Ясные дали - Андреев Александр Дмитриевич 11 стр.


Иван внимательно слушал, слушал и вдруг спросил:

— Может быть, вам железа не хватает?

— Железа? Почему железа?

— Всякое бывает, — пояснил Иван. — У нас в деревне случай был с садовником, дедом Баздякой… Такой, понимаете, расторопный старик был, всегда рысью бегал по порядку. Наши хитрости наизусть знал — яблоко не украдешь, не-ет!.. Сам не ел и другим не давал. Поймает и крапивой по голому месту, а то из ружья вдогонку пальнет. Он солью стрелял. Однажды мне попала такая дробина, так я ни встать, ни сесть не мог, пока она не растаяла и не вытекла оттуда. Жадный был старик. И вдруг дед Баздяка занемог, чахнуть стал… Ну, нам свобода: в саду мы хозяева! Как-то раз забрались, насовали яблок за рубашки, раздулись, все равно что самовары, домой было собрались, да захотелось взглянуть на деда: что с ним такое приключилось. Заглянули в шалашик — он на соломенной подстилке валяется, стонет: старуха, видно, припарки ему только что сделала… Прокрались к нему, сидим, не дышим. А он увидел нас и шепчет так жалобно: «Конец мой, — говорит, — пришел, ребята, умираю». А глаза-то его все ж приметили, что мы с яблоками, спрашивает: «Хороших ли нарвали?» Мы говорим: «Первый сорт, дедушка, анисовые, сладкие!» Это, значит, те самые, которые он больше всего остерегал. «Дайте, — говорит, — перед смертью съесть одно…» Мы отодвинулись в сторонку, посовещались: давать ему или пускай мучается за его жадность? Решили дать: натрясем себе в десять раз больше… Съел он одно, другое, третье… Мы вытаскиваем из-за пазухи, подкладываем ему, а он ест, как в прорву валит! Все подчистил да еще с яблони набить послал. И, скажите на милость, ведь ожил! Наелся и оживел. Совсем здоровый стал, даже повеселел… «Ну, — думаем, — сейчас награждать нас станет за такую выручку!» А он как гаркнет: «Вы чего по чужим садам шатаетесь?! Хозяин сомлел, а вы уж тут как тут! Я вас проучу!.. Вон из сада!» И к ружью тянется… Мы кто куда, только подавай бог ноги… А после один московский студент объяснил нам, что в нем, в Баздяке, железо кончилось и вы, говорит, яблоками вылечили его, вроде как спасли от смерти. Вон как! Так, знаете, мы аж заплакали от досады: простить себе не могли, что вылечили! К саду-то не подойти, так и жди соль в зад… Вот как случается, Тимофей Евстигнеевич. Вы спросите врачей, они вам скажут, что человек в самом деле без железа жидок, поэтому и никнет… — Иван облизал свои большие мягкие губы, сложил их «бантиком» и с важностью выпрямился на стуле.

Тимофей Евстигнеевич откинул голову на подушку, бородка его затрепыхалась от беззвучного смеха. Мы прыснули вслед за ним, и в комнате стало шумно, весело. В дверях появилась испуганная Раиса Николаевна.

— Так, значит, пожалели, Ваня, что вылечили садовника-то? — спросил учитель, смеясь, снимая очки и вытирая платком глаза.

— Я вам серьезно говорю, а вы смеетесь! — обиженно пробурчал Иван, шмыгнул носом и замолчал.

— Мне, Ваня, надо бы каленого железа… Мои болезни только каленым железом выжечь можно. — Тимофей Евстигнеевич утомленно провел ладонью по жаркому лбу, стер капельки пота, вздохнул: — Эх, ребятки мои, озорные человечки, люблю я вас…

— Мы вас тоже любим, Тимофей Евстигнеевич, — взволнованно проговорила Лена.

