В то время в город должна была прибыть на ежегодные гастроли странствующая труппа «Мастера музыки и развлечений», и больные оживленно обсуждали содержание заманчивых афиш, предвещавших ее приезд.
— Об этом семействе Бланш, — заявил Мик, — могу сказать одно: за свои деньги не поскучаете. Есть там один паренек… Он выступал здесь в прошлом году, и скажу я вам, другого такого поискать. Малый этот играл на пивных бутылках «На ней веночек был из роз», да так, черт возьми, что слезы на глаза навертывались. Маленький такой парнишка, из себя совсем невидный. Попадется такой в пивной, пройдешь мимо и не заметишь. Эх, жаль, что я этого не увижу.
Когда на следующее утро после представления сиделка Конрад вбежала в освещенную солнцем палату, ее тут же окликнул Энгус, жаждавший поскорее услышать ее впечатления.
— Ну, как, вам понравилось? — крикнул он ей.
— Ох, и здорово же было! — сказала она. — Мы сидели во втором ряду.
Ее пухлые щеки блестели после утренней ванны. Она на мгновение умолкла, заглянула в книгу записей, лежавшую на конторке у двери, и, подбежав к Энгусу, начала оправлять его постель, продолжая свой рассказ.
— Это было чудесно! — говорила она с восторгом. — Зал был битком набит. У дверей проверял билеты человек в черной фуражке с красным околышем.
— Это, наверно, сам старик Бланш, — подал голос Мик с другого конца палаты, — он всегда там, где денежки.
— Он вовсе не старый! — с негодованием воскликнула сиделка Конрад.
— Ну так, значит, это был его сын, — заметил Мик. — Все одно.
— Да рассказывайте же, — сказал Макдональд.
— А парнишка играл «На ней веночек был из роз»? — не унимался Мик.
— Паренька этого я видела, — с нетерпением ответила сиделка Конрад. — Но только он играл «Родина, милая родина».
— А выступали какие-нибудь хорошие певцы? — спросил Энгус. — Пели шотландские песни?
— Нет, этих песен не пели. Выступал один мужчина — помрешь со смеху. Он пел «Мой папаша носил сапоги на гвоздях». И еще выступал один швейцарец, он и одет был по-швейцарски, и пел на тирольский манер.
— А как это поют на тирольский манер? — спросил я.
Я наклонился над краем кровати, чтоб быть как можно ближе к сиделке Конрад, чтобы не упустить ни одного ее слова. Для меня этот концерт был не менее волнующим событием, чем цирк. Увидеть хотя бы человека в фуражке с красным околышем — как это было бы чудесно! Сиделка Конрад казалась мне теперь необычайно интересным человеком, словно после того, как она побывала на концерте, у нее появились новые качества.
— Петь на тирольский лад — значит петь на очень высокой ноте, — объяснила сиделка Конрад, повернувшись ко мне, и тут же снова обратилась к Энгусу. — Я знала одного молодого человека в Бендиго, он был высокого роста и вообще… — Тут она засмеялась и поправила выбившуюся из-под шапочки прядку волос. — Так вот, этот молодой человек — хотите верьте, хотите нет — пел на тирольский лад не хуже, чем этот швейцарец. Знаете, мистер Макдональд, мы с ним дружили, и я могла слушать его песни всю ночь напролет. Сказать по правде, я совсем не умею петь. Но я люблю напевать для своего удовольствия, и, хоть это я сама говорю, в чем, в чем, а в музыке я разбираюсь. Я семь лет училась и должна же была чему-нибудь научиться. И вчерашний концерт мне очень понравился, потому что я знаю толк в музыке. Но этому швейцарцу далеко до Берта, что бы вы мне ни говорили.
— Да, — решительно сказал Макдональд, — это так.
Казалось, он не знал, что ему еще добавить. Мне хотелось, чтобы он продолжал ее расспрашивать, но она отвернулась от него и принялась поправлять мою постель. Когда она стала подтыкать одеяло под матрас, она наклонилась надо мной и ее лицо приблизилось к моему.
— Ты мой мальчик, правда? — сказала она, заглядывая мне в глаза и улыбаясь.
— Да, — ответил я отрывисто, не в силах отвести от нее взгляд, и вдруг почувствовал, что я ее люблю. Совсем смутившись, я не мог больше сказать ни слова.
