Максим лазил по хате до самых сумерек. Давно догорело за Тясмином в багряном зареве солнце, серым туманом поднимались с земли сумерки. Уже трудно стало разглядеть что-нибудь. Тогда Зализняк слез с хаты. Отнес в сени лестницу, помыл у колодца руки и пошел со двора.
— Куда ты? — позвала от погреба мать. — А ужинать?
— Я недолго, скоро вернусь.
Мать и Оля одни не стали ужинать. Долго сидели они, ожидая Максима. Одна за другой сгорали сухие, наколотые из смолистого соснового корня лучинки. Оля так и задремала, склонив белокурую головку бабке на колени. Лучина догорела, но Устя не встала зажечь другую, не хотела тревожить внучку. Уже и её клонило ко сну, а Максима всё не было.
«Не случилось ли что-нибудь?» — тревожно подумала она. Давно стал взрослым сын, своя жизнь у него, а материнское сердце неспокойно. Всё ей кажется, что может он попасть в какую-то беду. Сколько она натерпелась страхов, когда Максим был ещё ребёнком! Хлопец рос буйным, часто приходил домой в разорванной сорочке, с распухшим носом. Однако почти никогда не плакал. Может, горе и нужда сделали его таким чёрствым. Что он видел сызмальства! Рано умер отец — простудился, провалившись зимою под лёд. На Максима он возлагал большие надежды. Всё, бывало, говорил: «Это у меня мастер знаменитый будет, руки у него золотые». И в самом деле, мальчик рос очень понятливым. Ему не было ещё восьми, а он уже вырезал из ясеня таких коней и петушков, что хоть и в Чигирин на ярмарку вези. А однажды волов в ярме вырезал, ещё и покрасил луковым настоем. Никто не верил, что это Максимова работа. Но после смерти отца бросил резьбу. Никому не было дела до его коней и волов, и самому Максиму это быстро надоело.
Звякнула щеколда. «Максим?» Нет. Это ветер стучит в дверь, завывает под окнами, словно просится в хату. А мысли снуют без конца, без края, всплывают целыми вереницами, цепляются друг за друга, как паутина бабьего лета за корявые ветви дикой груши, одиноко растущей в поле.
Вырастал мальчик, росли и заботы. То паныча в воду бросил, то трубу сотскому заткнул, то дойду панскую сманил. И та привыкла к нему, никак к пану идти не хотела. Дважды убегала. Это уже люди рассказывали — Максим ничего дома не говорил. Разгневался пан за свою лучшую гончую, послал гайдуков, чтобы поймали этого пакостного мальчишку и привели собаку. Максим как раз на поле за раненой лисицей гонялся. Лисица добежала до норы и спряталась в ней. Сколько ни посылал хлопец гончую, та только доходила до норы и возвращалась назад. Тогда Максим, недолго думая, с ножом в руке полез сам. Когда вылезал назад, тут его окружили гайдуки.
— Разве это собака? — сказал хлопец, вытирая окровавленные руки. — За лисицей боится идти.
Один из гайдуков хотел схватить его, но Максим швырнул в лица гайдуков пригоршню песку, а сам через лозы бросился к Тясмину. Пока гайдуки продирались сквозь чащу, он уже вылезал на противоположном берегу. А потом стал на берегу, взялся руками за бока и запел. Ни с чем вернулись панские посыльные, сказали пану, что этого хлопца даже звери не берут. Ещё хорошо, что никто не выдал тогда, чей это хлопец; да и пан мало интересовался этим, он только очень смеялся, когда ему рассказали, как Максим тянул за хвост лисицу. После этого хлопец несколько дней не возвращался домой.
Не было ему ещё и полных шестнадцати лет, когда он совсем оставил дом. Устя была на работе, он собрался без неё, знал: будут слезы, мать не пустит. С соседями передал — на Запорожье едет. Несколько раз приезжал из Запорожья. Привозил немного денег. Только, видно, не сладко ему жилось там. Максим стал ещё мрачнее, редко смеялся. А однажды, уже будучи дома, начал пить. Тогда все боялись тронуть его. Одной матери стыдился, каким бы ни был пьяным, а, подходя к хате, старался ступать твердо и как можно тише; в хате сразу шел к постели, пытался ничего не опрокинуть, не разбить. С тихими упреками она поила его квасом. Максим говорил, что он плохой сын, что больше не станет пить, и ещё что-то, уже совсем неразборчивое, а она помогала ему раздеться, горячие слезы её падали на подушку.
