— Век вам жить — не браниться, не ссориться! Мусор-сор, пошёл вон! — И, выступив вперёд, она высыпала что-то под ноги молодым, после чего дружка, мысленно посылавший ко всем чертям дотошных старух вместе с их глупой выдумкой, повёл Николая и Фросю в избу.
Тем временем несколько парней, среди которых были Федотка Ефремов и Михаил Песков, отправились «позываться-звать» в гости сватов и родню по невестиной линии.
Илья Спиридонович и Авдотья Тихоновна усадили ребят за стол. Хозяин оглядел всех быстрющим и колким взглядом, нарочито строго спросил:
— А уж это не вы ль, добры молодцы, украли у нас курицу-молодку?
— Мы, Илья Спиридонович! — охотно сознался за всех Михаил Песков.
Такого признания оказалось вполне достаточно, чтобы хозяин сразу же приступил к угощению ребят.
В доме Харламовых события развивались своим чередом. В ожидании невестиной родни дружка укрыл молодых у соседей, туда же отправились и свахи. А в передней жениха Пашка Харламов со своими приятелями установили гроб. В гробу лежал натуральный покойник, сильно смахивающий обличьем своим на Карпушку. Кучерявая чёрная бородёнка его торчала над саваном сиротливо и печально, сухонькие руки сложены на тощей груди крестом, по кончику носа ползала муха и, наверное, щекотала бедного «покойничка» — это было видно по тому, как он смешно морщил нос, подрагивая крыльями ноздрей, подёргивал то левой, то правой щекой, то всей кожей одновременно. Но муха оказалась небоязливой. Она и не собиралась покидать Карпушкиного лица, весело бегала по нему туда и сюда, изредка останавливаясь, чтобы постричь ножками, почесаться, расправить крылышки. Кончилось всё тем, что Карпушка судорожно задёргался, испуганно вытаращил глаза и оглушительно чихнул. Причитавшая над ним Сорочиха смолкла на минуту, погрозила ему строгим взглядом и как ни в чём не бывало продолжала голосить и причитать — всё это для того, оказывается, чтобы молодые были вместе и любили друг друга до гробовой доски. Карпушка несказанно обрадовался, когда ему ведено было воскреснуть. Он проворно выскользнул из гроба и сразу же потянулся к стакану с водкой.
В это время в избу вошли Илья Спиридонович с притворным гневом на лице, Авдотья Тихоновна и вся близкая их родня. За ними — Иван Мороз, успевший облачиться урядником. Выяснилось, что пришли искать пропавшую «курицу-молодку». Михаил Аверьянович, важный и величественный, немедленно признался, что это его сын похитил «молодку».
— Ну и слава богу! — радостно пропела Авдотья Тихоновна, усаживаясь за стол рядом с Ильёй Спиридоновичем.
Дружка ввёл молодых.
Авдотья Тихоновна, расцветая, всплеснула руками.
— Ба, да и петушок-то наш!
Вконец измученных, замордованных, ничего не видящих и не соображающих Николая и Фросю усадили за стол, под образами. На бледном лице невесты ничего не отражалось, кроме бесконечной усталости и нетерпеливого ожидания, когда же всё это кончится. И вдруг печальные её глаза оживились: в центре стола возвышались горы свежих и мочёных яблок; солнечные зайчики играли на круглых и румяных их щеках, и казалось, что яблоки смеются. И ещё думалось, что это сама земля явилась в праздничный день перед людьми в образе яблок и, сияя, говорит им: «Вот вам, люди добрые, дары мои! Берите их!» Мысль эта разбудила Фросю, она ухватилась за неё с бессознательной радостной надеждой на что-то доброе и хорошее для себя. Ей хотелось взять одно яблоко и прижать к своей груди. Фрося не видела разверстой чёрной пасти Ивана Мороза, его выпученных глаз, устремлённых на неё. Она подняла голову в тот момент, когда из этой страшной чёрной дыры исторгнулось:
— Горрррька-а-а-а!
Солнечные зайчики, испугавшись, убежали куда-то, в избе стало темнее, яблоки перестали улыбаться, всё вокруг волнообразно качнулось и поплыло…
— Горь-ка-а-а! — подхватило несколько глоток и множество маслено-прилипчивых, бесстыжих глаз приклеились к её лицу. — Горька-а-а!!!
