Немцы - Велембовская Ирина Александровна 21 стр.


У Розы задрожали губы.

– Ведь это будет не раньше весны…

– Все равно, – нетерпеливо перебил Штребль, – ведь работать в лесу ты больше не можешь.

Ему давно уже приходилось работать за двоих. Хотя она ни разу не пожаловалась, он видел, что ее постоянно мучат тошнота и головная боль, а руки и ноги отекают. Это была ее первая беременность в тридцать два года, и Роза очень боялась родов. Штребль понимал, что надо быть к ней повнимательней, но нежность давалась ему с трудом. Боясь признаться в этом себе самому, он втайне мечтал только об одном: чтобы Розу поскорее отвезли в лагерь. Он устал от ее виноватых глаз, от ее тяжелой походки, от еле сдерживаемых стонов.

В середине марта Тамара, отправляясь домой на Чис, забирала, наконец, с собой и Розу. Штребль провожал ее, но когда она хотела поцеловать его, он сделал вид, что не заметил этого, и отвернулся.

– Я приду в воскресенье в лагерь, – все же пообещал он. – Фрейлейн Тамару я просил позаботиться о тебе.

– До свидания, Руди, – чуть слышно сказала Роза. – Мари будет стирать тебе белье, я просила ее об этом.

Сани тронулись, и Роза заплакала.

– Никогда слишком не любите мужчину, фрейлейн Тамара, – сказала она, когда Рудольф уже не мог ее слышать.

Тамара с жалостью поглядела на нее, не зная, что и ответить. Она хорошо помнила прежнюю Розу – веселую, здоровую и беззаботную.

А Штребль, оставшись один, облегченно вздохнул. Он сам почистил картофель и сварил себе суп. Наевшись, улегся на койку и непроизвольно стал тихонько насвистывать.

– Однако ты, оказывается, порядочная свинья, – ехидно заметил Раннер. – Неужели тебе не жалко Розу?

В другое время Штребль обиделся бы и разозлился, но сейчас, почувствовав, что Раннер прав, промолчал.

Вскоре он получил нового напарника. Это был пожилой крестьянин Томас Хайзенхофер, маленький, чернявый и добродушный человечек. Штребль отнесся к нему настороженно, как и ко всем бёмам, но скоро понял, что Хайзенхофер – это не Ирлевек. Своей покладистостью и покорностью он даже напоминал папашу Бера, но если Бер был слабым и неповоротливым, то Хайзенхофер оказался маленькой, не знающей устали машиной. Глаза его – две шаловливые бусинки – ласково глядели из-под густых бровей.

– А скажите-ка, сударь, говорят, теперь в Румынии все по-новому: отбирают у крестьян землю, что же, сударь, мы будем пахать, когда вернемся домой? – спросил он у Штребля, когда оба сели перекурить.

– А у вас много было земли?

– Сущие пустяки, сударь. Вот у моего кузена, верно, земли много. Ему даже удалось откупиться, когда начали увозить нас в Россию. Я каждый год работал на своего кузена.

– Может быть, теперь он будет работать на вас, – усмехнулся Штребль.

– О нет! Бедный народ всегда страдает, сударь, – печально сказал Хайзенхофер. – Зачем вот нам эта война? У меня погиб в России младший брат, и осталась его семья, теперь мне придется вовсе на части рваться, чтобы им помочь.

Тамаре нравился Хайзенхофер – он был необыкновенно трудолюбив и услужлив, первым брался за всякую работу, обожал возиться с лошадьми, хотя эти обязанности по-прежнему лежали на Раннере. Но Хайзенхофер не мог пройти мимо лошади, чтобы ее не погладить, не похлопать по морде или не сунуть ей клок сена.

– Коня, – ласково бормотал он, – хороший коня!

Сдружился Хайзенхофер и с Власом Петровичем.

– Как тебя звать-то? – осведомился старик, когда немец появился в лесу.

– Томас, – сообразив, о чем его спрашивают, ответил бём.

– Тормоз? Это, брат, не имя, а чертовня какая-то! Я тебя буду Тимохой звать, ладно? Тимофей, понял? – и он ткнул Томаса в грудь.

Вечером Влас Петрович заявил Тамаре:

– Пусть Тимоха со мной в чулане спит, а то мне одному тоскливо.

Она согласилась, но, заглянув в каморку к Власу, увидела, что оба сидят подвыпивши. Старик, употребляя свои обычные ругательства, что-то объяснял Хайзенхоферу, а тот напряженно силился понять пьяную воркотню своего нового друга.