Она неожиданно нагнулась и поцеловала меня в лоб и, засмеявшись, отошла к Мику, который сказал ей:
— Я бы тоже не отказался от поцелуя. Все говорят, что душой я ребенок.
— А еще женатый! Что сказала бы ваша жена? Вы, наверно, плохой человек.
— Ну, а как же! От хороших людей никакого проку, да и девушки их не любят.
— Нет, любят! — возмутилась сиделка Конрад.
— Нет, не любят, — продолжал Мик, — они как дети. Когда ребятишки моей сестры напроказят, их мать всегда говорит: «Вы становитесь такими, как ваш дядя Мик». А они думают, что лучше меня дядюшки не сыскать, черт побери!
— Вы не должны ругаться.
— Да, — весело согласился Мик, — само собой, не должен.
— Ну, не мните же одеяло! Сегодня старшая сестра начнет обход рано.
Старшая сестра была полная женщина с родинкой на подбородке, из которой росли три черных волоска.
— Взяла бы да выдрала их, — заметил как-то Мик после того, как она ушла из палаты. — Но у женщин свои странности. Им кажется, что вырвать волосок — значит признаться, что он был. Поэтому они предпочитают сохранять свои волоски и делают вид, что их и в помине нет. Ну что ж, пусть себе растит их на здоровье. Она и с этой бородой многим даст десять очков вперед.
Старшая сестра быстрым шагом переходила от одной кровати к другой. Ее сопровождала сиделка, которая почтительно докладывала обо всем, что, по ее мнению, заслуживало внимания.
— Его рана хорошо заживает. Этому больному назначен млечный корень.
Старшая сестра была убеждена, что больных нужно подбадривать.
«Слова ободрения лечат лучше лекарства», — часто повторяла она, произнося три последних слова с ударением на каждом, словно заучивая скороговорку.
Халат старшей сестры был всегда так накрахмален, что стеснял ее походку; и порой казалось, что идущая позади сиделка приводит ее в движение, дергая за шнурок.
Когда она наконец появилась в дверях палаты, больные уже закончили утренние разговоры и сидели или лежали в ожидании ее прихода, подавленные строгостью безукоризненно застеленных кроватей и размышляя о своих недугах.
Мик, за глаза всегда готовый отпустить шутку по адресу старшей сестры, теперь, когда она приближалась к его постели, поглядывал на нее с почтительным страхом.
— Ну как вы себя сегодня чувствуете, Бэрк? — нарочито бодро спросила она.
— Отлично, сестра, — ответил Мик весело, но сохранить этот тон ему не удалось. — Плечо все еще болит, но уже меньше. А вот руку я еще не могу поднять. С ней что-нибудь серьезное?
— Нет, Бэрк, доктор этого не находит.
— Черта с два добьешься от тебя толку, — прошипел Мик, разумеется, когда она уже не могла его слышать.
Старшая сестра, подходя к моей кровати, всегда принимала тот вид, с которым взрослые утешают или смешат ребенка, чтобы произвести впечатление на окружающих. Я всегда чувствовал себя так неловко, словно меня вытолкнули на сцену и заставляют декламировать.
— Ну, как себя чувствует сегодня наш храбрый маленький мужчина? Мне говорили, что ты часто поешь по утрам. А для меня ты когда-нибудь споешь песенку?
Я так смутился, что ничего не ответил.
— Он поет песенку «Брысь, брысь, черный кот!», — сказала сиделка, выступая вперед, — и поет очень славно.
— Наверно, ты когда-нибудь будешь певцом, — заметила старшая сестра. — Ты хотел бы стать певцом?
Не дожидаясь ответа, она повернулась к сиделке:
— Почти все дети хотят быть машинистами на паровозе, когда вырастут. Вот, например, мой племянник. Я купила ему игрушечный поезд, и он так любит играть с ним, милая крошка.
Затем она снова повернулась ко мне:
— Завтра ты ляжешь спать, а когда проснешься, твоя ножка будет в премиленьком белом коконе. Правда, это будет красиво? — Потом, обратившись к сиделке, она добавила: — Операция назначена на десять тридцать. Сестра подготовит его.