Жених и невеста повернулись друг к другу, неловко соединили на одно лишь мгновение слепые, безглазые лица и тут же, враждебные друг другу, отвернулись.
— Чур, изба, смолкни! — заорал Пётр Михайлович, вскочив на лавку и потрясая над головой гостей двупалой рукой. Добившись тишины, продолжал: — Дорогие вы наши сватушка и свахонька и все гостечки! Наши молодые-новобрачные хотят сами просить прощения у отца с матерью. Никто вашей молодки не крал. Наш петушок сам её обласкал-обворожил и к себе на насест пригласил. А она и согласилась!
— Правильна-а-а! — закричали гости.
Все вышли из-за стола, расступились перед молодыми. Небывало поворотистый и ловкий Пётр Михайлович вывел их на середину комнаты. Настасья Хохлушка постелила им под ноги дерюжный коврик. Дружка, торжественный и строгий, вдруг сделавшийся в эту минуту странно похожим на отца, на которого в действительности он нисколько не походил ни лицом, ни фигурой, ни характером, возгласил:
— Дорогие сроднички, сватушка и свахонька! Наши новобрачные — на нови, им денежки надобны — козла купить, в баню воду возить…
— …на корытце помыться, на шильце, на мыльце! — закончил за Петра Михайловича Иван Мороз, плутовато подмигивая молодым.
Николай и Фрося поклонились.
Михаил Аверьянович, добрый и весёлый, первым подал голос:
— Детки мои, Микола и Вишенка наша дорогая! Даём мы с матерью вам тёлку-полуторницу и двадцать пять рублей деньгами… на шильце, на мыльце! — И он засмеялся, обливаясь по-детски счастливыми слезами.
— Вот это да! — ахнул Мороз, подзадоривая гостей и не спуская хитрющих глаз с тестя, который не спешил объявлять о своих дарах.
Отовсюду кричали:
— Овцу-перетоку!
— Овцу-старицу!
— Ярчонку чубарую!
— Поросёнка!
— Десять кур-молодок отдаю любимой свояченице! Пущай угощает свояка яичницей! — гаркнул Мороз, косясь на скуповатую жену: в батю, видать, пошла. Но та не прогневалась. И Мороз окончательно расхрабрился: — А ты что ж, отец, молчишь? — крикнул он тестю.
Илья Спиридонович поморщился, беспокойно заёрзал на лавке, стрельнул в зятя недобрым взглядом и натужно кашлянул:
— Не твоего ума дело. Без тебя знаю, когда и что…
Его выручил Митрий Резак. Он поднял стакан и, ернически морщась, закричал:
— Дружка, чёрт культяпый! Это чем же ты нас потчуешь? Зелье какое-то, полынь-трава?
— Подсластить! — заорали догадливые мужички.
— Горька-а-а!!!
И опять повернулись, соединившись на миг, слепые холодные лица новобрачных. Маленький нервный Николай всё время облизывал сухие, воспалённые губы.
А потом на долю молодых выпало ещё одно тяжкое испытание. Целуясь, они должны были ещё и приговаривать. Николай сделал это быстро и зло:
— Я, Николай Михайлов, целую Фросинью Ильиничну… — Закончить всю присказку у него не хватило духу, и он умолк.
Теперь очередь была за Фросей. Бледность на лице её сменилась густым румянцем, глаза увлажнились, и вся она вдруг преобразилась, сделавшись прежней Вишенкой, свежей, сочной, сияющей.
— Я, Фросинья Ильинична… — она немного помолчала, прокашлялась и закончила сильным звонким голосом, — целую Николая Михалыча при тятеньке, при мамыньке и при всех вас, гости дорогие.
— Горько!
— Горько!
— Горько!
И тут случилось с Фросей что-то непонятное. Она порывисто повернулась к мужу и стала осыпать его торопливыми бесчисленными поцелуями. Никто из гостей и родных Фроси не знал о причине этой неожиданной и резкой перемены, никто не заметил, как из-за стола, красный и потный, выскочил Иван Полетаев, как проводила его Фрося злым, мстящим взглядом. Гости, разгорячённые водкой, криком, возбуждённым видом невесты, орали:
— Горько!