– Я, Тима, молодой был ужасный паразит до баб. Девок не трогал, а на бабах сидел, как дятел на дупле. Два раза меня за изнасилование судили, но сухой из воды выходил. Только от своей бабы попадало. Вот, пощупай, на голове от ухвата метина. Баба моя была мученица великая, такой я сверчок был. Я и сейчас, брат, в случае чего… А ты, Тимофей, как? Требуется тебе, как это по-вашему… фрау?

– Не треба фрау, – смущенно улыбнувшись, отозвался бём.

Тамара покраснела и отошла от двери.

Очень скоро Хайзенхофер обучился мастерски материться, а Влас все больше употреблял румынские ругательства.

– Ты гляди, Васильевна, – сказал он Тамаре, – у нас хоть одну мать кроют почем зря, а у румын – и бабку, и тетку, и леший знает кого. Вот это, я понимаю, техника!

Тамара только рукой махнула, но бёма при случае спросила по-немецки:

– Дядюшка Томас, вы, наверное, не понимаете, какие плохие слова говорите?

Тот насторожился.

– Простите, фрейлейн Тамара, что же это за слова?

– Я не могу их повторить… – девушка смутилась окончательно. – Ну, те, которым вас Влас Петрович учит. Это гадкие, отвратительные слова. И я прошу вас больше так не ругаться.

Хайзенхофер, конечно, и не предполагавший, как далеко он зашел в изучении русского языка, теперь вообще помалкивал, чтобы не сказать чего лишнего, а когда слышал, как ругается Влас, считал своим долгом его остановить:

– Не нада, Вляс! Мать, мать – не хорош. Не нада!

Влас Петрович только посмеивался.

– Ты, Тимофей, хороший мужик, – говорил он. – Я бы всех немцев, б… этаких, на куски порубил к… матери! Но ты… мать, золотой человек. Оставайся, Тима, у нас в Рассее. Что ж я без тебя, твою мать, делать буду, когда вас на х… в вашу… Румынию увезут?

– На Романия хорош! – мечтательно отзывался Хайзенхофер. – На Романия теплё. Хлеб много, сало много…

– Хлеба, сала… их мать! – передразнивал его Влас. – У нас, что ж думаешь, нету этого… сала? Дурак ты, Тимоха! У нас до войны хлеба было хоть за…, а на сало и не глядели. Гитлер, б… такая, все сожрал, мать его…

– Не нада, Вляс, не нада! – умолял его Хайзенхофер.

Весна приближалась. Это стало заметно по тому, как проседал снег вокруг деревьев, как он посерел на открытых местах, как вокруг драги образовалось широкое разводье. На кустах попадались клочки шерсти от линяющих зайцев, а потом над вершинами сосен и лиственниц послышался первый крик прилетевших грачей. Но весна была холодная и ветреная. В начале апреля старик Влас с Хайзенхофером отправились на Чис за хлебом. Тамара тревожно прислушивалась к далекому гулу на реке, ожидая их возвращения. Вернулись они поздно. Влас Петрович, чуть живой, лежал в санях в мокрой, покрывшейся ледяной коркой одежде.

– В наледь попали, тудыть твою в душу! Спасибо Тимофею, не оробел, успел мешки с хлебом ухватить, а то бы унесло на х…

– Ведь говорила я не ездить рекой! – негодовала Тамара.

– Ну тебя к лешему! – огрызнулся старик. – Будем еще крюк в восемь верст давать! Тимоха, браток, стащи с меня пимы… твою вместе…

– Не нада, Вляс, не нада, – поспешно зашептал Хайзенхофер, тоже мокрый, продрогший и перепуганный.

Этой же ночью вскрылся Чис, снесло водой сделанную у драги переправу. По реке мчались лавины льда и снега вместе с застрявшими с осени сплавными дровами. Два дня бушевавший ледоход повредил большой мост через Чис, отрезал от прииска железную дорогу. Драга «Изумруд» оказалась затертой льдами у самого берега. Было слышно, как звучно бились о ее борт тяжелые льдины.

26

У Лаптева родилась дочь. Это случилось раньше, чем они с Татьяной ожидали. Еще накануне он спросил ее:

– Ну как, скоро? Не боишься?

Татьяна только усмехнулась:

– Что, в первый раз, что ль? Слава богу, четвертым… Да что говорить, недели две, поди, еще прохожу.

Весь тот день Лаптев пробыл на реке, куда лагерь был мобилизован на восстановление снесенного ледоходом моста, а когда вечером вернулся домой, не застал никого, кроме Нюрочки.

