– Где вы это взяли? – удивился Штребль. – Неужели купили?
– Это большая русская начальница вам послала, – таинственно сообщил Бер. Имени Татьяны Герасимовны Бер, как и другие немцы, выговорить не мог. – Пусть, говорит, кушает и поскорее выздоравливает. Как вас, Рудольф, все-таки любят женщины! Фрейлейн Тамара тоже вам кланяется.
Штребль чуть не прослезился:
– Бер, вы помните, как нас пугали русскими? Обещали и пытки, и побои. А кто нас хоть пальцем тронул?
– Мы же не враги русским. За что им нас обижать? – Бер пожал плечами.
– Да, но друзьями нас тоже не назовешь. По правде говоря, большинство банатских и трансильванских немцев спали и видели, как бы оказаться под крылышком у рейха. Спросите-ка Бернарда. Он с каждого сочувствующего коммунистам шкуру бы спустил.
Когда Бер собрался уходить, Штребль смущенно попросил его:
– Передайте, пожалуйста, мою благодарность большой начальнице и фрейлейн Тамаре.
«Бедный мальчик! Болезнь его совсем доконала и сделала даже сентиментальным. Впрочем, все мы тут изменимся так или иначе, если выживем, конечно… – думал Бер, тяжело спускаясь по крутым ступеням госпиталя. – Не забыть бы мне снести старые башмаки Рудольфа к сапожнику и попросить Розу починить ему белье… Надо хоть чем-нибудь порадовать парня».
А Штребль долго лежал молча, держа в руках принесенный пирог и не решаясь съесть его. Наконец разломил. В середине был желтый творог.
Вислоусый бём на койке у стены покосился на Штребля и сглотнул слюну. Крестьянин был на строгой диете: кроме сухарей и рисового отвара, ему ничего не давали. Лицо его было пергаментно-желтым, а глаза совсем бесцветными, без всякого выражения.
Подавив неприязнь к соседу, Штребль сказал:
– Я бы дал вам кусочек, Туслер, но ведь вам нельзя.
Бём высвободил из-под одеяла худую желтую руку.
– Дайте, – произнес он глухо. – Все равно я не выживу.
Проглотив кусок пирога, Туслер заговорил слабым голосом:
– Тяжело помирать одному. Вот к вам, я вижу, товарищи ходят, носят вам еду. И этот Бер, и Вебер, и Роза, а я лежу один, как собака. Разве здесь, в лагере, у меня нет родни или односельчан? В каждой комнате у меня родня и соседи. Я из Вальденталя. Дома, когда кому-нибудь нужны были волы или пшеница, все шли ко мне. А теперь…
Штребль не нашелся, что сказать ему в утешение. Бём замолчал и пустыми глазами смотрел в потолок.
Ночью, когда Штребль задремал, в соседней комнате поднялся переполох. Он вскочил и прислушался. Стонала женщина, часто вскрикивая:
– О вее, вее!
Послышался голос немца-фельдшера:
– Позовите фрау докторин! Я никогда не принимал родов.
Через некоторое время раздались быстрые шаги и звонкий женский голос. А немка стонала все громче и громче. Потом завыла. Штребль заткнул уши и закрыл голову подушкой. Бём спокойно произнес:
– Видно, какая-нибудь городская. Наши бабы так не кричат.
Штребль попытался себе представить, какова же должна быть боль, чтобы так выть. Ему казалось, что женщина кричит уже несколько часов.
Только перед рассветом раздался писк ребенка. Штребль вздохнул с облегчением.
– Какой прекрасный младенец! – сказал за стенкой фельдшер.
А роженица-немка плакала и время от времени повторяла:
– Бедная, бедная моя крошка, что тебя ждет!
Заснув наконец, Штребль и не слышал, как утром в госпиталь пришел командир третьей роты Мингалеев. Он принес роженице кулек с сахаром и белый хлеб.
– Кушай, дорогая! – он широко улыбнулся. – Здоровый дочь нада растить. Покажи его сюда. Хорош, хорош девка! На тебе похож. Лучше сын, нет сын, дочь тоже хорош. Как звать будешь?
– Лейтенант спрашивает, какое имя вы хотите дать своему ребенку? – помог фельдшер, который, как и все немцы, понимал Мингалеева гораздо лучше, чем других русских.
– Анна, – чуть слышно ответила немка. – Так зовут мою мать.
