Читаю его ответы, которые по большей части не доставляются:
Ничто так не угнетает, ничто так не истощает сердце и ум, как это долгое выматывающее молчание, когда ты не слышишь человеческой речи, не видишь ни одного дружеского лица или хотя бы капли сочувствия…
Я также получаю копии регулярных докладов от чиновников Министерства колоний в Кайенне, которые ведут наблюдение за здоровьем и душевным состояние заключенного:
Заключенному был задан вопрос о его самочувствии. «В настоящий момент хорошо, – ответил он. – Вот только душа у меня болит. Ничего…» После этого он потерял самообладание и рыдал четверть часа. (2 июля 1895)
Заключенный сказал: «Полковник дю Пати де Клам перед моей отправкой из Франции обещал навести справки по моему делу. Я и представить себе не мог, что это так затянется. Надеюсь, что они вскоре закончат». (15 августа 1895)
Не получив писем от семьи, заключенный заплакал и сказал: «Вот уже десять месяцев, как живу в ужасе». (31 августа 1895)
Заключенный внезапно разрыдался и сказал: «Долго это не может продолжаться – сердце мое разорвется от горя». Заключенный всегда плачет, получая письма. (2 сентября 1895)
Заключенный сегодня несколько часов просидел неподвижно. Вечером он жаловался на сильные сердечные боли, сопровождаемые приступами удушья. Он попросил дать ему средство, чтобы он мог покончить с жизнью, когда терпеть станет невыносимо. (13 декабря 1895)
Постепенно за зиму я прихожу к выводу, что на самом деле мы все же проводим определенную политику по отношению к Дрейфусу, хотя мне никто и не растолковал ее ни на словах, ни на бумаге. Мы ждем, когда он умрет.
Глава 6
5 января 1896 года наступает первая годовщина разжалования Дрейфуса. В прессе об этом почти ничего не пишут. Нет никаких писем или петиций, демонстраций в его поддержку или против него. Он сидит там на этой скале, кажется, все про него забыли. Наступает весна. Я вот уже восемь месяцев возглавляю статистический отдел, и все спокойно.
Но вот как-то одним мартовским утром майор Анри просит меня принять его. Глаза у него красноватые и опухшие.
– Мой дорогой Анри, – говорю я, отодвигая в сторону дело, которое читал. – Вы здоровы? Что случилось?
Он стоит перед моим столом.
– Боюсь, но мне придется просить внеочередной отпуск, полковник. У меня семейное несчастье.
Я прошу его закрыть дверь и сесть.
– Могу я вам чем-нибудь помочь?
– Тут, к сожалению, никто не в силах помочь, полковник. – Анри сморкается в большой белый платок. – У меня умирает мать.
– Я вам искренне сочувствую. С ней кто-нибудь есть? Где она живет?
– В Марне. Маленькая деревенька, называется Поньи.
– Вы должны немедленно ехать к ней. Во времени я вас не ограничиваю. Пусть Лот и Жюнк возьмут на себя вашу работу. Это приказ. У всех нас только одна мать.
– Вы очень добры, полковник. – Анри встает и отдает честь. Мы обмениваемся теплым рукопожатием. Я прошу его выразить почтение его матери от моего имени. Он уходит, а я пытаюсь представить себе, как она может выглядеть – жена фермера-свиновода в долине Марна с ее шумным сыном-солдатом. Думаю, жизнь ее была нелегка.
Мой заместитель отсутствует около недели. Но вот как-то ближе к концу дня раздается стук в мою дверь и появляется Анри с очередным конусом из оберточной бумаги – новая поставка от агента Огюста.
– Извините, что беспокою вас, полковник. Спешу между двумя поездами. Хотел передать вам это.
Я сразу же чувствую по весу, что бумаг сегодня больше обычного. Анри замечает мое удивление.
– К сожалению, из-за матери я пропустил предыдущую встречу, – признается он, – а потому договорился с Огюстом, чтобы она сделала закладку сегодня в дневное время для разнообразия. Я сейчас прямо оттуда. Мне нужно возвращаться в Марн.