— Что такое операция? — спросил я Энгуса, когда они ушли.
— Да ничего особенного, просто займутся твоей ногой… подправят ее… В это время ты будешь спать.
Я понял, что он не хочет объяснить мне, в чем дело, и на секунду меня охватил страх.
Однажды отец не стал распрягать молодую лошадь, а просто привязал вожжи к ободу колеса и пошел выпить чашку чая; лошадь, оборвав туго натянутые вожжи, промчалась через ворота, разбила бричку о столб и ускакала. Отец, услышав грохот, выбежал из дома и постоял с минуту, рассматривая обломки, а потом обернулся ко мне (я, разумеется, выскочил вслед за ним) и сказал: «А, наплевать! Пойдем допивать чай».
Когда Энгус запнулся и оборвал свои объяснения, мне почему-то вспомнилось это восклицание отца и сразу стало легче дышать.
— А, наплевать! — сказал я.
— Молодчина, так и надо, — похвалил меня Энгус.
Глава 5
Меня лечил доктор Робертсон — высокий мужчина, всегда одетый по-праздничному.
Всякую одежду я разделял на два вида: праздничную и будничную. Праздничный костюм можно было надевать и в будни, но лишь в особых случаях.
Мой праздничный костюм был из грубой синей саржи — его доставили из магазина в коричневой картонной коробке; он был завернут в целлофан и издавал необычайно приятный запах, свойственный новым вещам.
Но я не любил носить этот костюм, потому что его нельзя было пачкать. Отец тоже не любил свой праздничный костюм.
— Давай-ка снимем эту проклятую штуковину, — говорил он, вернувшись из церкви, куда ходил редко, и то по настоянию матери.
Меня удивляло, что доктор Робертсон выряжался по-праздничному каждый день. Но не только это озадачивало меня; я пересчитал его праздничные костюмы и обнаружил, что у него их четыре. Из этого я сделал вывод, что он, вероятно, человек очень богатый и живет в доме с газоном. Люди, у которых перед домом был разбит газон, а также все, кто разъезжал в шарабане на резиновых шинах или в кабриолете, обязательно были богачами.
Я как-то спросил доктора:
— У вас есть кабриолет?
— Да, — ответил он, — есть.
— На резиновых шинах?
— Да.
После этого мне было трудно с ним разговаривать. Все, кого я знал, были бедные. Богачей я знал только по имени, видел, как они проезжали мимо нашего дома, но они никогда не смотрели на бедных и не разговаривали с ними.
— Едет миссис Карузерс! — кричала моя сестра, и мы все устремлялись к воротам, чтобы посмотреть на коляску, запряженную парой серых лошадей и с кучером на козлах.
Нам казалось, что мимо проехала сама королева.
Я вполне мог представить себе, как доктор Робертсон беседует с миссис Карузерс, но мне трудно было привыкнуть к тому, что он разговаривает со мной.
У него было бледное, не знавшее загара лицо с сизым отливом на гладко выбритых щеках. Мне нравились его глаза — светло-голубые, окруженные морщинками, особенно заметными, когда он смеялся. Его длинные узкие руки пахли мылом, и прикосновение их было прохладно.
Он ощупал мою спину и ноги, спрашивая, не больно ли. Потом выпрямился, посмотрел на меня и сказал сестре:
— Искривление весьма значительное, поражена часть спинных мышц.
Еще раз осмотрев мою ногу, он потрепал меня по волосам и сказал:
— Мы все это скоро выпрямим. — И обратился к сестре: — Необходимо выровнять берцовую кость. — Он взял меня за лодыжку и продолжал: — Эти сухожилия придется укоротить, а стопу поднять. Мы сделаем надрез вот у этого сустава. — Затем он медленно провел пальцем по коже над коленом. — Выравнивать будем здесь.
Это движение его пальцев я запомнил навсегда: он провел линию там, где потом лег рубец.
Утром накануне операции он остановился около моей кровати и сказал сопровождавшей его старшей сестре:
— Мальчик, по-моему, совсем освоился: у него очень веселый вид.
— Да, да, он славный мальчуган, — подхватила сестра и добавила обычным нарочито веселым тоном: — Он даже поет «Брысь, брысь, черный кот!». Не правда ли, Алан?
