Чертыхаясь про себя, Иван Мороз направился к борозде, на которой, понурившись, стоял в сохе ленивый его меринок, по кличке Чалый.
— Обижают нас с тобой, — пожаловался ему Мороз.
Чалый не повёл и ухом. На длинной морде его, под глубокими вмятинами, сумеречно, тускло светились бесконечно равнодушные глаза.
— И ты тоже? Ну, чёрт с вами! — Иван Мороз ошпарил меринка кнутом и, качаясь из стороны в сторону, поддерживая за поручни соху, мелькая чёрными голыми пятками, медленно побрёл по борозде.
Все занялись делом. Только Жулик по-прежнему предавался праздности. Заметив сову, он с пронзительным лаем припустился за ней. Сова лениво махала лохматыми неряшливыми своими крыльями почти над самой землёй, а Жулику казалось, что вот-вот она выбьется из сил и он сцапает её. Однако пёс скоро сам так умаялся, что отказался от погони. Возвращаясь к рыдванке, Жулик увидал Лыску. Она неровными прыжками бежала прямо к нему, Жулик с радостным визгом кинулся было навстречу, но, не добежав нескольких сажен, остановился: на длинном, висевшем между ослепительно-белыми нижними клыками языке Лыски была кровавая пена, глаза её были мутны, хвост висел книзу, как у волка.
— Мужики, ребята, на рыдванку! Сюда, ко мне! — петухом загорланил Митрий Резак. — Никак, взбесилась!..
Жулик тоже бросился прочь, но убежать не смог: Лыска мгновенно настигла его. Жулик вертелся, скулил, избегая её вонючих зубов, но вырваться не сумел, С перепугу он даже потерял память. Очнувшись, увидел, как четыре острых железных зуба вил пригвоздили Лыску к земле, и она издыхала. Рядом стоял Михаил Аверьянович. Жулик радостно затявкал и в знак благодарности хотел было лизнуть лицо хозяина, но тот так сердито прикрикнул на него, что Жулик мигом откатился под рыдванку.
Случай этот сваты, не сговариваясь, почли за недобрый знак.
«Эх, Микола, Микола, плохо твоё дело!» — подумал Михаил Аверьянович, вздохнув.
«Мотри, зря я просватал в хохлацкий дом Вишенку. Всё пошло не так, как у людей. То моя дура натворила, то вот это… — подумал, в свою очередь, Илья Спиридонович, не глядя на Харламовых. — Однако отрезанный кусок… Не вернёшь!»
Вслух он попросил:
— Можа, сват, ты на своей Буланке отвезёшь острамок-то мой на гумно?
Навьючивали воз молча. В «острамке» оказалось сена не по наклески, как уверял Илья Спиридонович, а сверх того ещё с добрый аршин. Так что под конец черенка вил едва хватало, чтоб Михаил Аверьянович мог подать стоявшему на возу свату очередной навильник.
Подавая навильник за навильником, Михаил Аверьянович продолжал горестно размышлять: «И зачем я, старый дурак, покликал собачонку? Сидел бы Жулик в саду да яблоки стерёг!»
В село сваты возвращались одни. Братья Харламовы остались допахать клин. С воза, оглянувшись, хороню было видно, как пара добрых лошадок, взятых на время — за плату, конечно, — у Подифора Кондратьевича, бодро тянет однолемешный плуг, как из-под лемеха жирным, вспыхивающим на солнце пластом, переворачиваясь, ложится земля. «Проученный» братом Пашка живо помахивает кнутом, Николай, помогая ему, весело покрикивает: «Эй, ну ли! Что заснули?» Позади них на свежую борозду чёрными хлопьями опускаются грачи, клюют червей и ещё какую-то мелочь.
Но привычная эта картина не могла отвлечь сватов от тяжких дум. Всю дорогу они не разговаривали.
Невесело было и Жулику. Дома он, хоть и был голоден, не стал ждать у двери, когда ему вынесут поесть, а, забравшись в сарай, где почуют овцы, забился там в самый угол и свернулся клубочком. Но хозяин почему-то выгнал его оттуда. Тогда Жулик залез под сани, поднятые на лето на два бревна, и там, в холодке, прилёг, распугав кур. Тоска пронизала всё его собачье существо, и Жулику захотелось плакать. Пришла ночь, хозяин ушёл в сад и не позвал его с собой, как делал раньше. Жулик всё лежал под санями. По всему селу слышался лай собак, но Жулику было не до них. Дрожь в теле не унималась.