Я сдерживаюсь, чтобы не сделать ему выговора. Я ведь приказал ему передать его обязанности Лоту и Жюнку – закладку вполне мог взять и кто-то другой. И сделать это, как обычно, в темное время суток, когда меньше риска засветиться нашему агенту. И потом, в разведке существует золотое правило – как он сам не раз мне говорил: чем скорее принимается к сведению информация, тем больший от нее эффект. Но у Анри такой измученный вид, он почти не спал всю неделю, что я проглатываю замечание, просто желаю ему счастливого пути и запираю конус у себя в сейфе, где он и остается, пока капитан Лот не приходит на следующее утро.
Мои отношения с Лотом никак не продвинулись с первого дня: они служебные, но прохладные. Он всего года на два моложе меня, довольно умен, выходец из Эльзаса, а потому говорит по-немецки – нам бы следовало лучше ладить, чем теперь. Но в его светловолосой привлекательности и прямой осанке есть что-то прусское, и это мешает мне проникнуться к нему симпатией. Однако Лот эффективный офицер, а скорость, с которой он восстанавливает документы, просто феноменальна, а потому я, принеся конус в его кабинет, как всегда вежлив:
– Будьте добры, займитесь этим сейчас.
– Слушаюсь, полковник.
Лот надевает фартук, и пока он достает коробку с инструментом из шкафа, я высыпаю содержимое конуса ему на стол. Мой взгляд мгновенно выхватывает среди серого и белого несколько голубых фрагментов, словно просветы неба среди туч в пасмурный день. Я трогаю один-два фрагмента указательным пальцем – они чуть толще обычной бумаги. Лот подхватывает один пинцетом, рассматривает, поворачивая то одной, то другой стороной в свете мощной электрической лампы.
– «Пти блю», – бормочет он, используя жаргонное выражение для открытки пневматической телеграммы. Потом смотрит на меня и хмурится. – Клочки мельче обычного.
– Посмотрите, что с этим можно сделать, – говорю я.
Часов через пять ко мне в кабинет заходит Лот. В руках у него тонкая папка из оберточной бумаги. Он обеспокоенно морщится, протягивая мне папку. Все его поведение какое-то тревожное, неловкое.
– Я думаю, вы должны взглянуть, – произносит он.
Я открываю папку – внутри лежит «пти блю». Лот мастерски склеил телеграмму. Ее текстура напоминает мне нечто восстановленное археологом: фрагмент разбитой посуды, может быть, плитку из голубого мрамора. Справа у бланка несколько острых зубцов – отсутствующие фрагменты, а линии разрывов напоминают венозную сетку. Но послание на французском читается без проблем:
МСЬЕ! ПРЕЖДЕ ВСЕГО Я ЖДУ БОЛЕЕ ПОДРОБНОГО
ОБЪЯСНЕНИЯ, ЧЕМ ТО, ЧТО ВЫ МНЕ ДАЛИ НА ДНЯХ
ПО РАССМАТРИВАЕМОМУ ДЕЛУ. Я ПРОШУ ВАС
ПРЕДСТАВИТЬ ЕГО В ПИСЬМЕННОМ ВИДЕ, ЧТОБЫ Я МОГ
РЕШИТЬ, СТОИТ ЛИ МНЕ ПРОДОЛЖАТЬ ДЕЛА С ДОМОМ Р.
С.
Я в недоумении смотрю на Лота. Судя по его поведению, когда он вошел, я ждал чего-то сенсационного. Прочитанный текст, кажется, никак не оправдывает его возбужденного состояния.
– «С.» означает Шварцкоппен?
– Да, это его предпочтительное кодовое имя. Посмотрите с другой стороны.
На обратной стороне паутинка крохотных полосок прозрачной клейкой бумаги, которая удерживает открытку. Но написанное опять абсолютно разборчиво. Под печатным словом «ТЕЛЕГРАММА» и над словом «ПАРИЖ» в пространстве для адреса написано:
Майор Эстерхази,
улица Бьенфезанс, 27.
Имя мне не знакомо. Но несмотря на это, я потрясен, словно прочел имя старого друга в некрологе.
– Поговорите с Грибленом, – обращаюсь я к Лоту. – Пусть проверит, есть ли майор Эстерхази во французской армии.
Существует все же маленькая надежда, что, судя по имени, он может оказаться австро-венгерским офицером.