– Анна так Анна, – согласился Мингалеев. – Ты, Арнольд, молоко давай три раз в день. Сколька кушать хочет, столька давай. Моя говорит Грауеру: белый материал давай, пеленка шить нада! – И заметив, что немка заливается слезами, Мингалеев озабоченно спросил: – Ну чива ты плачешь? Ну чива?
– Она боится, чтобы ребенок не забрали, – тихо зашептал Арнольд.
– Дура! – разозлился Мингалеев. – Куда забрали, зачим забрали? Ее ребенок – никому не нада. Плакать не хорош, ребенок плохой будет.
Арнольд что-то зашептал немке. Та вдруг приподнялась, схватила полу шинели Мингалеева и прижалась к ней губами. Лейтенант отскочил и покраснел.
– Глупый баба! – сказал он дрогнувшим голосом и, подойдя к двери, строго приказал фельдшеру: – Ты смотри, чтобы была порядок!
8
Накануне праздников в лагере была назначена генеральная уборка. Скребли деревянные тротуары, чинили и красили забор, скамьи, устанавливали эстраду для оркестра, делали танцплощадку во дворе. Немки мыли в корпусах полы и окна. Без конца шныряли по двору крестьянки в подоткнутых цветных юбках с ведрами грязной воды, громко стуча деревянными сандалиями по еще мерзлой земле. Пахло хвоей: из лесу притащили гору еловых и пихтовых веток.
Отставной обер-лейтенант Отто Бернард таскался по двору со щеткой и ведром грязной воды, брезгливо морщась и поминутно теряя огромные деревянные сандалии-колодки. Кондуктор спальных вагонов Клосс, изогнув длинное тощее тело, скоблил грязные ступеньки крыльца первой роты.
Комбат вечером заглянул в каждый уголок.
– Дал им жизни – так посмотри, как забегали! Петр Матвеевич, – обратился он к Лаптеву, – я свое дело сделал – фрицев всех перетряхнул, пыль из них выколотил. А ты уж насчет политоформления постарайся. Доску показателей, что ли, сооруди.
– Доску уже оформляют. Плакаты тоже готовы, можешь пойти посмотреть.
Лаптев повел Хромова в красный уголок. Там, почти метя бородой по полу, Чундерлинк, наконец-то попавший в свою стихию, старательно выводил белилами на красном полотнище: «Эс лебе дер Ерсте Май». При появлении офицеров он вскочил и поклонился.
– Пиши, пиши себе, – буркнул комбат. – Ну, а доска как?
Лаптев указал на большой деревянный щит, разграфленный линиями.
– Как только соберу окончательные сведения, заполним и вывесим. А ты мне скажи, в чем дело с зарплатой? Ко мне тут приходили несколько человек…
– А ты гони их в шею, – спокойно ответил Хромов, садясь и закуривая. – Это я отдал распоряжение задержать зарплату. На нашей шее уже висит долг более сорока пяти тысяч рублей. Ты это знаешь.
– Но я не понимаю… Ты задерживай зарплату тем, кто в долгу. А остальные при чем?
– А при том, что если я им деньги раздам, то с долгами никогда не расплачусь. Содержание каждого в триста с лишним рублей обходится, а некоторые паразиты ухитряются меньше двухсот рублей в месяц зарабатывать. Мы, что ль, с тобой будем за них расплачиваться?
– Надо добиться, чтобы каждый на свое содержание зарабатывал. Но я считаю неправильным не платить денег тем, кто их заработал, – гнул свое Лаптев. – Ты можешь этой мерой у всех отбить охоту работать.
– Уж ты, я знаю, всегда за этих немцев горой стоишь, – хмурясь, заметил Хромов. – Можно подумать, что ты не советский офицер…
Лаптев побледнел.
– Вот именно потому, что я советский офицер, а не какой-нибудь там… я и должен поступать так, как велит мне моя честь и партийная совесть. Я высказал свое мнение. Можешь поступать как хочешь.
Комбат плюнул и напоследок так хлопнул дверью, что Чундерлинк вздрогнул и пролил банку с белилами.
Штребль вышел из госпиталя накануне Первого мая и сразу же заметил, что в лагере на удивление чисто, а проходя через двор, увидел около столовой здоровенный красный щит, исписанный белыми буквами. Это оказалась доска стахановских показателей. Среди фамилий Штребль обнаружил и свою. Он иронически хмыкнул и пошел в первый корпус. В комнате его тоже ждали большие изменения: вместо нар здесь стояли железные кровати, застланные чистыми одеялами, белели подушки в свежих наволочках. Вебер объяснил ему, что по распоряжению комбата эта комната предназначается только для лучших рабочих.
