело», - но часто делал то, что я просила.
Я вытер ей слезы.
- А теперь? - спрашиваю.
- О! Теперь Астерион их обхаживает. Прежде, если их обижали, он и пальцем не шевелил, а нынче поддерживает, даже когда они не правы, если только это не затрагивает его приближенных. Даже во Дворце он собирает вокруг себя людей с критской родней, таких как Лукий. Понимаешь, почему нужно, чтобы отец мой умирал медленно?
- Дело плохо, - говорю. - И многих он уже завербовал?
- Критяне ничего не забывают. Те, кого он оскорбил когда-то, - те его не простили. Но если кого обидели эллины - те обращаются к нему.
Мы говорили еще, но остального я не помню. Помню только, как голова кружилась - от мыслей, от бессонницы, от сладкого аромата ее волос.
Во время следующей Пляски, когда я смотрел на ложу, мне казалось, что все знают о нас; и я знал, что она чувствует то же самое… Но никто ничего не заметил. А я исполнил в тот раз новый номер: со спины Геракла - заднее сальто в прогибе с приземлением на ноги. Все утро отрабатывал его на деревянном быке - пусть посмотрит, на что я способен.
Я не хотел тревожить Журавлей перед Пляской, но после - после рассказал все, что мог. Сказал, узнал, мол, что царь тяжело болен, что Астерион плетет заговор, чтобы поднять критян против эллинов и захватить трон.
- Это значит, - говорю, - что времени у нас в обрез. Если критяне его поддержат, он сможет удержать побережье от эллинского флота. И будет удерживать, пока не потеряет их любовь. А любовь их будет при нем, если ничто не будет угрожать ему на троне и ему не придется прибегать к силе внутри страны. Как долго? Год, два, три?… В любом случае дольше, чем мы продержимся на арене. Мы должны выступить как можно скорее.
- Мы делаем что можем, Тезей, но оружия у нас еще мало.
Это Ирий сказал, обиженно так. На самом деле они с Иппием натаскали больше оружия, чем все остальные вместе, - у них и возможностей было больше…
- Ничего, - говорю, - я нашел целый склад. Если все пойдет как надо, скоро оружие будет у всех.
Я собирался каждый раз прихватывать с собой понемногу и прятать где-нибудь в таком месте, где его легко и быстро можно будет взять. Но не хотел, чтоб об этом знали раньше времени.
В тот вечер в маленькой комнатке за храмом мы бросились друг на друга, как искра на трут. Два дня и ночь врозь - будто месяц они тянулись; по правде сказать, я накануне едва не пошел к ней, - будь что будет потом, - уже поднялся было, но увидел спящего Аминтора и вспомнил о своем народе.
Прошло всего три ночи нашей любви, но у нее было уже свое прошлое, свои воспоминания… У нас уже были заветные слова - слова-улыбки, слова-поцелуи… Но смеялись мы, или играли, или погружались в любовь, как дельфины в море, - я все время чувствовал какое-то благоговение. Быть может, место наших встреч было причиной тому… Или потому, что любовь царя и царицы - даже тайная - это всегда обряд, совершаемый для народа перед богами?
На обратном пути я взял лампу со священной колонны и пошел в арсенал. Как я предполагал, там было одно старье; новое и хорошее оружие было наверху. По следам можно было бы найти туда дорогу, но там, вероятно, была охрана. Я смазал петли сундуков ламповым маслом и открыл их. Они были полны стрел, но луки были источены временем и без тетив. А вот копья и дротики - этого было вдоволь. Правда, старого образца дротики, тяжеловатые, но крепкие. Одна была беда - слишком длинные они были, даже под плащом нельзя было спрятать.
Тем не менее, ночь за ночью я стал переносить их в подвал под ламповой, где их легко было достать. У колонны там была груда старых амфор из-под масла, и по паутине видно было, что их давным-давно никто не трогал, а за ними - свободное место. Через несколько дней я нашел ящик с наконечниками для копий и точило. Это было прекрасно. Я стал перетачивать наконечники на кинжалы и относил их по нескольку штук в Бычий Двор - отдавал девушкам.
Все Журавли дали клятву молчания, - даже любимым своим никто ничего не смел сказать, - и я тоже держался этой клятвы. Ариадна была не из тех женщин, кому можно отдать лишь часть себя или сказать лишь половину. Был в ней дар неистовства, что так волнует нас, - мужчин, - неистовства, глубокого, как огонь Гефеста, который лишь землетрясение выпускает на поверхность гор. Потом она смотрела на меня неподвижными изумленными глазами; ее, как хорошо накормленного младенца, охватывал сытый блаженный покой - она засыпала.
Иногда, когда она заговаривала об отце, о делах царства, о тревогах своих, - я подумывал рассказать ей все, попросить ее помощи. Ее сердцу я верил, а вот головке ее… Ей едва исполнилось шестнадцать, - она быстро выложила мне все свои секреты, - и я больше всего боялся ее ненависти к Астериону. Он был не таким зеленым парнишкой, как я в Элевсине; если бы женское лицо сказало ему: «Ты ничего не знаешь, но кое-что ждет тебя скоро», - уж он-то не оставил бы этого без внимания.
Как раз в это время он в очередной раз вызвал меня на свой пир, и я убедился, что она была права.
Среди гостей не было ни одного, кто выглядел бы хоть наполовину эллином. Все сплошь критяне или почти критяне; мелкие помещики, потомки тех родов, что были в силе до прихода эллинов. И его обращение со мной стало хуже. Не то чтобы он открыто оскорблял меня, - как он понимал оскорбление, - это бы ему лавров не стяжало, критяне любят бычьих прыгунов; но он старался подчеркнуть, что я там присутствую лишь ради удовольствия его почетных гостей, и за всем этим чувствовалось его желание унизить эллина у них на глазах. Вдруг он попросил меня спеть какую-нибудь песню моей родины. Да, попросил, - говорил мягко, - но так, как говорит завоеватель с пленником.
Я сначала поперхнулся, услышав это. Потом - «Ладно, - думаю, - если я подчинюсь, никто не сможет сказать, что я был его гостем».
Взял лиру, настроил ее на эллинский лад… Астерион ухмылялся. Но Лукий - я видел - глянул на него краем глаза и чуть усмехнулся: он-то путешествовал - знал, как воспитывают благородных людей в наших краях.
Пленнику не пристало воспевать победы своих предков. Дать кому-то догадаться, что я думаю о войне, - этого мне тем паче не хотелось; но я хотел, чтоб эти критяне меня запомнили, и запомнили не так, как задумал этот скот. Потому я запел одну из тех древних элегий, что выучил еще дома, в Трезене. Это та, что поют по всему острову Пелопа; иногда барды включают ее в свои предания о павших городах, но ее поют и отдельно. О царском наследнике, Пастыре Народа, который прощается с женой у городских ворот, прощается навеки - знает что погибнет в грядущей битве.