Учитель выпил поднесенное Раисой Николаевной лекарство, поморщился, помедлил, потом ответил:

— А за что же не любить меня? Я не злой, не скучный. Скучные люди вроде угара: от них голова болит… Вот учу вас разным премудростям, хорошие слова говорю, знаю, что плохие вы сами без меня услышите… — Остановив на мне просветлевший взгляд, спросил с оттенком удивления: — Дима, ты причесан? Видишь, причесался — и сразу стал красивым и даже тихим.

— Он на ночь голову сахарной водой смачивает. Над ним всегда рой мух вьется, — засмеялся Болотин, стараясь опять вызвать общий смех.

Никита одернул его:

— Замолчи! — И сказал учителю: — Диму в комсомол приняли, Тимофей Евстигнеевич.

— Поздравляю, Дима, очень рад за тебя. Это хорошо… Юность с комсомолом связана, а подрастете — в партию. Обязательно в партию вступайте… — Он чуть повернулся на бок, взглянул на Саньку: — А ты, Саня, скрипку свою не бросаешь? Лена учит тебя играть на пианино?

— Опоздали! — наклоняясь к учителю, поспешил известить Болотин. — Обставил он ее. Он уже во Дворце культуры выступал.

— В ладоши хлопали, как народному артисту, — добавил Иван не без гордости.

Болотин выхватил из кармана блокнот. На листке был изображен Санька, непомерно вытянутый, изломанный, рука со смычком застыла в размахе, удлиненные пальцы касались струн, голова отброшена назад, глаза закрыты, и ресницы лучами падали на скрипку.

— Похоже, — похвалил Тимофей Евстигнеевич, разглядывая карикатуру.

— Не могу отвадить его от этой глупой привычки, — созналась Лена, — зажмурится и начинает. Думаешь, вот-вот упадет…

— Так я и не слышал твоей скрипки, Саня! — с сожалением вздохнул учитель.

Раиса Николаевна опять принесла лекарство. Больной со страхом глядел, как она приближалась к нему, держа в руках тарелку со стаканом воды, с пузырьками и ложкой на ней.

— Не надо, Рая, погоди немножко! — сказал он просительно. — Ты же видишь, что все это зря, не помогает мне. И вообще мне ничего не надо… Ты не тревожь меня, дай мне поговорить…

— Тима!.. — укоризненно сказала жена, остановившись в отдалении, потом повернулась и пошла к двери, седая, сухонькая, горестно прикладывая платок к глазам.

Он окликнул ее мягко и вкрадчиво:

— Рая! Ну давай, давай, приму. Может быть, полегчает, а? Ты не сердись!

И вдруг он закашлялся. Кашель рвал у него все внутри, душил: тело его, странно сжавшись в комок, судорожно билось на подушках; лицо, шея и грудь побагровели; изо рта вырывался непрерывный, захлебывающийся хрип; голова болталась; очки, скользнув по простыне, упали на пол. Учитель глотал воздух, тер грудь, и мне казалось, что она сейчас разорвется.

Мы встали и отошли от кровати. Один Никита помогал Раисе Николаевне. Уложив больного, она торопливо вышла в другую комнату и стала звонить по телефону.

Кашель прекратился, но при дыхании в груди учителя еще что-то хрипело и клокотало. Тимофей Евстигнеевич лежал бледный, по-детски беспомощный, крошечный. У меня сжалось сердце от жалости к нему. Я взял безжизненно свесившуюся руку его и бережно положил на кровать.

В это время вошел Сергей Петрович. Он пропустил впереди себя врача с маленьким чемоданчиком в руках. Врач пошел на кухню мыть руки, а Сергей Петрович, остановившись позади нас, не спускал с учителя черных, пристальных, обеспокоенных глаз.

Тимофей Евстигнеевич, не пошевельнувшись, не открывая глаз, тихо проронил:

— Многое с вас спросится, когда подрастете, большую ношу взвалят на плечи — не согнитесь. Где мои очки? — Рука учителя пошарила вокруг себя, не найдя очков, она опять повисла, касаясь пальцами пола. Больной забормотал что-то бессвязное, невнятное…

Врач подошел к постели и, не приступая еще к осмотру, сказал Сергею Петровичу:

— Его надо отправить в больницу.