– Надеюсь, мое место сохранилось за мной? – неуверенно спросил Штребль.
– Конечно. Хауптман даже справлялся о твоем здоровье.
Штребль оглядел комнату. На стене висели два портрета в бумажной окантовке, как сообщил Вебер, это были Маркс и Энгельс. На тумбочке рядом с его кроватью стоял горшок с чахлой, но поправляющейся примулой. «Не иначе старина Бер приготовил мне сюрприз», – подумал он, сходил за водой и полил цветок.
Лесорубы вернулись раньше обычного. Бер, увидев Штребля, радостно закричал:
– Сервус, милый друг! Как вы себя чувствуете?
Эрхард и Раннер крепко пожали ему руку. Потом все вместе отправились в столовую.
– Питание день ото дня становится все хуже, – печально констатировал Бер, усаживаясь за стол. – Суп все жиже, и каши все меньше.
– Зато появились цветы в комнатах, – улыбнулся Штребль и подмигнул Беру.
Румяная Юлия Шереш поставила перед ними миски со щами. Действительно, щи были почти пусты, в них болтались редкие листики зеленой капусты.
– Чем же это можно объяснить? – спросил Штребль, посмотрев в свою миску. – Еще две недели назад еда была значительно лучше.
– Воруют, – мрачно ответил Раннер. – Пока на кухне были русские, было еще терпимо, а с тех пор как Грауер поставил туда своих любовниц, совсем жрать стало нечего. Сами отъелись, мужей откармливают, ну и Грауера, конечно, не забывают. Посмотрите, как растолстела фрау Шереш, а и месяца нет, как попала на кухню. Не отворачивайте морду, Шереш, я правду говорю. Вы и сами заметно поправились.
Смущенный Шереш за соседним столом пробормотал в свое оправдание:
– Твоя Магда тоже на кухне работает…
– Ладно вам! На завтра обещан хороший обед, – сообщил уже успевший загореть на первом солнышке здоровяк Эрхард. – Эту неделю мы работали просто как черти. Неужели нам не заплатят к празднику денег и не дадут нажраться вдоволь? Я тогда не прощу этого русским.
После обеда Штребль хотел было пройтись по лагерю, но вдруг почувствовал страшную слабость и головокружение.
– Идите-ка ложитесь, – приказал Бер. – Вы белы как мел. Видно, рано вас выпустили из госпиталя.
Штребль снял ботинки и покорно лег.
Новые порядки в комнате внесли некоторые неудобства: раньше, придя с работы, можно было плюхнуться прямо на нары, иногда даже не раздеваясь. Теперь на чистой заправленной постели валяться было запрещено. Комбат следил за этим лично.
За время отсутствия Штребля к ним подселили трех крестьян из второй роты.
– Хорошо работают, – пояснил Бер. – Это Рудлёф и два брата Ирлевеки. Знаете, такие длинные усатые верзилы. У меня уже пропал складной ножик с вилкой, – он тяжело вздохнул.
– Не люблю я бёмов, – признался Эрхард. – Постоянно они толкутся у кухни, клянчат и ждут, когда кухарки пойдут помои выплескивать. Тотчас кинутся все, как собачья свора, и готовы из-за каждой кости передраться. Можно подумать, они голоднее нас. Мы-то ведь не идем на помойку.
– Может, скоро пойдем… – тоскливо проговорил Бер. – Неужели нас никогда не отпустят домой? Я просто с ума схожу при этой мысли…
– Успокойтесь, старина, – дрогнувшим голосом отозвался Штребль, – этого не может быть.
Пришли бёмы. Все трое похожие друг на друга – высокие, усатые, хмурые. Не поздоровавшись, прошли к своим кроватям, порылись под ними, вытащили оттуда плохо промытую посуду и ушли за обедом. Минут через пятнадцать вернулись. Принесли суп и кашу, слитые вместе, сели спиной к остальным и принялись молча хлебать. Съев все до последней капли, достали из-за пазухи куски хлеба и съели его всухомятку. Потом стали не спеша раздеваться. Грязные постолы и вонючие портянки бросили под койку.
– Почему они не носят ботинки? – шепотом спросил Штребль у Бера.
– Предпочитают ходить с мокрыми ногами, а казенную обувь припрятывать.
Бёмы невозмутимо продолжали раздеваться, беспрестанно почесываясь. На шее у них болтались засаленные черные платки, от меховых жилеток несло сырой овчиной. Оставшись в одних холщовых рубахах, они извлекли из-за пазухи по несколько картофелин и, не очистив их, начали крошить в закопченные котелки. Долив воды и густо посолив эту стряпню, бёмы притащили со двора щепок и, разведя огонь в голландской печи, сунули туда все три котелка. Усевшись на пол перед огнем, они нетерпеливо глядели на закипавшую воду.
– Теперь ты должен мне уже пять картофелин, – тихо сказал один из Ирлевеков своему брату.
Тот молча кивнул и подбросил щепок в огонь.
– Откуда у них картошка? – снова шепотом спросил Штребль.
– Когда ведут домой, клянчат у каждых ворот. Русские подают им.
Когда похлебка сварилась, бёмы с жадностью расправились с ней, даже не дав ей немного остынуть. Потом старший Ирлевек спросил:
– Сварим еще мамалыги, пока в печи есть огонь?
Появился на свет грязный мешочек с кукурузной мукой. Опять закипели котелки. Заварив жидкую кашу, бёмы снова принялись за еду.
– Долго они будут жрать? – вполголоса проворчал Раннер. – Чтоб они лопнули, грязные свиньи!
Съев мамалыгу, крестьяне спрятали котелки под кроватью, накинули на рубахи грязные куртки и ушли.
– Пошли на кухню отбросы клянчить. Они никогда не нажрутся, сколько им ни дай! – теперь уже громко сказал Раннер.
Папаша Лендель, старший по комнате, недовольно заметил:
– Мне от них одни неприятности, ничего не хотят признавать, разбрасывают всюду свои грязные портянки и обувь. Посмотрите на их наволочки: три дня, как сменили белье, а они уже черные.
Отдохнув, все начали заниматься туалетом – брились, умывались, переодевались в чистое платье. Вечером должен был собраться аппель.
Вебер заглянул в комнату и многозначительно улыбнулся.
– Халло! К вам гостья, – он распахнул дверь.
На пороге стояла смущенная Тамара. Штребль поспешно запахнул рубаху на волосатой груди. Бер сконфузился и прыгнул в нижнем белье под одеяло.
– Еще раз здравствуйте, – сказала Тамара. – Я принесла вам ваши талоны, ведь завтра праздник… Только что получила их в конторе.
– И вы пришли в такую даль обратно? – умилился Бер. – Ах, фрейлейн Тамара, вы замечательное создание!
– Ладно, ладно, – пробормотала Тамара, искавшая глазами Рудольфа, – это не столько моя забота, сколько Татьяны Герасимовны. Она меня сюда послала. Получите ваши талоны. Каждому – пять.
– Ура! – проревел Раннер. – Завтра наедимся!
– И еще, – Тамара расстегнула свою туго набитую сумку, – Татьяна Герасимовна посылает вам десять пачек табаку. Разделите их между курящими.
– Ах, фрейлейн! – весело воскликнул всегда сдержанный Эрхард. – А я уж, признаться, думал, что русские не позаботятся о нас в этот праздник.
Штребль смущенно приблизился к Тамаре, которая его уже заметила, но старательно пыталась скрыть свою радость.
– Здравствуйте, фрейлейн Тамара, вы стали еще красивее…
– Рудольф, – Тамара покраснела, протянув ему руку, – ты уже здоров? Вот хорошо.
– Фрейлейн Тамара, – спросил папаша Лендель, держа в руках целую пачку талонов, – кому предназначены эти талоны? Всем, кто работал сегодня на постройке дороги, или?..
– Всем, – она потупилась. – Кто чувствует, что не совсем заслужил их, пусть постарается не остаться в долгу, – и поглядев на бледного, похудевшего Рудольфа, добавила: – Штреблю тоже дайте, так распорядилась… большая начальница, – девушка засмеялась и направилась к двери. – До свидания! Желаю вам весело провести праздник!
Штребль догнал ее в коридоре и тихо сказал:
– Фрейлейн Тамара, возьмите… Я сделал это для вас… – он протянул ей маленькую изящную шкатулку. На крышке было вырезано “Erinnerung an Ural”.
Тамара, опустив глаза, взяла ее и, не глядя на Штребля, достала из сумки горбушку хлеба, которую так и не успела съесть за весь день, сунула ее Штреблю и быстро побежала по коридору.
В тот же вечер Лаптев снова беседовал с Хромовым, который находился в на редкость хорошем расположении духа. Оба курили и рассматривали платежные ведомости, принесенные Лаптевым из штаба батальона.