– Я это уже сделал, – отвечает Лот. – Майор Шарль Фердинанд Вальсен-Эстерхази числится в семьдесят четвертом пехотном полку.
– В семьдесят четвертом? – Я все еще не могу понять, что к чему. – У меня есть приятель в этом полку. Они расквартированы в Руане.
– Руан? «Дом Р.»? – Лот смотрит на меня, его светло-голубые глаза расширяются от волнения, потому что все это теперь указывает в одном направлении. Он переходит на шепот: – Это означает, что есть и другой предатель?
Я не знаю, что ответить. Снова разглядываю семь строк послания. Я восемь месяцев читаю записки и черновики Шварцкоппена и теперь знаком с его почерком, а этот правильный и строгий шрифт не похож на тот, каким пишет он. Напротив, почерк слишком правильный и строгий, чтобы быть обычным. Такие буквы можно увидеть на официальном приглашении, похоже, почерк изменен намеренно. Оно и понятно, думаю я: если ты офицер иностранной державы и держишь связь с агентом с помощью открытой почты в стране потенциального противника, то ты должен принять хотя бы минимальные меры, чтобы скрыть свою руку. Тон послания раздраженный, властный, взволнованный: он подразумевает кризис в отношениях. Трубы пневматической связи, проложенные по сточной системе Парижа, могут доставить телеграмму с такой скоростью, что через час или два она уже будет в руках у Эстерхази. Но риск все же существует, и, вероятно, поэтому Шварцкоппен, аккуратно написав свое послание – и потеряв пятьдесят сантимов на покупку бланка, – все же решает не отправлять его, рвет на кусочки и бросает в корзинку для мусора.
– Это послание явно имеет высокую степень важности. Если он не отправил его телеграммой, то каким образом?
– Может, у него был еще один бланк, – предполагает Лот. – Письмо?
– Остальные материалы вы просмотрели?
– Нет еще. Занимался этой «пти блю».
– Хорошо. Просмотрите их, может быть, там обнаружится еще какой-нибудь черновик.
– А что будем делать с этой пневматической телеграммой?
– Предоставьте это мне. И никому о ней не говорите. Ясно?
– Да, полковник! – Лот отдает честь.
Он уходит, а я говорю ему вслед:
– Да, вы хорошо поработали.
После ухода Лота я встаю у окна и смотрю на министерскую резиденцию по другую сторону сада. Я вижу свет в кабинете министра. Можно легко пройти к нему и сообщить о нашем открытии. По меньшей мере я мог бы встретиться с генералом Гонзом, моим непосредственным начальником. Но я знаю: сделай я так – и я потеряю контроль над расследованием, которое еще и начаться-то не успело, мне не позволят и шага ступить без предварительной консультации. И потом, возникает опасность утечки. Пусть наш подозреваемый всего лишь скромный майор в третьеразрядном полку в гарнизонном городке, но Эстерхази – имя звучное в Центральной Европе, может быть, кто-то в Генеральном штабе сочтет своим долгом предостеречь семью. Поэтому пока будет разумно придержать информацию.
Я возвращаю «пти блю» в папку и запираю в своем сейфе.
На следующий день Лот снова заходит ко мне. Он работал вчера допоздна и склеил черновик еще одного письма. К сожалению, как это нередко случается, Огюст не смогла собрать все клочки – отсутствуют слова, даже целые куски предложений. Я читаю, а Лот смотрит на меня.
Для доставки консьержем
Мсье!
Сожалею, что не мог поговорить лично… о деле, которое… Мой отец только что… средства, необходимые для продолжения… на оговоренных условиях… Я объясню вам его резоны, но должен начать с откровенных слов о том… ваши условия неприемлемы для меня и… результаты, которые… путешествия. Он предлагает мне… поездку, относительно которой мы могли бы… мои отношения… для него до настоящего времени несоизмеримо… я потратил на путешествия. Суть в том… поговорить с вами как можно скорее.
С этим письмом я возвращаю вам наброски, которые вы передали мне на днях: это старые варианты.
Я несколько раз перечитываю документ. Несмотря на пробелы, суть ясна. Эстерхази передавал информацию немцам, включая и наброски, за которые ему платил Шварцкоппен. И теперь «отец» немецкого атташе – предположительно, так он называет какого-то генерала в Берлине – говорит, что цена за те разведсведения, которые они получают, слишком высока.