— Горько!
— Горько!
Встревоженный странным состоянием дочери, Илья Спиридонович поспешил увести гостей к себе. Там их встретили тоже «покойником» посреди избы. Дружка бесцеремонно поднял его из гроба — на этот раз «покойником» был гармонист Максим Звонов, тоже зять Рыжовых. Он немедленно подхватил свою саратовскую, развернул радужные мехи, притопнул и пустился в пляс, приговаривая:
— А ну-ка, тёща, сваха дорогая, — закричал Пётр Михайлович, — угощай, да не скупись, что в печи — на стол мечи!
В шуме, в криках «горько», в пляске не заметили, как в избу втащили «ведьму» — какую-то бабу, вымазанную сажей и одетую в шубу, вывернутую наизнанку. Баба была увешана тряпьём, опутана верёвками, в руках у неё — огромная сковорода с яичницей. Четверо здоровенных мужиков тянули за верёвку и горланили:
И все, кто был в избе, дружно подхватили:
«Ведьму» подтащили к столу. Она поставила яичницу и приняла из рук Ильи Спиридоновича стакан водки.
Гульбище продолжалось до самого вечера и пошло на убыль лишь тогда, когда дружка увёл молодых домой. Там их угощали особо. Угощение длилось очень долго. Потом Фрося заметила, как деверь перемигнулся с одной из назначенных свах, и, поняв весь ужасный, стыдный смысл того, что должно сейчас произойти, зябко передёрнулась вся и, холодея душой, ждала своей участи, как ждёт её обречённый.
— Ну, а теперь молодым нашим пора спать! — объявил Пётр Михайлович.
После этого он с одной из свах, с той, которой перемигивался, повёл под понимающими, многозначительными взглядами гостей Николая и Фросю за перегородку, где уж была приготовлена, разобрана постель — та самая, которую столько лет и с таким великим трудом, явно и тайно от скуповатого мужа, готовила для своей младшенькой заботливая Авдотья Тихоновна.
Наутро дружка и бабка Сорочиха, без которой не могло обойтись ни одно сколько-нибудь заметное событие на селе, пришли будить молодых. Нимало не стесняясь, старуха растолкала их, стащила нарядное стёганое одеяло и начала внимательно разглядывать простыни.
— Бабушка! — закричала не своим голосом Фрося. — Да как же тебе не стыдно!.. Что вы со мной делаете?.. Коля… да прогони ты их отсюда, ради Христа!… Господи, да что же это? — Фрося спрятала лицо в подушку.
Не то испугавшись, не то устыдившись, Пётр Михайлович поспешил скорее увести свою более чем любознательную спутницу из спальни. Вслед за ними вышел и Николай. Фрося наотрез отказалась выйти на люди. К ней за перегородку юркнула старшая сноха Харламовых, положила на голову невестки свою тёплую, пахнущую свежим тестом и парным молоком руку. Фрося резко повернулась и, обхватив шею молодой женщины, прижала её голову к своей груди.
— Дарьюшка, родненькая!.. Что же это? Пропаду ведь! Зачем они так?.. Утоплюсь… ей-богу, утоплюсь! Мне и во сне-то омут снился!.. Боюсь я за себя, Дарьюшка!..
— Молчи, молчи. Это пройдёт. И у меня так же всё было… — говорила Дарьюшка, а сама всё крепче прижималась к Фросе. — Будем с тобой вместе, как сёстры! Хорошо?
А за столом, накрытым красной материей — символ совершившегося благополучного брака, — уже полным ходом шло гулянье, второй и далеко не последний день свадьбы. Фрося оделась лишь тогда, когда нужно было вновь идти в родительский дом. До своего и в то же время уж не совсем своего подворья шла молча, спрятав в себе что-то такое, от чего, глянув на неё случайно, люди трезвели и начинали тихо, тревожно перешёптываться между собой.
Авдотья Тихоновна, встретив дочь и зятя, долго и пристально глядела в их лица, стараясь угадать, всё ли хорошо, всё ли ладно у них. Но ничего не поняла. Вздохнула, повела гостей в избу.