К утру вернулся хозяин и ласково поманил Жулика. В его голосе пёс услышал что-то уж слишком нежное и потому насторожился.
— Пойдём со мною, глупый! Ну, что ты уставился?
Жулик тявкнул и, вильнув хвостом, побежал за Михаилом Аверьяновичем. И только теперь увидал на плече его какой-то предмет, похожий на изогнутую дубину, от которой неприятно воняло. Жулик вспомнил, что такую палку он видал у одного мужика, забредшего однажды в сад из лесу и долго о чём-то говорившего с хозяином.
Предчувствие нехорошего заставило Жулика вновь насторожиться, и он задержался. Но Михаил Аверьянович опять стал ласково манить его за собой.
Они вышли на зады и остановились. Хозяин снял с правого плеча изогнутую вонючую палку и, чем-то щёлкнув, наставил её на Жулика. Тот заворчал. Но потом, встав на задние лапы, жалобно завыл. В ту же минуту раздался пронзительный детский крик:
— Дедушка, зачем?
К ним, падая, вставая и снова падая, бежал внук Ванюшка.
Напротив Жулика, бледный, высокий, стоял Михаил Аверьянович. Он говорил виновато:
— Как же это я, старый дуралей, надумал такое? А? Как же можно? Жулик, прости меня, разум, мабудь, отшибло! Пойдём-ка поскорее в сад. Там я тебя полечу! Пойдём и ты, Иваню, медовка по тебе соскучилась, да и кубышка заспрашивалась: «Где Ванюшка да где Ванюшка?»
— А ремезино гнездо покажешь?
— Покажу. Всё покажу.
В саду Михаил Аверьянович окончательно смягчился, подобрел, сделался оживлённым, рассказывал внуку разные лесные истории, сказки.
— Дедушка, а кто сочиняет сказки? — неожиданно спросил Ванюшка.
Михаил Аверьянович с удивлением глянул на него и, подумав с минуту, сказал:
— Наверно, бедные люди их сочиняют, Иваню.
— А почему не богатые?
— Да богатым-то и без сказок хорошо живётся… Ну, хватит, Иваню, всё б ты знал… Подрастёшь — тогда… А сейчас нам с тобой Жулику надо помощь оказать, полечить его…
Где-то под крышей шалаша Михаил Аверьянович отыскал кисет, подаренный ему, некурящему, Улькой, высыпал из него на горький лопух какую-то сухую травку, поманил Жулика:
— Вот тебе и лекарство. Ешь, пёс!
Жулик понюхал и недовольно чихнул: от травы в нос ему ударил резкий запах.
— Ешь, ешь! Лекарства — они завсегда горькие.
Жулик послушался, начал неумело грызть невкусные сухие былки. Михаил Аверьянович низко наклонился над ним.
— Жуй, лохматый. Земля — она всё родит, И такое, от чего можно лапы кверху, и такое, от чего воскреснешь. Знать её только надо, землю. Незнающему она злая мачеха. Знающему и любящему её — мать родная. Ясно тебе?
22
Осень была скоротечной. В первых числах ноября, внезапно подкравшись тёмной, безлунной ночью, ударил мороз. Игрица на бегу остановилась и, не замутнённая серенькими долгими дождями и неприютными ветрами, глядела в озябшее небо ясными-преясньми голубыми очами, закрапленными только пятнами упавших накануне и тоже остановившихся в удивлённом недоумении листьев. Сад быстро погружался в зимнюю спячку и торопился сбросить с себя летнее убранство. Лиственная багряно-жёлтая пороша усилилась. Воздух был полон упругого, трепетного шелеста, будто тысячи нарядных бабочек вились в нём. Под ногами сочно хрустело.
А во второй половине ноября выпал снег, тоже ночью, и за одну эту ночь прежний мир как бы исчез вовсе под огромным белым покрывалом. Думалось, что вот явится сейчас некто и начнёт творить всё заново на этой бесконечной белой площадке.
Творить, однако, ничего не надо было. Давным-давно сотворённый, мир жил своей неповторимо сложной и вечной жизнью.
В просторном дворе Харламовых собирался свадебный поезд. Пётр Михайлович, по единодушному согласию сватов назначенный дружкой, чёртом носился меж саней, размахивал единственной рукой, отдавая распоряжения. Изо рта его на морозный воздух вылетал хмельной пар, серые глаза фосфорически блестели. Рушник, перекинутый через плечо, придавал его сухой фигуре необходимую важность.