– Конечно, это может оказаться ловушкой, – говорит Лот.
– Да. – Я уже думал об этом. – Если Шварцкоппен обнаружил, что мы читаем его мусор, то почему бы ему не воспользоваться этим знанием против нас? Он вполне может сбрасывать в корзинку для мусора сфальсифицированный материал, чтобы направить нас по ложному следу.
Я закрываю глаза и пытаюсь представить себя на его месте. Мне представляется маловероятным, чтобы человек, столь беззаботный в любовных делах, столь небрежный в работе с документами, вдруг стал бы таким изобретательным.
– Трудно представить, чтобы он вдруг пошел на это… – размышляю я вслух. – Помните, как резко реагировали немцы, когда мы раскрыли, что они использовали Дрейфуса? Зачем Шварцкоппену еще один досадный шпионский скандал?
– Все эти бумаги не являются уликами, полковник, – заявляет Лот. – Мы никогда не сможем использовать этот документ или «пти блю» как повод для ареста Эстерхази, потому что ни то ни другое ему не было отправлено.
– Это верно. – Я открываю сейф, извлекаю оттуда тонкую папочку, кладу в нее к «пти блю» черновик письма. На папке я пишу «Эстерхази». Вот он, парадокс мира шпионажа, думаю я. Эти документы имеют смысл только в том случае, если знаешь, откуда они. Но так как их источник не может быть раскрыт – поскольку это означало бы провал для нашего агента, – то в юридическом смысле они бесполезны. Я не хочу показывать бумаги военному министру или начальнику Генерального штаба из опасения, что кто-либо из младших офицеров увидит их и пойдут слухи: то, что они восстановлены из мусора, слишком очевидно. – Есть ли возможность, – спрашиваю я у Лота, снова извлекая из папки «пти блю», – сфотографировать это так, чтобы не были заметны места склейки и все выглядело так, будто мы перехватили их в почте, как это случилось с документом Дрейфуса?
– Попробую, – с сомнением в голосе отвечает он. – Но тот документ был собран всего из шести кусков, а здесь их около сорока. И даже если мне удастся, сторона с адресом, а это самая важная часть документа, не франкирована, и любой, кто подержит ее в руках полминуты, поймет, что она не была доставлена.
– Может, нам удастся ее франкировать? – предлагаю я.
– Не могу вам сказать.
Сомнение на лице Лота еще сильнее.
– Хорошо. – Я решаю не нажимать. – Пока о существовании этих документов никто, кроме нас двоих, не должен знать. А мы тем временем займемся Эстерхази и попытаемся найти еще какие-то свидетельства против него.
Я вижу, что Лота по-прежнему что-то мучает. Он хмурится, жует губы. Кажется, он собирается сделать какое-то замечание, но потом решает не делать его.
– Жаль, что майор Анри не на месте, а в отпуске, – вздыхает он.
– Не беспокойтесь, – заверяю я его. – Анри вскоре вернется. А пока по этим документам будем работать мы вдвоем.
Я отправляю телеграмму моему старому приятелю по Тонкину Альберу Кюре, майору Семьдесят четвертого пехотного полка в Руане, сообщаю, что буду в тех краях на следующий день, и спрашиваю, не могу ли повидаться с ним. Получаю ответ из одного слова: «Рад».
На следующее утро я рано съедаю второй завтрак на вокзале Сен-Лазар и сажусь на поезд в Нормандию. Несмотря на серьезность моей миссии, я чувствую прилив восторга, когда кончаются окраины и мы выезжаем на открытую местность. Я впервые за несколько недель оторвался от моего стола. Стоит весенний день. Я еду. Мой закрытый портфель рядом со мной, а сельский пейзаж проплывает за окном, словно пасторальная картина: коричневые и белые коровы, похожи на лоснящиеся свинцовые игрушки в сочных зеленых лугах, невысокие серые норманнские церкви и деревни с красными крышами, ярко раскрашенные баржи в тихих каналах, песчаные дорожки и высокие живые изгороди, только-только покрывающиеся листьями. Это Франция, за которую я сражаюсь, пусть хотя бы и соединением бумажных клочков из мусорной корзины гулящего прусского полковника.