Глиняный папуас (сборник) - Геннадий Гор 10 стр.


Я безжалостно вычеркнул этот вопрос как лишний. А зря. Как раз на него-то я и получил исчерпывающий ответ. Причем очень скоро. Даже намного скорее, чем можно было этого ожидать.

12

Витька Коровин показал мне самую обыкновенную тетрадку в синей обложке с портретом Пушкина.

— Для чего? — спросил я. — Для математики или для русского?.

Коровин бросил на меня взгляд, полный великого презрения.

— Ты в своем уме? Это, понимаешь, до-ку-мент. Он в миллион раз ценнее тех, что хранятся в архиве. Садись, я тебе почитаю. Только сначала дай слово и повесь у себя на губах замок. Об этом документе не должна знать ни одна душа.

Я дал слово. А Витька закрыл дверь в столовую, где сидели его мать и Верочка, и стал читать из ученической тетрадки, которую он называл документом.

Про кого же он читал? Про мальчика. Если верить Витькиному документу, этому мальчику было много миллионов лет. Дело в том, что он родился в космическом корабле, летевшем на Землю с другой планеты и прилетевшем в тот геологический период, когда на Земле еще не было млекопитающих, за исключением каких-то мелких крысоподобных зверьков.

— Раз на Земле не было млекопитающих, — прервал я Витьку, — так не могло быть и ученических тетрадок. А что на другой планете точно такие же тетрадки, как в пищебумажном магазине на Большом, — это трудно допустить. Так же, как я не могу допустить, что у них тоже был точно такой же Пушкин.

Витька со страдающим выражением лица терпеливо выслушал мою реплику, потом сказал:

— А откуда ты взял, что эта тетрадь с другой планеты? Она принадлежит Громову. Он записал в нее все, что узнал от того, кого они пока там изучают. Понял? А теперь не мешай мне читать.

Я замер от напряженного интереса. Да, речь шла о мальчике, родившемся на космическом корабле во время длительного полета и ступившем вместе со своими родителями и спутниками на Землю.

Мальчик помогал ученым, в том числе и своим родителям, давать имена и названия всему, что они увидели на Земле. Ведь до их появления на этой еще молодой планете ничто не имело ни имен, ни названий — ни реки, ни озера, ни деревья. Все было безыменным и оттого казалось немым и глухим.

Мальчик ходил и называл и записывал названия в тетрадку, которую постоянно носил с собой. Он с ней не расставался даже во сне и очень боялся ее потерять.

— Почему? — перебил я Коровина. — Разве трудно снова придумать имена и названия?

Витька даже не счел нужным ответить на мой вопрос. И я догадался, что это трудно. Ведь мальчик и его взрослые спутники не давали названий предметам произвольно, а искали сходство между словами и тем, что они выражают.

И только одно смутило мальчика, прилетевшего с обжитой и густонаселенной планеты сюда, в этот дикий мир: что здесь не было ему подобных. Взрослые дали понять мальчику, что он должен набраться терпения и обождать семьдесят миллионов лет, пока нынешние примитивные млекопитающие, постепенно эволюционируя, дадут начало разуму и появится существо, которое даст название всему, что его окружает.

— А как же с моими названиями? — опрашивал мальчик взрослых. — Разве я их давал зря?

Но взрослые не торопились отвечать на этот вопрос. Ведь они должны были вернуться на свою планету и увезти с собой имена и названия, которые они дали здешним растениям, животным, морям и рекам. Может быть, они догадывались о том, что мальчику станет грустно, он уже успел полюбить все окружающее, даже неуклюжих ящеров. И сознание, что здешний мир, неразумный и не имеющий ни малейшего представления о самом себе, снова погрузится в длительное немое и глухое существование, одно это сознание не дает ему покоя.