Нарядные дуги и гривы лошадей, хмельные парни и молодые мужики, звон колокольчиков под дугами, красные ребячьи мордочки со светящимися влажными носами, сияющие, зажжённые неукротимым любопытством глазёнки, всхлипы гармони, хохот, хлопотливая беготня стряпух, звон приносимых отовсюду чугунов и тарелок, запах лаврового листа и перца, плотский густой дух разваренного мяса, скрип открываемых и закрываемых ворот, горячий храп возбуждённых лошадей — всё это соединялось в одну пёструю, грубую, но удивительно цельную картину зарождающегося необузданного российского веселья, имя которому — свадьба.
В доме Рыжовых подруги наряжали невесту к венцу. Две из них — Наташа Пытина и Аннушка Полетаева — заплетали ей косы, и обе плакали неудержимо и безутешно. Им было жалко и Фросю, но больше самих себя: Аннушка сердцем чуяла, что приходит конец и её девичьей свободе, ну, а у Наташи были свои причины к слезам, куда более важные. Тёмные волны тяжёлых Фросиных кос струились, текли сверху вниз перед глазами девушки, туманили взор, закрывши весь белый свет, который и без того-то был не мил ей.
Фрося не плакала. Глаза её были сухи, светились жарко, воспаленно. В уголках плотно сжатых губ легли скорбные складки; на бледных щеках красными пятнами, то истухая, то воспламеняясь, тлел румянец; на смуглой шее, чуть повыше ключицы, беспокойно билась крохотная синяя жилка.
Девушки, сидевшие у стен на длинных лавках, пели грустные песни. Авдотья Тихоновна всё глядела и глядела в окно — не видать ли поезда. Илья Спиридонович ходил по двору, размечая, где и какую поставить подводу.
Непостижимо, каким это образом, но вот все узнали, «то поезд со двора Харламовых выехал и направился за невестой. Девушки вскочили со своих мест и повели Фросю, убранную в подвенечное, за стол. Сами сели рядом с нею.
Показался поезд. Собственно, самого поезда не было видно. О его приближении узнали по звуку колокольчиков, по свисту саночных подрезов и по нёсшемуся вдоль улицы белому снежному вихрю, по дружному и радостному воплю ребятишек: «Едут! Едут! Едут!»
Иван Мороз и ещё два парня из Фросиной родни подбежали к высоким тесовым воротам и заперли их перед храпящими мордами разгорячённых коней.
— А ну-ка, дружечка, подкинь на водку! Приморозились мы тут, вас ожидаючи! — выдвинулся навстречу Петру Михайловичу Иван. — А то не отдадим невесту!
Пётр Михайлович бросил в растопыренную ладонь Мороза несколько медяков, и ворота, точно крылья большой серой птицы, распахнулись. Снежный вихрь ворвался во двор и закружил по нему в звоне колокольчиков, в разбойном свисте и криках пьяных парней, и лошадином храпе, в суматошном кудахтанье перепуганных кур. В белой замяти поезд развернулся на выход, первая подвода встала у самых ворот. Дружка повёл жениха и разнаряженных свах в дом за невестой. На груди Петра Михайловича рдяно горел бант, а ещё краснее и ярче полыхал его нос на довольном пьяном лице. Короткий обрубок руки неудержимо подпрыгивал под дублёным полушубком.
Николай шёл нервными шажками и ничего не видел перед собою, и когда открылась дверь и его ввели в переднюю, то в глазах запестрело, замельтешило, будто кто-то сильно ударил в переносицу. Он не слышал весёлых прибауток брата, не слышал песни, которую пели подруги невесты. А подруги пели:
Николай не видел Фросю, точно так же, как и она не видела его. Потупившись, Фрося боялась поднять глаза — так слабый человек боится иной раз глянуть прямо в лицо своей судьбе.
Девушки между тем пели, и особенно усердствовала Наташа Пытина. Пылая вся, она смотрела на жениха широко открытыми, немигающими глазами с несвойственной ей храбростью и громко, чуть дрожащим голосом пела:
И, умолкнув на мгновение, уже не пела, а выкрикивала насмешливо, зло и вызывающе:
Дружка взмахнул рукой и с режущим свистом ударил плетью об стол:
— Отдайте, девчата, невесту!