— Да, — сказал я, как всегда смущаясь от ее приторного голоса.
Доктор с минуту смотрел на меня в раздумье, потом неожиданно нагнулся и откинул одеяло.
— Перевернись на живот, чтобы я мог осмотреть твою спину, — сказал он.
Я перевернулся и почувствовал, как его прохладные руки скользят по моей кривой спине, тщательно ее ощупывая.
— Хорошо, — произнес он, выпрямляясь и придерживая одеяло, чтобы я мог снова лечь на спину.
Когда я повернулся к нему лицом, он взъерошил мне волосы и сказал:
— Завтра мы выпрямим твою ногу. — И с улыбкой, которая показалась мне странной, добавил: — Ты храбрый мальчик.
Я принял эту дань уважения без малейшего чувства гордости, недоумевая, за что он меня похвалил. Мне очень захотелось, чтобы он узнал, какой я замечательный бегун. Я наконец решился сказать ему об этом, но он уже повернулся к Папаше, который, сидя в своей коляске, ухмылялся беззубыми деснами.
Папаша прижился в больнице, как кошка в доме. Это был старик пенсионер с парализованными ногами. Он передвигался по палате и выезжал на веранду в кресле-коляске, к колесам которой были приделаны специальные рычаги. Худыми жилистыми руками он проворно нажимал на рычаги и быстро ездил по палате. Я завидовал ему и в мечтах уже видел, как я ношусь по больнице в таком же кресле, а потом завоевываю первое место в спортивных колясочных гонках и, проезжая по стадиону, кричу: «Дай дорогу!» — как заправский велогонщик.
Во время врачебного обхода Папаша занимал свою излюбленную позицию — у моей кровати. С нетерпением поглядывая на врача, обходившего палату, он сидел, готовый, как только тот остановится перед ним, поразить его сочиненной заранее тирадой. В такую минуту заговаривать с ним было бесполезно — он ничего не слышал. Но в другое время он говорил без умолку.
Он всегда был готов ныть и жаловаться и терпеть не мог ежедневного купанья.
— Эскимосы же не моются, — оправдывался он, — а их и топором не убьешь.
Сестра заставляла его мыться каждый день, а он считал это вредным для своей груди.
— Сестра, — говорил он, — не сажайте вы меня под вашу брызгалку, этак я схвачу воспаление легких.
Когда он закрывал рот, морщины на его лице становились глубокими складками. Его куполообразная голова была покрыта тонкими седыми волосками, такими редкими, что сквозь них просвечивала блестящая кожа, усеянная коричневыми пятнышками.
Мне он был неприятен — но не из-за внешности, которая казалась мне интересной, а потому, что я считал его грубым и его манера выражаться смущала меня.
Как-то раз он сказал сестре:
— У меня сегодня кишки не опорожнялись, сестра. Это не опасно?
Я быстро посмотрел на нее, чтобы увидеть, как она воспримет эти слова, но она и бровью не повела.
Его постоянные жалобы раздражали меня — по моему мнению, ему хоть изредка для разнообразия следовало бы говорить, что он чувствует себя хорошо.
Иногда Мик спрашивал его:
— Как здоровье, Папаша?
— Хуже быть не может.
— Ну, пока ты еще не умер, — весело говорил Мик.
— Умереть-то не умер, да только по тому, как я себя чувствую, это может случиться в любую минуту. — Папаша мрачно покачивал головой и отъезжал к постели какого-нибудь новичка, которому еще не успели надоесть его причитания.
К старшей сестре он относился с почтением и старался не вызывать ее неудовольствия; объяснялось это главным образом тем, что в ее власти было отправить его в приют для престарелых.
— А в таком заведении долго не протянешь, — говорил он Энгусу, — особенно если ты болен. Раз ты человек старый и больной, то правительство наше так и норовит от тебя избавиться, и как можно скорее.
Поэтому, разговаривая со старшей сестрой, он всячески старался задобрить ее и внушить ей, что страдает множеством недугов, которые оправдывают его пребывание в больнице.
Однажды, когда она спросила его, как он себя чувствует, он сказал:
— Сердце у меня в нутре мертвым-мертво, как у дохлого барана.
Я сразу же представил себе колоду мясника, а на ней влажное, холодное сердце, и мне стало не по себе.