Впрочем, мальчик и не знал, что такое покой. Он был то вместе со своей матерью — ботаником, то с геологом отцом, то с зоологами и химиками, а иногда и с главным философом экспедиции, прилетевшими на Землю, чтобы здесь все глубоко понять, осмыслить и объяснить. Был в экспедиции и композитор, очень любивший мальчика и исполнявший ему свои произведения. Композитор больше всего тосковал по своей планете и ждал того дня, когда космический корабль, забрав специалистов и команду, возьмет курс домой, к далеким звездам. Тосковал и философ тоже, хотя и должен был скрывать свою тоску от всех и прежде всего от сурового командира космического корабля, никогда не простившего бы философу его слабости. Кому-кому, а философу нельзя тосковать, ведь его специальностью была мудрость и глубокое понимание всего окружающего, и он должен быть таким же мужественным, как командир космолета, если не больше. Но философ однажды признался мальчику, что он очень скучает по семье, оставшейся на родной планете, и во сне часто видит свою жену и детей. И мальчик сказал философу:

— Познакомь меня со своим сыном, когда мы вернемся домой.

— Сын к тому времени станет пожилым человеком, а я — глубоким стариком, если доживу. До дома очень далеко — несколько десятилетий.

— Я ведь родился на корабле, — напомнил мальчик.

— Знаю, — улыбнулся философ, — я же держал тебя маленького на руках. А позже рассказывал тебе сказки. Разве ты забыл?

— Помню, — сказал мальчик. — Но ты рассказывал очень трудные философские сказки. И я их не понимал, хоть и слушал.

Философ рассмеялся.

— Я забывал о том, что ты можешь не понять, но теперь ты, кажется, все понимаешь?

— Нет, не все, — ответил мальчик. — Сколько я ни думаю, я не могу понять, как будет жить Земля, когда мы улетим.

— Так же, как жила до нас, — сказал философ.

— Значит, все опять станет не названным?

— Почему? Мы же увезем с собой карты и записи. И не только ученые, но даже школьники в наших школах будут стараться запомнить все эти названия и имена.

Школьники! Как завидовал им мальчик! Ведь он родился на космическом корабле в пути, и ему ни разу не удалось побывать в школе вместе с другими детьми, своими сверстниками. И сверстники и школа были так далеко, что даже трудно себе представить. Но мальчик мысленно видел себя там, на планете своих родителей, там и одновременно тут. И его удивляло то совсем уж не такое удивительное обстоятельство, что его мысль в состоянии связать и соединить два таких разных и далеких мира.

Однажды мальчик спросил своего отца:

— Ты не знаешь, мы скоро покинем эту планету?

Отец улыбнулся и ответил:

— Это зависит и от тебя тоже.

— От меня? — удивился мальчик.

— Ты же ведь не все назвал из того, что мы здесь видим и встречаем. Множество видов растений и животных, множество минералов ждут, когда мы наречем их и запишем их названия.

Отец, разумеется, шутил. Экспедиция вовсе не собиралась изучать на Земле все, для этого потребовалось бы слишком много времени.

А время шло, такое быстрое для мальчика и замедленное для взрослых. Один очень старый человек занемог и очень скоро пришел к своему концу. Он лежал отсутствующий, и только тело пребывало здесь, оболочка того, что недавно было живым.

Самая страшная из тайн открылась мальчику — тайна смерти.

Потом старика похоронили возле деревьев, которые еще не имели названия. И философ сказал речь.

Умершего философ хвалил за его добрый характер, за ум, за знания, за мужество, проявленное в годы долгого путешествия в космосе, и за то, что он много сделал для науки еще до того, как сел в космический корабль. Что касается смерти… Видно, философ очень ее уважал, а может, даже и боялся. Он говорил о ней почтительно, неопределенно и тихо, словно она стояла тут рядом и прислушивалась, что о ней скажут.

А потом исполнил свою грустную песню композитор. Песня была, разумеется, сильнее тех слов, которые сказал философ об умершем и о смерти. Мелодия была грустная и светлая. И мальчик сразу забыл о смерти, которая стояла рядом и ревниво прислушивалась, что о ней скажут.

Витька закрыл тетрадь, как и следовало от него ожидать, на самом интересном месте.

— А дальше что? — нетерпеливо спросил я.

— Дальше? — ответил Коровин. — Спроси об этом Громова. Я здесь ни при чем. Видишь, кончилась тетрадка. А другую он мне не дал. Видно, не успел переписать.