Скрипнула дверь. Хотя было совсем темно, Устя сразу узнала Максима.
— Сынку, ты? Раздуй огонь, вечерять будем.
— Не хочу, я поел у Романа. — Он бросил на сундук шапку, кунтуш и, не раздеваясь, лег на постель лицом в ладони.
«Почему так? — билась в голове мысль. — Почему всегда одни неудачи?»
Весь век искал счастья, гонялся за ним. Глядя на свои сильные руки, думал Максим: нет, он все же должен выбиться в люди. Судьба бросала его с одного места на другое, с одних заработков на другие. Иногда ему казалось, что вот-вот он догонит своё счастье. А оно как ветер. Так и теперь. Управляющий отказал отпустить Оксану. Сказал, что она уже обручена, с пикинером договорено про выкуп, разве что сам пикинер отступится или не приедет до весны.
Выкуп за Оксану запрашивал большой, намекнул что пикинер обещал привезти с похода и ему, управляющему, подарок. В Максимовой груди вспыхнула волна гнева, однако он сдержался. Знал — руганью тут не поможешь. Денег таких он не мог сейчас дать. Ещё же придется и попу давать. «Орлик!» — об этом было горько думать, но что ж поделаешь.
«Надо продать такому человеку, чтобы впоследствии можно было выкупить. Только это позже. Сейчас и этих денег недостаточно».
Лежать было неудобно. Зализняк, не поднимаясь, снял нога об ногу сапоги, и они с глухим стуком попадали на пол.
Потом лег немного повыше, подсунув себе под голову подушку. Уже сквозь сон слышал, как мать осторожно укрыла его рядном.
* * *
Микола никак не мог дождаться вечера. Ему казалось, что солнце опускается невероятно медленно, оно как будто зацепилось за тополь, повисло между ветвями. Сегодня должно решиться всё. Три дня тому назад Орыся сказала: можно засылать сватов. Мать всё знает и обещала уговорить отца.
«А если мельник не согласится?» — со страхом подумал Микола. Да что там! Согласится. Разве он не знает Миколу? Разве есть в селе парубок сильнее его, к работе привычнее? А дальше ещё и не то будет. Он всем покажет, как нужно хозяйничать, горы своротит. Где же это так долго замешкались дядько Карый и дед Мусий? Может, побежать к ним? Вот они идут!
Дед Мусий постучал палкой в окно.
— Микола, ты готов?
— Сейчас, поясом обвяжусь.
Карый и дед Мусий зашли в хату.
— Может, по чарке бы выпили перед дорогой, — одергивая на Миколе свитку, предложила мать.
Дед Мусий взглянул на Карого.
— А что, может, матери его ковинька, для храбрости потянем по одной. В случае, там не дадут.
— Не приведи господь, — охнула мать. — Стыда тогда не оберешься.
Карый толкнул деда Мусия в бок.
— То я, матери его ковинька, в шутку сказал, — поперхнулся чаркой дед Мусий. — Высватаем ту кралю, это уже беспременно.
Они пошли со двора. Возле мостика с острогами в руках и прутьями на шеях с нанизанными на них небольшими рыбками толпилась куча мальчуганов. Заметив сватов, они побросали остроги, зашептались между собой. Самый меньший между ними, пузан в непомерно больших сапогах, подняв любопытные глаза и шмыгнув носом, громко сказал:
— Глядите, дед Мусий свататься идет.
Дед Мусий погладил мальчика по голове, усмехнулся:
— Я, сынку, матери его ковинька, отсватался уже. Вот тебя, шалопута, женить следовало бы, а то некому пузыри под носом вытереть! И откуда эта детвора всё знает?
Неширокой дорогой спустились к Тясмину. Проходя мимо трех осокорей, Микола невольно замедлил шаг — тут чуть не каждый вечер простаивали они с Орысей.
— Ты не бойся, — сказал ему во дворе дед Мусий. — Всё будет ладно. Пошел прочь, чего тявкаешь? — махнул он палкой на небольшого лохматого пса, что, приседая на передние лапы, с лаем прыгал перед ним. — Хозяин, матери твоей ковинька, злее и тот молчит.