23
Долгие-предолгие зимние ночи. За утренней зарёй по пятам следует вечерняя. И в ясные, солнечные дни чувствовались, виднелись сумраки раннего утра и раннего вечера одновременно: на смену красновато-холодным приходили жидко-фиолетовые, которые, сгущаясь, становились тёмно-синими, прозрачными под звёздами студёного ночного неба.
В харламовскую пятистенку свет едва процеживался через окна, покрытые серым мохнатым слоем рыхлого льда. Лишь в проделанные мальчишескими языками и носами круглые крохотные зрачки кинжальчиками просовывались тонкие пучочки солнечных лучей, в которых мельтешила золотая россыпь пыли. Изба, полутёмная, полным-полна детворы: невестки хорошо знали своё дело и в каких-нибудь пять-шесть лет увеличили население Харламовых втрое. У старшей снохи уже было два сына и две дочери: Иван, Егор, Любаша и Машутка. А теперь Дарьюшка ходила пятым. У них с Фросей шло как бы негласное состязание: младшая сноха никак не хотела отставать от старшей. У неё совсем недавно народился третий ребёнок. Дочь назвали в честь прабабушки Настей, сыновей — Александром и Алексеем — по святцам.
Третий год шла война. Николай и Павел были на фронтах — один где-то под Перемышлем, а другой — на Карпатах. Редко приходили от них письма. Фрося, неожиданно для всех необыкновенно привязавшаяся к мужу, всё порывалась поехать проведать его, говорила свёкру и свекрови, что ей уже дважды приснился нехороший сон и что поэтому она должна непременно поехать. Подобралась для неё и спутница, давняя подруга Аннушка, муж которой Михаил Песков служил в одном полку с Николаем. Настасья Хохлушка, суровая и мудрая старуха, не отпускала.
— Куда вас нечистый понесёт, — говорила она снохе и её подруге, — в этакую-то даль? Щоб вам повылазило! — И обрушилась на невестку: — Мало тебе трех-то! За четвёртым собралась, глупая ты бабёнка! Пожалели хотя б отца-то! Измучился он с ними — ни дня, ни ночи не знает покою! Ой, лишенько!..
Из горницы, густо населённой детворой, под скрип зыбок, подвешенных к бревенчатым маткам потолка, слышалось мурлыканье Михаила Аверьяновича:
Или:
Дед сидел на табуретке и, как фокусник, делал сразу же несколько дел: одною ногой качал люльку с крохотным сонулей Ленькой, другою притопывал в такт немудрёной своей песенке, а на руках у него было по ребёнку; одного из них Михаил Аверьянович, обняв левой рукой, подбрасывал на коленях, а другого «тутушкал» на широченной ладони правой руки. Ребёнок, взлетая точно мячик, радостно гыкал, обливая дедушкину руку обильно стекавшей с красных губ слюною. Дедушка тоже смеялся и просил Саньку, притулившегося у него на коленях:
— А ну-ка, Санек, спой мне про мышку!
Санька, худенький, рыженький и востроносый, как воробей, — вылитый батя! — сиял золотистыми веснушками и звонким, пронзительным голосом пел:
Дед и другие внуки и внучки подпевали:
Песни всегда порождали у детей дикое буйство. Подымался невыразимый ералаш, и, чтобы как-то немного угомонить детвору, Петру Михайловичу, обычно не выдерживавшему до конца необузданного её веселья, нередко приходилось пускать в дело чересседельник, висевший для устрашения на стене. При этом чаще и больше всех доставалось Егорке — и не потому, что он озорничал больше всех, а просто потому, что Егорка был менее увёртлив и не мог вовремя ускользнуть от осерчавшего отца.
На улицу детей не выпускали: не во что их было обуть и одеть. И весь этот «содом», как звала внуков и внучек Олимпиада Григорьевна, всю зиму, от первых морозов до первых проталин, сидел дома, как и большинство детей в Савкином Затоне. Где-то далеко-далеко шла война. Дети, как и все люди на земле, страдали от неё, но, в отличие от взрослых, не понимали этого.