13

Когда я вышел от Витьки, моросил дождь. На углу возле киоска под дождем стояла очередь, ожидавшая «Вечерку». Впереди всех стоял рыжеусый старик, за ним Агафонычев, специально приехавший со Средней рогатки, а за Агафонычевым молодой интеллигент. Они мокли под косым и нудным ленинградским дождем на холодном ветру, очевидно, надеясь, а может, даже и рассчитывая узнать что-нибудь еще о языке и мышлении дельфинов или о сигналах из другой галактики.

Рыжеусый старик в старомодной раскидайке очень продрог и мог даже простудиться и умереть от воспаления легких. А мне было хорошо, и не только от того, что я выбежал из теплой квартиры, а от веселой мысли, что мне не надо стоять под дождем и ждать «Вечерку», в которой, может, ничего нет интересного, кроме объявлений о разводах. А хорошо мне было еще и потому, что я знал, кому сигналят и кто живет в таинственной квартире Громовых.

Сильное желание похвастаться овладело мной, и я остановился. Но потом я вспомнил, что Витька читал мне тетрадь под большим секретом, и прикусил себе язык.

Агафонычев и старик о чем-то спорили, а интеллигент стоял задумчивый, стройный и очень красивый, напоминая рисунок из старинной книги.

Я так и оставил их стоять под дождем, а сам побежал домой. Часа полтора я просидел, решая задачи, которые почему-то плохо решались, потом в комнату пришла мать с кухни и сказала строго:

— Сбегаешь за хлебом в булочную. Только оттуда сразу домой.

Дождь еще моросил. На углу возле киоска по-прежнему стояла очередь. Интеллигент стоял молча, в красивой позе. А старик в разлетайке и Агафонычев вели научный спор не столько для того, чтобы выяснить истину, а для того, чтобы не обращать внимания на плохую погоду. Я почувствовал глубокое уважение ко всем, кто так долго стоял в очереди, рискуя здоровьем ради того, чтобы удовлетворить свою любознательность, и особенно к старику в разлетайке, который от холода весь посинел и продрог.

Забыв про булочную и про приказание матери не задерживаться на улице, я тоже стал в очередь недалеко от красивого интеллигента, чем-то похожего на Лермонтова, Гоголя и даже на Шекспира.

Для чего и почему я остановился? Не знаю. Во всяком случае, не из-за «Вечерки» и дефицитных изданий. Спор старика с Агафонычевым тоже меня мало интересовал. Просто мне хотелось поделиться с ними тем, что я узнал из громовской тетрадки. Ведь такого интересного сообщения они не узнают из дефицитных изданий, приложений и журналов, которых они ждут. Очень мне хотелось рассказать им хотя бы самую малость, но я помнил слова Витьки насчет замка, который надо повесить. Конечно, я бы мог взять с них слово, но все равно это было бы нечестно. Потом я поборол себя и свою слабость и пошел в булочную. Дойдя до булочной, я чуть было не вернулся, так хотелось поделиться тайной. Я постоял возле дверей, и одна тетка уронила из-за меня пеклеванный хлебец в лужу, и я думал, что она меня обругает, а она вернулась и купила другой, а этот оставила валяться в луже.

Придя домой и отдав матери хлеб, я сразу стал себя уважать за то, что никому ничего не сказал. Я был очень доволен своим хорошем поступком. П я подумал про себя, что я именно тот самый человек, которому можно доверять тайны, и Витька во мне не ошибся.

Ничто так не делает человека счастливым, как уважение к себе. А я редко уважал себя, потому что было не за что. А сейчас мне казалось, что я достоин уважения Витьки, Громова и даже того мальчика, который родился на космическом корабле.

Так вот уважая себя, я пришел в школу и сел на свое место, где сидел всегда. Ребята все тоже сидели на своих местах, кроме Перепелкнна, который заболел свинкой. Они все тоже, наверное, чувствовали к себе уважение, хотя, я уверен, будь они на моем место, они бы вчера не удержались и открыли бы тайну.