Сваты прошли в хату. Через не прикрытую в сени дверь Миколе было слышно, как они вошли в светлицу, как, откашлявшись, неторопливо начал дед Мусий:
— Дозвольте вам, паны хозяева, поклониться и добрым словом прислужиться. Не погнушайтесь, матери его… Значит, тэе… выслушать нас, а мы затем выслушаем вас.
Дальше дед Мусий медленно повел речь про добрых ловцов-молодцов, молодого князя и куницу — красную девицу.
Миколе казалось, что дедовой речи не будет конца. Он вытащил цветастый платок — подарок Орыси, — вытер со лба пот. Хотел стать ещё ближе к сеням, но дорогой от села кто-то ехал к мельнице. Тогда Микола отошел в глубь двора, оперся на перелаз. За садом, сухо поскрипывая, медленно-медленно вертелись колеса водяной мельницы и шумела вода в лотках. Микола сорвал с куста калины, протянувшей свои ветви через тын, несколько ягод и одну за другой побросал в рот. Долго сосал, не выплевывая косточек.
— Микола, — послышался от двери голос Карого, — заходи. — И, понизив голос, Карый закончил: — Обменяли святой хлеб.
Забыв обо всём на свете, Микола бросился в хату. На скамье о чем-то разговаривали перевязанный рушником дед Мусий и мельник. Мельничиха собирала на стол. Около печи стояла Орыся. Смущенно улыбаясь, она подошла к Миколе и повязала ему на руку красный, вытканный шелком платок.
Три соломенные кадки стояли вдоль стены. Одна была совсем порожней: когда Максим наклонил её на себя и постучал носком сапога, только легонькая мучная пыльца поднялась со дна; в другой было просо — четверти на три, от силы на четыре. И только в третьей — до половины насыпано жита. Зерно мелкое, с лебедовой кашкой вперемешку. Да и что могло уродиться на тех холмах, где земля сухая, как порох, один песок.
Максим выкатил из клети мучную кадку, перевернул над разостланным рядном, стал выбивать её.
— Бог на помочь, — вдруг послышалось с улицы.
Максим поднял голову. У ворот стоял Загнийный.
— Как житье-бытье? — протянул он поверх ворот руку.
Максим не ответил, хотя руку пожал.
— Никуда не нанялся? Оно, правда, куда же на зиму глядя наймешься. М-да. — Загнийный кашлянул в кулак. — Слышал я — нужда у тебя, деньги нужны. Мать твоя у меня две копы летом взяла. Конечно, я смогу подождать. Оторвав от себя, смог бы, пожалуй, и ещё дать. Только вряд ли это поможет тебе.
— Я у вас ничего не прошу.
— Так-то оно так… Но… Видишь, я всё знаю. Не выкрутиться тебе без денег. Давай говорить прямо. Зачем тебе конь? Расход один, корма нет. Он уже все лестницы пообгрызал. Конь не очень показной, но я бы дал… — Загнийный наморщил лоб, размышляя, сколько для начала предложить за коня.
— Идите, дядько Евдоким, подальше от греха. Не дразните меня, знаете, я шуток не люблю.
Зализняк резко положил руку на ворота рядом с рукой Загнийного. Писарь испуганно отшатнулся и в замешательстве поправил на голове шапку.
— Разве же я что? Я ж ничего. Без всяких…
— А раз без всяких, так не надо и такой разговор заводить.
Максим круто повернулся и пошел в хлев. Услышав шаги хозяина, Орлик тихо заржал. Максим вошел в стойло. Связка сухой отавы (Максим накосил её два стожка) была почти вся цела. Орлик, заигрывая, прижал Максима боком к стене, скубнул за рукав. В последние дни Орлик стал худеть. Сначала, отдыхая после долгой дороги, он даже немного поправился, а вот прошла неделя, и конь значительно подался.
— Хотя бы пересыпать чем-нибудь, — Максим взял в руку жесткое, как сухое лыко, сено. — Пойду к Миколе, наберу вязанку, хоть и далече идти.
Миколы во дворе не было. Максим вошел в хату. Навстречу ему поднялась вся в слезах Миколина мать.
— Где же молодой хозяин? — снимая с плеча вожжи и беря их под руку, спросил Максим.
— Нет его, к атаману городовому побежал. Орысю во двор панский забрали. — Женщина снова заплакала. — Свадьбу через две недели должны были сыграть. Максим, скажи, может, оно и ничего, эконом говорил — только дней на пять; сказал, ещё и заплатят ей. Мол, это милость ей большая. Рукодельница она редкая
— Конечно, ничего. Не убивайтесь, вернется Орыся, — сказал Максим. Но сам почувствовал, как от этого известия в душе словно холодом повеяло. Кто-кто, а он знал, что такое панские милости.
Глава пятая
МЕЛХИСЕДЕК
Длинноногий рябой петух с загнутым набок гребнем тяжело взлетел на частокол и, ударив крыльями, хрипло закукарекал. Мелхиседек повернул голову к окну.
— Петух после обеда поет, к перемене погоды. — Подумав, добавил: — А мне уже собираться пора.
Сказал «пора», однако не спешил. Каждый день засиживался с отцом Гервасием, переяславским епископом, каждый день говорил эти слова и не уезжал. Так уютно, так спокойно становилось на сердце после разговора с преосвященным, что уходить никак не хотелось.
Почти полтора года прожил Мелхиседек в Переяславе, ежедневно навещая отца Гервасия. Сблизились, подружились за это время, открыли друг другу сердца. В Мотроновский монастырь, игуменом которого он был, Мелхиседек наезжал редко. Много лет прожил он в этом монастыре. В Переяслав переселился после того, как в монастырь однажды ворвались униаты, пытались забрать привилегии, данные когда-то польскими королями монастырям и церквам правобережья. Больше недели прятался тогда игумен с монахами по пещерам в лесу.
Мелхиседек взглянул на стену, где висели часы, — пятый час. В самом деле, пора идти. Преосвященный всегда в это время ложится почивать. Однако сегодня можно было бы ещё посидеть, ведь теперь они встретятся не скоро. Завтра игумен должен выехать на правобережье.
— Будь осторожен, — ковыряя в редких белых зубах костяной зубочисткой, говорил Гервасий, — чтобы не схватили униаты, а то заставят тачкой землю на вал в Радомысле возить. Путь нелегкий твой, все дороги на правый берег Мокрицкий перекрыл. — Гервасий спрятал зубочистку в ящичек, вытер салфеткой руки. — Мокрицкого берегись больше всего, это хитрый и хищный иезуит.
Мелхиседек, который до этого сидел неподвижно, упруго поднялся из старинного кресла и зашагал по комнате. Резко остановился около стола, круто повернулся на невысоких мягких каблуках и, опершись обеими руками на палицу в серебряной оправе, заговорил торопливо, взволнованно, будто боялся, что Гервасий вот-вот оборвет его и не даст договорить до конца:
— Сам ведаешь, твое преосвященство, какие времена настали. Или униаты нас, или мы униатов. Они всё большую силу набирают. Наша беда в том, что сидим мы, ждем чего-то. Досидимся до того, что весь народ в унию переведут. Надо нам тоже силы свои собирать. В посполитых всё спасение. Народ сильный и послушный, как стадо овечье, куда пастух направит — туда и пойдет.
— Не напрасно ли мы так хлопочем, государыня сама возьмет нас под защиту. Ведь уже послали войско на правый берег.
— Эх, — покачал головой Мелхиседек, — я хорошо насмотрелся в Петербурге на государыню, наслушался о ней при дворе. Она больше играет в защитницу православия, нежели на самом деле печется о вере.
— Тсс-с… Что ты речешь? — схватился за ручки кресла, даже приподнялся епископ.
— Реку то, что есть, — Мелхиседек приблизился к Гервасию. — Разве нас может кто-нибудь услышать? Никто. Чего ж тебе бояться? Давно я хотел откровенно с тобой поговорить. Государыне льстит, когда её называют заступницей веры христианской. Она на словах и есть такая. А на деле боится. Войско послать её уговорил пан посол Репнин, граф Орлов тоже руки приложил к этому делу. При дворе поговаривают, что наступает самое время отобрать от поляков Правобережную Украину. Польша ослабла вконец; знать бы, что другие государства не вмешаются, так можно было бы и сейчас начать. Императрица же, говорят, страшится действий решительных. Боюсь, затянется всё. — Мелхиседек передохнул и опустил вниз палицу. — Нам только об одном нужно печалиться — как священников православных от униатских бесчинств уберечь. Ты, владыко, корил меня за то, что за стенами Мотроновской обители нашли себе пристанище гайдамаки и что в лесу возле монастыря ватага гайдамацкая табором стоит. Я же в том не зрю зла, а только пользу одну. Разве не они однажды уже отбили нападение?..