– Папка, а у нас девочка! – объявила она. – Мамку в обед в больничку увезли. Бабушка посылала за тобой Аркашку, а он не нашел. Пап, айда в больничку, поглядим на девочку?

– Сиди здесь! – крикнул Лаптев и выскочил за дверь, но уже на крыльце столкнулся с возвратившейся тещей.

– Не беги, все равно теперь не пустят: спят они. Утром сходишь.

– Ну как, как они там? – нетерпеливо спросил он.

Теща, словно испытывая его терпение, не спеша разделась, села на лавку, а потом сказала:

– Девка вся в тебя, как окапанная. Уши торчмя, курносая! Глаз так и не раскрыла, засоня этакая. Танька наказывала: скажи Петру, чтобы не обижался, что не сын…

Лаптев, чтобы скрыть волнение, отвернулся и махнул рукой. Теща собрала ему ужин, но он так устал и переволновался, что есть не мог. Нюрочка подошла к нему и шепнула:

– Пап, бабка говорит, что ты теперь меня любить не будешь, а будешь свою девочку любить.

– А ты разве не моя? Обеих буду, только нос свой вытри.

Рано утром Лаптев собрался в больницу и взял с собой Нюрочку. Та вертелась и охорашивалась, пока он привязывал ей красный бантик. Он повел ее за руку, а она несла гостинцы для матери, завязанные в белый платок. Только подошли к больнице, Нюрочка закричала:

– Вон мамка в окне!

Действительно, Татьяна, приподнявшись на кровати, глядела в окно. Увидев мужа с Нюрочкой, она нагнулась, взяла что-то, и Лаптев вдруг увидел свою дочь, завернутую кульком в серое одеяльце. Он подбежал и прижался к стеклу ладонями. Татьяна совсем близко поднесла к окну ребенка, который, несмотря ни на что, продолжал спать.

– Петруша, Нюрочка, глядите: хороша кукла?

– Вся в мать! – счастливо засмеялся Лаптев.

Они долго не уходили от окон больницы, переговариваясь через стекло с Татьяной, и без конца просили еще раз показать девочку. Только когда начался докторский осмотр, им пришлось уйти.

Лаптев с трудом дождался дня, когда смог забрать домой жену с ребенком. Когда они в тарантасе ехали домой из больницы, Татьяна сама правила лошадью, а он осторожно держал дочь. По дороге попадались немцы, они останавливались и удивленно смотрели на своего комбата. Лаптев махал им рукой.

– Я бы, Таня, будь моя воля, сейчас бы отпустил домой тех, у кого там маленькие дети остались, – смущенно проговорил он, с умилением немолодого отца глядя на свою долгожданную курносую дочь. Этот маленький сверточек казался ему таким чудом после всего пережитого за последние пять страшных лет, что ему хотелось плакать от нежности, но плакать при жене он стеснялся. – Раньше это меня как-то не трогало, а теперь… Все-таки это жестоко.

Татьяна, оглянувшись по сторонам, крепко поцеловала Лаптева в щеку.

– Хороший ты у меня, Петя! Куда тебе немцами командовать!

Весь день девочка спала, и Лаптев так и не увидел, какие у дочери глазки. Вечером Нюрочку никак не могли загнать спать: она не желала отойти от качки. Аркашка, наоборот, делал вид, что появление крошечной сестры вовсе его не касается, хотя раза два украдкой через плечо Лаптева и взглянул на спящую девочку.

– Как мы куклу-то свою назовем? – спросила Татьяна. – Мне бы охота Маргаритой.

– Нет уж, Таня, давай как-нибудь по-русски, – нерешительно возразил Лаптев.

Теща его поддержала:

– Да на нашей улице пятую девку Маргаритой назвали. И к чему это? Будто имен самостоятельных нет? Вот Катерина чем не имечко?

– Давайте назовем Люсенькой, – попросила Нюрочка.

– Неплохо, – согласился Лаптев.

Нюрочка наконец уснула, а Лаптев с женой все не могли наговориться, словно не виделись целую вечность.

– Ну, небось, покричала? – ласково спросил он, гладя ее руку.

– Ты скажешь! Что ж я, молоденькая, что ль? Там, верно, кто по первому разу голосят во всю голову. Одна бабеночка молодая шумит: никогда, кричит, теперь близко возле мужика не лягу. А как отошло, смеется. Не миновать на тот год опять кричать, разве утерпишь?

– Молодец ты у меня, – радостно пробормотал Лаптев, прижимаясь губами к ее полному плечу.