Историю преподавала новенькая. Ее звали Тамара Николаевна. Она хоть и недавно окончила Пединститут имени Герцена, но очень много знала и страшно любила, когда ей задавали трудные вопросы. Я подумал: не задать ли ей трудный вопрос и не спросить ли ее о том далеком времени, про которое читал мне Витька из неоконченной тетради? Но только я хотел было ее спросить, как вдруг поднимает руку Витька и задаст Тамаре Николаевне вопрос, от которого у меня вдруг закололо под ложечкой.

— Кто первый дал, — спросил Витька, — названия всем вещам и предметам?

Учительница тряхнула стриженой головой, и глаза у нее заблестели, так ей понравился Витькин вопрос. У нее всегда блестели глаза, когда ей задавали трудные вопросы.

— Названия и имена, — ответила она, — стали давать наши далекие предки еще в те доисторические времена, когда начал складываться язык. Садитесь, Коровин.

Но Витька не сел, видно, не совсем удовлетворенный ответом.

— А как же нам теперь быть, раз почти все на свете названо? — спросил Витька. — Повторять чужие, не нами изобретенные слова?

— Вы ошибаетесь, Коровин, — сказала Тамара Николаевна, мир слов и имен не остановился в своем развитии. Но теперь, чтобы человеку что-нибудь назвать, нужно совершить открытие: обнаружить новую звезду или открыть еще одну элементарную частицу. Вот вырастете, станете физиком или химиком, откроете новое явление и дадите ему свое название.

Витька нахмурил брови и сел с огорченным выражением.

Он, видно, не очень-то верил, что откроет звезду или элементарную частицу.

Я тоже очень огорчился и подумал: хорошо было нашим далеким предкам, когда самые обычные деревья и даже плоды и ягоды никак не назывались. Но Тамара Николаевна угадала мою мысль и сказала:

— Не думайте, ребята, что нашим далеким предкам легко давались имена и названия. Они, как современные физики, открывали каждую новую вещь, платя за это трудом, здоровьем, а иногда даже и жизнью.

14

Хватило бы у меня силы воли заплатить своей жизнью за то, чтобы назвать предмет, еще никем не названный? Нет, думаю, что не хватило бы, хотя точно сказать не могу. Пока у меня были другие заботы, может, и поважнее названий. Слишком много и часто я думал о мальчике, тайна жизни которого чуть приоткрылась — и закрылась на самом интересном месте.

— Ну, а когда будет продолжение? — спрашивал я Витьку.

— Может, и никогда, — ответил мрачно Коровин. Он в последние дни стал каким-то невеселым и постоянно хмурился и даже не фыркал носом.

— Почему же никогда? Я хочу, чтобы это было скоро.

И Витька делал вид, что ему скучно. А скучно ему вовсе не было. С тех пор как в него попала папуасская стрела, он потерял всякое понятие о скуке. Но что-то с ним все-таки случилось. Зря хмуриться он бы не стал. Может, разладилось у него с Громовым? Это вполне возможно. Громов слишком много знал, а Витька знал пока еще нe очень много, но был самолюбив, и они, в конце концов, могли поссориться.

Как-то, возвращаясь с матерью из кино «Свет», где мы смотрели очень интересную картину про слонов и зебр, а затем про знаменитого художника Айвазовского, я увидел Витьку. Он стоял с тем самым интеллигентом, который был немножко похож на Лермонтова, Гоголя и даже на Шекспира. Витька что-то рассказывал этому стройному высокому красавцу, а тот вдруг вытащил из бокового кармана записную книжечку, что-то записал в ней и сказал:

— Отлично! Великолепно! Чудесно! Я наведу справку.

В это время Витька оглянулся, увидел меня и мою мать и почему-то очень смутился.

— Здравствуй! — сказал я.

Но Витька не ответил. А молодой красивый интеллигент вежливо поклонился моей матери и мне, хотя и не был знаком с нами.

— Кто это? — спросила меня мать тихо.

— Шекспир, — ответил я. — А может, и Гоголь. Разве ты не заметила, он даже очень похож.

Но мать отрицательно покачала головой, — не найдя никакого сходства.

— Наоборот, — сказала она. — Он скорее похож на Айвазовского, которого мы только что видели на экране.

Назад Дальше