Сергей Петрович сделал нам знак, и мы бесшумно вышли из комнаты.

На улице ярко светило солнце. Ветер чуть колыхал ветви старой липы, и листья ее шелестели.

…Тимофей Евстигнеевич умер через два дня в больнице. После смерти отца и убийства двадцатипятитысячника Горова это была третья смерть… Отца моего нет в живых, а вещи, сделанные его руками, живут и украшают жизнь людей. После Горова остался колхоз, который он помогал крестьянам создавать.

А что оставил учитель? По каплям роздал он себя нам, своим ученикам, — их у него были сотни. В душу каждого из нас он заронил зерно хорошего, которое, быть может, даст росток; росток поднимется и расцветет пышно и красиво, и мы будем благодарны ему за эти ростки и цветы.

ГЛАВА ЧЕТВЕРТАЯ

1

Приближались экзамены. Они представлялись нам в виде высокого каменистого перевала на нашем пути, который мы обязательно должны были взять, чтобы идти дальше. Там — каникулы на два месяца, там — Москва.

О Москве мы говорили много и горячо. Она входила в программу нашей жизни так же верно, как экзамены, каникулы, новый учебный год. Нас беспокоил, а иногда просто повергал в панику только один вопрос: а что, если путешествие наше почему-либо не состоится?..

Как-то раз, встретив меня возле железнодорожной платформы, Сергей Петрович пристально посмотрел мне в глаза и сказал:

— Как ты изменился, Дима, вырос!.. Как вы там?

Он и сам заметно изменился за каких-нибудь два месяца: стал будто моложе, стройнее, негустые русые усы, выгорев на солнце, еще более посветлели, голос сделался мягче, задушевнее.

Через левую руку его был перекинут плащ, а правою он взял меня за плечи. Так мы и двинулись к общежитию. Мне хотелось, чтобы кто-нибудь из ребят увидел нас вдвоем. Но в лесу было пусто и тихо. Только дятел неутомимо долбил в верхушке сосны, и гул катился по стволу до самого низа.

Сергей Петрович, помня мои порывы все бросить и убежать с завода, не забыл спросить меня, не собираюсь ли я назад в деревню (он всегда донимал меня этим вопросом).

А в деревню мне действительно хотелось: я сильно соскучился по матери и Тоньке. Несколько дней назад я получил от них письмо:

«А от тебя писем все нет и нет, и я все думаю: не случилось ли чего с тобой? А летом дожидаемся тебя домой, непременно приезжай на побывку с товарищами, если они согласятся приехать…»

Я представил, как мать, присев к уголку стола, с грустным лицом неторопливо диктует Тоньке, как та, положив на стол локотки и уткнувшись носом в самую бумагу, старательно излагает сетования матери, не переставая пререкаться с нею. В конце письма Тонька приписала от себя:

«Смотри, приезжай, Митя. А то, как ты уехал, мамка как замерла, так и живет, словно сонная или замороженная, даже во сне все о тебе шепчет. Приезжай. Скоро у нас на площади перед школой будем памятник ставить Горову — помнишь, у нас на квартире стоял зимой, бритый весь, из Москвы? А Фильку Разина выбрали секретарем комсомола — начальника из себя изображает. Евленья Юдычева вышла замуж за Микешку Растяпина. Она теперь ходит и не нарадуется: ведь он курсы кончил и теперь агрономом у нас. А я бы не пошла за такого: не нравится он мне — с портфелем своим не расстается…»

Но об этом письме я ничего не сказал.

— Мы в Москву собираемся, Сергей Петрович, — признался я откровенно.

— Ах, в Москву! — удивился он и тут же сказал с раскаянием: — Поспешил я тогда с обещанием-то. Теперь деваться некуда: дал слово — выполняй. — И, пройдя несколько шагов, заверил: — За мной дело не станет. Посмотрим, как вы испытания выдержите. Мне сказали, что Санька стал учиться хуже… А по договору как? Если один из «высокой договаривающейся стороны» не сдаст какой-нибудь предмет, то не едет никто. Значит, вы не сильно хотите попасть в Москву, если не можете заставить Саньку заниматься.