— Не отдадим! — крикнула Наташа, и вечно добрые, ласковые и робкие глаза её плеснули на жениха яростью. Красивое лицо стало прекрасным от этого прорвавшегося наружу гнева. Она хлопнула по столу скалкой и повторила настойчивее: — Не отдадим! — а сама не отводила горящих, яростных глаз от Николая.
Дружка выбрасывал одну монету за другой до тех пор, пока Наташа Пытина не насытилась своим гневом и не выскочила на улицу. Девушки расступились и освободили место за столом для молодых.
На столе появились водка, закуски. Всем подносили по стакану. Всем, кроме жениха с невестой. Стряпухи тащили щи, кашу, куриную лапшу. Ели все. Все, кроме жениха с невестой. Перед ними лежали ложки черенками к середине стола. Тихие, смирённые, жалкие, противные сами себе, сидели они, ни к чему не притрагиваясь: ни пить, ни есть им не полагалось, пока не примут таинства законного брака.
Ещё более охмелевший дружка вывел жениха и невесту во двор, усадил на первую подводу, которой правил Иван Полетаев. Тот сидел в передке, натянув вожжи так, что ногти на его руках побелели; на щеках туго перекатывались шары, из-под воротника венгерки выглядывала багровая полоска шеи; Фрося видела эту полоску и чувствовала, что ей не хватает воздуха. А вокруг шум, крики. На плетнях, на крыше ворот торчат ребятишки, галдят, горланят. А дышать всё труднее. Красная полоска перед глазами — она режет девичьи очи. Господи, поскорее же! Но дружка не спешит. Он усаживает свах, щупает, щиплет их покалеченной рукой, свахи визжат, сквернословят. Из открытой двери избы слышится голос матери, негромкая, отрывистая ругань отца. А рядом сидит молча и робко чужой человек. Господи, поскорее же!
Фрося больно стукнулась затылком о заднюю стенку санок, когда лошади рванули со двора. Под дугою болтливо заговорил колокольчик. Из-под лошадиных ног летели ошметья спресованного, вычеканенного копытом снега. Полетаев гнал во всю мочь. Фрося зажмурилась, и как раз вовремя, потому что их санки неслись по самому краю крутого берега Грачевой речки и на повороте, возле Узенького местечка, едва не опрокинулись под откос. Открыв глаза, она увидела повернувшееся к ним оскаленное лицо Ивана. Фрося испугалась и прикрыла лицо тулупчиком.
Из её родни до церкви поезд провожал лишь один Мороз. Мать, отец, крёстный и крёстная оставались дома. Им полагалось сидеть за столом, пока идёт венчание. Авдотья Тихоновна потихоньку, украдкой от мужа всхлипывала. Она могла бы это делать и не таясь, потому что Илья Спиридонович был занят более важными делами, чем наблюдение за своей супругой. С великой досадой на себя он думал о том, что дал согласие провести молодых от церкви до Харламовых в венцах, под колокольный звон, за что надо будет заплатить попу дополнительно пять рублей. Это уж непростительное расточительство! «Чёртов хохол! Наказал на два с полтиной!» — мысленно отчитывал он Михаила Аверьяновича. Крёстный и крёстная невесты тоже были озабочены: им страшно хотелось поесть, но они не отваживались протянуть руку к закускам. Сидели молча, покорно прислушиваясь к ропоту пустых своих желудков.
За окном, над белым селом, взвыли колокола. Иван Мороз показывал своё искусство. Он перестал трезвонить только тогда, когда увидал с высоты колокольни, что свадебный парад приближается к харламовскому подворью. С необыкновенным проворством сбежал он вниз по спиральной лестнице и устремился к дому Михаила Аверьяновича. Примчался туда в тот момент, когда хозяин и хозяйка вышли навстречу молодым с иконой в руках.
Николай и Фрося поклонились и поцеловали икону, потом поцеловали отца с матерью, и только после этого дружка повёл их в дом. Когда стали подниматься на крыльцо, что-то белое и шуршащее замелькало перед Фросей, она вздрогнула и подняла лицо. Перед ними, загораживая путь, возвышалась большая и круглая, как гора, бабушка Настасья Хохлушка. Она осыпала их сухим душистым хмелем и приговаривала:
— Иди, иди, моя золотая сношенька, в ридну хатыну! Хай будэ ваша молодая життя, як цей хмелю, — весела та бражна. Вейтеся-завивайтеся друг возле друга, якось той хмелю!
За её спиной стояла улыбающаяся беззубым ртом Сорочиха и тоже причитала: