Гайдамаки - Мушкетик Юрий Михайлович 8 стр.


— Там, поди, уже забыли все, что я и на свете живу. Да и не так легко взять меня. Паны Думковские с Калиновскими и сейчас враждуют? Это к лучшему. Старый пан, говорили, подох. Давно пора. Не говори никому, что я об Оксане спрашивал. Хорошо?

— Зачем об этом напоминать.

Микола пошел. Максим оперся о камышовый плетень, потер лоб. Незаметно для себя отламывал рукой старые, трухлявые стебли камыша. Чувствовал, что не пойти не сможет. А пойти — накликать людские толки. Но чего стоят эти пересуды? Разве и так не знают, что любят они друг друга ещё с детства? Только потом редко приходилось видеть Оксану, подолгу не приезжал Максим домой, слонялся по заработкам, на Сечи. А три года тому назад заболел в степи, подобрали казаки с зимовника. В селе прошел слух, будто помер он. Лишь Оксана не поверила. Два года ждала его, отказывала женихам. Уже и мать стала гневаться. «Не век же тебе в девках сидеть», — говорила она. Больше всех пришелся матери по нраву богатый казак из пикинеров, которые одно время стояли в селе. Насильно обручили с ним Оксану. Пикинер условился с управляющим Калиновских о выкупе Оксаны, сам должен был приехать на маковея и отгулять свадьбу. Но на спас пришло известие, что ранен он на литовской границе, лежит в госпитале и неизвестно когда вернется.

Обо всём этом рассказывали Зализняку на Сечи запорожцы из Медведовки.

Максим поправил в плетне поломанный колышек и пошел в хату. Засветив лучинку, воткнул её в дырку возле печи, сел на скамью. Мать рядом. Любовно и печально глядела она на сына.

— Максим, ты и вправду разбойничью ватагу водил? — отважилась спросить она. — Поговаривали тут такое. Загнийный говорил: «Приедет твой сын богачом, если на суку не повесят». Мне же… мне не надо такого богатства, неправдой нажитого.

Зализняк обнял мать, сказал успокаивающе:

— Брехня всё это, мамо. Никого я не грабил. Меня грабили: старшины по зимовникам, ага татарский на Черноморье. Дни и ночи я спину гнул.

— Всё зарабатывал?

Максим на минуту замолк, отвернулся к печи. Красный огонек от лучины качнулся, вспыхнул ярче, осветив его суровое, мужественное лицо.

— Заработал было. Однако беда стряслась. Напали на Ингуле немирные буджаки, забрали всё.

— Ой, горе какое! — встревожилась мать. — Ведь могли и в рабство продать, а то и убить.

— Всё могло быть. Выручили сторожевые казаки, потом расскажу. — Он нежно обнял мать, а она прижалась к нему, утирая слезы. — Я, мамо, пойду. Может, запоздаю немного, не беспокойтесь.

Мать не спрашивала, куда он идет. Долго смотрела вслед, шептала что-то сухими губами.

Максим перешел улицу, тропинкой спустился к берегу. Пошел так умышленно, чтобы ни с кем не встретиться. В селе мигали редкие огоньки. Тихо журчала невидимая в темноте небольшая речушка, что сбегала к Тясмину, плескаясь о берег легкой волной. Не доходя до пруда, Максим свернул на вязкую луговину, поднялся на гору. Под сапогами рассыпались мокрые песчаные комья, иногда нога попадала в ямку, наполненную водой. Под горой тянулась улица. Далеко разбросанные одна от другой хаты одиноко жались к горе, словно искали у неё защиты. Зализняк сошел вниз, остановился на краю реденького заброшенного сада. Сквозь яблоневые ветки был хорошо виден слабый огонек в окне хаты. Максим почувствовал, как бешено забилось сердце, будто ему стало тесно. Он долго стоял неподвижно, чувствуя, как его все больше охватывает волнение. Наконец, медленно ступая, подошел к окну, легонько постучал в стекло. В хате, словно испуганный чем-то, трепыхнулся огонек, скрипнула дверь.

— Кто?

Максим сразу узнал такой знакомый ещё с детства голос.

— Оксана, это я, Максим! Открой!

Звякнул засов.

— Ты, неужто ты?.. Заходи в хату, — как-то словно бы равнодушно промолвила Оксана.

Максиму разом показалось, что его ноги налились свинцом, будто он прошел пешком невесть какой длинный путь.

«Неужели не рада? — мелькнула мысль. — Забыла, неправду говорил Микола». Он тяжело переступил порог, вошел в хату.

Оксана вошла следом, забыв прикрыть дверь. И стала у порога, прижав руки к груди. Максиму показалось, что она смотрит на него как-то испуганно.

— Оксана, вечер добрый. Чего молчишь? Может, мне не надо было приходить?

Лицо Оксаны передернулось, как от боли, она только теперь опомнилась, осознала неожиданное счастье, качнулась от двери навстречу протянутым Максимовым рукам.

— Приехал, я знала, что ты приедешь! — Она то целовала его, то, откинув голову назад, заглядывала в глаза. — Любимый мой, дорогой, золотой!

— Счастье мое!

— Если бы счастье, раньше бы приехал, — немного успокаиваясь, проговорила она. — Не сердись, я сама не знаю, что говорю.

— Оксана, твои в Ивковцы поехали? — Максим оглядел хату. — Окна завесь.

Оксана засмеялась.

— Я бы их во всю стену прорубила, пускай все смотрят на мою радость. Не боюсь я ничего.

Однако достала платок и, не переставая говорить, стала завешивать окно.

— Я и тогда не пряталась со своей любовью, тем паче теперь не хочу таиться. Или, может, ты боишься? Нет. Я знаю, ты у меня ничего не боишься.

Прижалась к нему, поцеловала в щеку. Потом взяла другой платок, пошла к угловому окну.

— Правда твоя, следует их позакрывать. Пускай наше счастье не раскрадывают люди. Его и так у нас немного. — Оксана притихла, вглядываясь в окно. — Дождь какой пошел, как из ведра поливает. Вот и конец, завесила. — Она села возле него. — Рассказывай, милый, надолго? Навсегда! Ой, радость какая!

Максим счастливо улыбался, вслушиваясь в её голос. По Оксаниным щекам разлился широкий румянец. Максим сидел и любовался ею. Радовался её радостью, чувствовал, что она всей своей женской душой рвется к нему. Как ему хотелось прижать её к сердцу, целовать эти глаза, сказать что-то нежное-нежное, такое, чтобы сердце замирало от счастья. Но чувствовал — не может. То ли душа очерствела от ежедневной борьбы, или он ещё не привык после долгой разлуки. Не поднималась рука, чтобы обнять её, такую желанную, близкую. Он всматривался в знакомые черты, что снились ему на чужбине в короткие ночи неспокойного бурлацкого сна. Вот над крутой бровью чуть заметная точечка: когда-то давно, детьми, они играли у пруда, и маленькая Оксана упала на пень.

«И улыбка та же. Оксана осталась такой же, как и когда-то, — думал он. — И любит меня так же и верит мне».

Эта вера жила в них обоих на протяжении многих лет. Только она и могла отогнать темные думы, перебороть грусть и боязнь разлуки, не толкнуть в чьи-то чужие объятия. Почему он так верил Оксане, Максим и сам не знал, но жила в нем уверенность, а без такой веры не может быть истинной любви, настоящего счастья.

— Истосковался я по тебе, Оксана, душой. — Он положил в руку её длинную тугую косу, слегка обнял за плечи.

— Расскажи, где же ты был? Что делал? Вспоминал ли меня?

Тихо лилась беседа, словно нитка хорошей пряжи, тонкая, бесконечная. В сенях на насесте ударил крыльями, прокукарекал петух. Максим прислушался — в окно громко стучал дождь. Было слышно, как, стекая со стрехи, плещется вода, падая в лужу около завалинки.

— Время домой, — промолвил Максим.

Оксана отвернула уголок платка, выглянулав окно.

— Куда же ты пойдешь? Ливень на дворе. Посиди ещё немного. А то, может, устал, так ложись, поспи, я потом разбужу.

Не ожидая ответа, она разобрала постель, постелила Максиму на скамье.

— Зачем ты так? — Максим слегка притянул Оксану к себе. — Может, вместе постелешь, Оксана. Всё равно люди узнают, что я у тебя был, никто не поверит…

— Не надо, Максим, — тихо вымолвила она. — Разве мы для людей живем? Ложись, спи.

Он был бессилен против этого довода, против этого до беспамятства родного голоса.

Оксана притушила светильник, пошла к постели. Максим долго лежал неподвижно. Старался думать о событиях последних дней, о том, что будет делать дальше. В ближайшие дни, может и завтра, пойдет к управляющему и договорится о женитьбе на Оксане. Сначала надо поговорить с её отцом. Старик любит его и, конечно, согласится.

Повернулся на другой бок. Мысли летели одна за другой, не давали уснуть, кроме того, преследовал легкий укор: зачем остался, не надо бы людских пересудов. Прислушался к дождю — он не утихал.

— Максим, почему ты не спишь?

— Оксана! Неужели ты думаешь, что я сейчас могу заснуть?

— Недели две тому назад ты мне так плохо приснился. Целый день после того я ходила сама не своя. Что было бы, если бы я тебя снова утратила?

— Теперь мы всегда будем вместе. Я уже никуда не поеду. Наймись где-нибудь поблизости, заработаю денег.

— Ты обо мне часто думал, Максим? — горячим шепотом спросила Оксана. Её лица не было видно, но Максим почувствовал, что она мечтательно улыбается.

— Часто, очень часто. Бывало, лежу в траве, кони над лиманом пасутся, а я один-одинешенек. И думаю о тебе.

Оксана вздохнула.

— А всё-таки лучше быть вместе, нежели думать друг о друге. Правда, милый?

— Правда. Однако я пойду. Нет, нет… Ты сама понимаешь, я должен быть до утра дома.

Ржаные кули были мелкие, изъеденные мышами, и потому их сначала приходилось развязывать и вытряхивать, а потом перевязывать снова. В хлеву пахло подопрелым сеном и навозом. Всё тут было знакомо с детства, каждый уголок, каждая балка. Вон там, наверху, находилось его детское царство. Спрятавшись под сеном, он когда-то просидел там целых два дня. Это было в то время, когда он служил у гончара, помогал продавать горшки. Каждое утро мимо него проходил через базар лавочник Ремез. Губатый, с ехидной усмешкой, он никогда не пропускал случая посмеяться над белоголовым учеником горшечника. Шутки его были не остроумны, но злы. То он предлагал ему идти к нему кормить собак, то ловить раков в Тясмине, а то и просто стучал пальцем сначала по Максимовой голове, а потом по горшку. Хлопец решил любой ценой отплатить ему. Однажды, вымазав смолой края дырявой макотры, Максим дождался, когда Ремез, повернувшись к нему спиной, снял шапку и поздоровался с экономом. В тот же миг макотра очутилась на его голове. Разбросав горшки и слыша позади себя страшную ругань Ремеза и смех людей, хлопец прибежал домой; боясь отцовских побоев, спрятался на чердаке, где и просидел два дня…

Максим набрал обмолотков и полез по лестнице на хату. Осторожно ощупывая старую кровлю, пролез к трубе. Погода стояла на диво хорошая. Это был один из тех редких осенних дней, когда после дождя наступают ясные дни и появляется солнце. На небе, возле горизонта, застыли прозрачные сизоватые облачка. Максим бросил взгляд на Тясмин. Главам открылся чудесный вид. Далеко-далеко, вплоть до синей полоски леса, волновались высокие камыши, будто густой, непроходимый лес. Напротив села, с острова, устремились ввысь стены Николаевского монастыря, похожего на древнюю крепость. Слева от монастыря над самой водой нависли угловые башни Кончакской крепости. Из бойниц, едва заметных отсюда, мрачно смотрели на Медведовку жерла пушек. Всего села — по городовым книгам оно считалось местечком — разглядеть было невозможно, его улицы прятались в ярах.

На ровном месте протянулись лишь две улицы, в конце одной из них и стояла хата Зализняка. Эта часть называлась Калиновкой. Почти у каждой хаты росло несколько больших кустов калины. Листья уже давно осыпались, на ветках остались только большие гроздья ягод. Освещенные солнцем, они издали походили на красные платки, развешанные в садах возле хат.

Ничего тут не изменилось. Та же речка, те же ободранные хаты, те же люди. Вон по тропке проковылял Гиля, сын арендатора медведовского перевоза, за ним увязалась детвора в запачканных калиной рубашках, крича многоголосо:

— Гиля, ноги не замерзли?

— Гиля, слезай — пробеги!

Когда-то в лютый мороз Гиля добирался до Смелы, подвозил его какой-то дядько. Гиля умостился на санях, и сколько дядько ни говорил, чтобы тот пробежался, он даже не шевельнулся.

— Как? За свои деньги да ещё бежать? Пятачок заплатил, а теперь слезать!

А в Смеле Гилю пришлось снимать с саней — у него отмерзли пальцы на обеих ногах.

Давно это было, наверное, лет двадцать тому назад. Сколько Максим помнит Гилю, тот уже шаркал ногами. Когда-то и он, Максим, бегал с мальчиками за Гилей, уклоняясь от его увесистой палки. Ничего не изменилось. Только детвора новая повырастала. И как она быстро растет!

Сложив кули так, чтобы они не скатились вниз, Зализняк стал ощупывать замшелую кровлю, отыскивал дырки, негодные кули. Выбрасывал пучки истлевшей соломы, вместо них вставлял новые, прибивая их лопаткой. Некоторые места приходилось перекрывать заново. До полудня он едва успел подправить меньшую сторону, которая выходила к Тясмину. Только принялся за другую, как со двора прозвучал голос:

— Стреху так далеко не напускай — ведьмы обдергают.

Максим взглянул вниз. Посреди двора, задрав голову, стоял Роман.

— Слезай, перекурим, — сказал он. — Табачок есть.

Зализняк слез на землю, пожал Роману руку, сел на завалинке.

— Ты не на шутку за хозяйство взялся, — сказал Роман, вынимая кисет. — Не успел приехать, и уже на крышу полез.

— Видишь, как распогодилось. Надо спешить.

Раскуривая люльки, перекинулись ещё несколькими незначительными словами. Потом Роман подвинулся ближе, положил на колено Зализняку руку.

— Это я, Максим, по пути зашел к тебе. Хочу об одном деле потолковать. Может, и ты присоединишься. Приехал это, значит, я домой, а там давно голодают. Еще только осень, а в хлеб макуху примешивают. — Роман зажег от Максимовой трубки пучок истлевшей соломы, раскурил свою. — Наняться бы куда-нибудь — только кому на зиму поденщик нужен. Да и надоела такая жизнь. Хоть немножко бы по-человечески пожить. Начальник надворной охраны Калиновских новую сотню набирает. Пойдем в надворные казаки, нас возьмут, у меня там есть один есаул знакомый.

Максим выбил о завалинку люльку, растер пальцем остатки тлеющего табака.

— Думаешь, меня взяли бы? Начальник надворной охраны и до сих пор помнит, как я когда-то трех гайдуков дубиной в пруд загнал.

— Начальник сейчас не тот, новый.

— Да не в этом дело. Про гайдуков я так, между прочим, рассказал. Не пойду я. И тебе не советую. Хочешь на легкий хлеб? Роман, не легкий он, в горле может застрять. Разве не знаешь, для чего дают надворникам ружья, на кого ты должен нагайкой замахиваться?

— Ты вот о чём! Никто не заставит нас делать то, чего мы не захотим. Ты вскоре мог бы и есаулом стать. Разве найдется в селе казак, который не побоялся бы помериться с тобой на саблях.

— Ноги моей там не будет, — твердо сказал Зализняк. — А ты смотри. Не хочу тебя отговаривать, знаю, тяжелый год идёт — будешь на меня обиду таить, скажешь — отговорил.

На улице послышались шаги. Мимо двора — видно, к управе — прошли Загнийный с писарчуком. Писарчук, паренек лет восемнадцати, с длинным носом, шагал солидно, важно. Руки заложены в карманы длинного, крытого черкасином кожуха, справленного отцом сыну-грамотею (целых три зимы проучился у дьячка!); смушковая, в пол-локтя, шапка ни перед кем не заламывается. Здороваясь с Максимом и Романом, он едва коснулся её рукой, и то лишь после того, как краем глаза убедился, что сам писарь взялся за шапку.

— Гляди, такой увалень, а как петушится, — бросил Роман.

Максим, проводив долгим взглядом писаря и писарчука, вздохнул.

— Хоть и недотепа он, а, знаешь, я ему завидую.

— Ему?! — удивился Роман.

— Да. Грамоту человек знает. Всё читать может, всякая книжка ему доступна. — И, предупреждая Романову насмешку, круто переменил разговор. — Брат твой где, дома?

— Из Яблуневки вчера приехал, у шорника ремеслу учится. Попа тамошнего в монастырь подвозил. Приход в селе давно закрыли. Поп тайком крестил, мертвых ночью на огородах хоронил. Пан Яблуновский унию принял и приказал гайдукам изловить попа. Хочет всё село в унию перевести. И как это может человек вере своей изменить, скажи, Максим?

— То не человек, то пан. Ему всё равно, какому богу молиться. Терпеливый народ наш… Ну, ничего! Недаром говорят: калека не до скончания века, паны не до смерти. — Максим поднялся, взял в руки по кулю. — Подержи лестницу, а то сдвинется, проклятая. Заходи как-нибудь, поговорим на свободе.

Назад Дальше