Татьяна заснула, а он все лежал и чутко прислушивался, поглядывая в ту сторону, где стояла качка. «Кажется, она не дышит», – с ужасом вдруг решил он и вскочил, чтобы посмотреть на ребенка. Маленькое личико белело в темноте. Приглядевшись, Лаптев убедился, что девочка спит. Облегченно вздохнув, он лег обратно, а Татьяна сонно пробормотала:

– Да спи, Петя, Христа ради! Ну что ей сделается?

На рассвете Лаптев задремал, но вскоре же его разбудил требовательный и довольно звучный крик ребенка. Не открывая глаз, он улыбнулся. Сон морил его, но, поборов дремоту, он поднял голову и долго смотрел, как Татьяна кормит дочь.

27

Конец марта и весь апрель Роза прожила в лагере. Томительное чувство страха перед предстоящими родами не покидало ее. Работать она не могла, лишь изредка, тяжело ступая, заходила в портновскую или на кухню. Ее замучили сердцебиение и одышка, появились сильные отеки на руках и ногах. Но Роза не жаловалась, тихо сидела на своей койке и шила маленькие рубашечки. Рудольф приходил каждое воскресенье, но когда разлился Чис, он не был у нее больше двух недель. Роза чуть с ума не сошла от тоски. Ей казалось, что только с ним она может разделить свои страдания.

В ночь на пятое мая она почувствовала первую боль, но постеснялась разбудить соседок по комнате и терпела. Лишь утром, когда стало невыносимо больно, она жалобно застонала и заплакала. Немки помчались за доктором.

Лейтенант Мингалеев решил, что надо обязательно привезти Штребля. Он увяз с тарантасом в низине под горой, явился в лесосеку мокрый и сердитый.

– Ты что, такой-сякой, нехороший человек! Жена родит, бегом бежать надо, а он тут сидит… Паршивый человек, шлехт человек!

Бледный, взволнованный Рудольф уселся рядом с ним в тарантас. Усталый башкир в дороге молчал, а Рудольф все никак не мог отвязаться от воспоминаний о той ночи, когда он лежал в госпитале, а за стеной так страшно кричала рожавшая немка. «Неужели и Роза так же страдает?» – со страхом думал он, боясь встречи с нею.

Но то, что он увидел, было еще страшнее. С почерневшим лицом Роза металась по палате, плача и протяжно охая. За те несколько минут, которые он пробыл возле нее, она ни разу не назвала его по имени, а все время звала мать, называя ее ласковыми словами. Рудольф даже обрадовался, когда ему велели уйти. Он сам покрылся холодным потом и выглядел так растерянно, что Мингалеев счел необходимым его ободрить:

– Ничива, ничива, хорош будет! Врач из поселка придет, раз, два – и получай сын!

Роза родила только на следующую ночь. Штребль, совершенно измученный за день, уснул поздно вечером и был разбужен Мингалеевым.

– Вставай быстра, сын родился! Из-за твоя баба я сам целый ночь не спал, забодай вас козел!

Штребль на цыпочках подошел к двери и просунул голову в палату, где лежала Роза. Ее тело стало совсем маленьким и плоским. На лбу и висках виднелись кровоподтеки: она, как сказал фельдшер, билась головой о спинку кровати.

– Где же ребенок? – шепотом спросил у него Штребль.

Тот вынес из соседней комнаты запеленатого ребенка и весело сказал:

– Ейн шёнер буб.

«Шёнер буб» выглядел неважно. На очень красном личике почти не видно было глаз, на голове была сильная родовая опухоль. Ребенок показался Рудольфу страшно маленьким. Он вернулся к Розе, которая открыла глаза, нагнулся, поцеловал ее маленькую худую руку с обкусанными ногтями. Она улыбнулась, и тогда неожиданно для себя Рудольф вдруг почувствовал, что еще мгновение – и он заплачет. Но тут вошла русская докторша и отвела его в сторону.

– Ей нужна операция. Сейчас мы увезем ее в поселковую больницу, – тихо сказала она.

«Опять она будет мучиться?» – с ужасом подумал Штребль.

Роза ничего не слышала: она задремала.

Утром ее повезли в больницу. Рудольф сам вынес за ней ребенка. Лицо у мальчика немного побелело. Штребль даже разглядел маленький светлый пушок у него на щеках. Один глазок был сильно прижжен ляписом, и, как только Рудольф увидел это, ему стало нестерпимо жалко своего несчастного младенца. Он осторожно провел пальцем по щечке, но поцеловать не решился.

Назад Дальше