— Заставишь его!.. Станешь говорить — ощетинится, фыркнет и убежит.

— Этого не может быть, — строго сказал Сергей Петрович, отстраняя меня. — Вас много, а он один. Ваше решение для него должно быть законом, так же как и для тебя и для Никиты. Запомни это, пожалуйста.

Мы и сами видели, что дела у Саньки плохи. Что-то случилось с нашим другом, какая-то борьба происходила в нем, поглощая его всего. Он глядел на нас изумленно и выжидающе и все время к чему-то прислушивался, чего-то ждал. Сначала мы думали, что на него сильно повлияла смерть Тимофея Евстигнеевича. Но тягостное впечатление смерти, отодвигаясь все дальше, стиралось временем, а Санька становился все нетерпеливее и отчужденнее.

Вечерами он пропадал во Дворце культуры. Возвращался оттуда поздно, торопливо и как-то виновато прятал скрипку под стол и, лежа на койке с открытыми глазами, что-то шептал, должно быть, сочинял стихи. Мы неосторожно стали подтрунивать над ним, и тогда он перекинулся в компанию Фургонова и Болотина, подолгу засиживался в их комнате. Что влекло его к ним, пока трудно было понять.

Санька считался лучшим игроком в волейбол. Быстрый, напористый, пружинисто подскакивая, он красиво принимал мячи, точно пасовал, негромко предупреждая:

— Дима, Никита, Леночка, даю…

Мяч взвивался над сеткой, натянутой между двумя соснами. Команда наша была непобедимой. Перейдя к Фургонову, Санька сделался нашим противником, и Чугунов, неизменный и справедливый судья наших соревнований, сделал вывод:

— Плохи ваши дела, ребята… побьют вас.

Резкие срывы и внезапные перемены в настроении друга не на шутку тревожили нас: надо было что-то предпринимать, выяснять, выручать, а мы не могли догадаться, что с ним происходит.

Однажды среди ясного дня налетел дождь. Прекратив игру, мы сбились под навесом крыльца. Светило солнце, и крупные горошины капель, сверкая, падали из облака на яркие лучи, как бы секли, дырявили их; и казалось, что день звенит серебром.

Пугливо озираясь, Санька некоторое время прислушивался к шуму дождя, потом спрыгнул с крыльца и побрел в сторону Волги, вобрав голову в плечи и туго прижав локти к бокам.

Облако расплывалось, все вокруг посерело, дождь не переставал, и нам втроем пришлось отправиться на поиски товарища.

Подобрав колени под подбородок, промокший, Санька сидел под елкой на берегу и смотрел на Волгу. Высокие холмы за рекой как бы дымились, косматились в облачных клочьях, в полосах дождя. На воде то и дело возникали круги и уносились течением.

— Ты чего тут сидишь? — спросил Никита с беспокойной усмешкой.

Санька поежился и, чуть заикаясь, заговорил, показывая на реку:

— Течет, течет — и конца нет, вся в завитках… Смотрите, завитки крутятся и тонко-тонко посвистывают, вроде сусликов в поле. И берег, смотрите, как живой, крадется, двигается куда-то…

— После расскажешь, — прервал его Никита, присев на корточки. — Вставай, пойдем домой.

— Видишь, кожа, как на ощипанном гусаке, — недовольно проворчал Иван, который стоял поодаль.

Санька послушно поднялся, вздрогнул и виновато улыбнулся. Всю дорогу он не проронил ни слова. Взбежав по лестнице в комнату, не снимая мокрой рубашки, он наскоро вытер полотенцем лицо, шею и руки, вынул скрипку и, сощурившись, стал осторожно водить смычком по струнам, часто останавливаясь и прислушиваясь к звукам. Веки вздрагивали, брови сталкивались на переносье и разлетались, с мокрых волос изредка падали на пол капли. Никита сделал нам знак, и мы оставили его одного, отложив разговор до вечера.

В конце дня мы все-таки собрали небольшое «совещание», чтобы поговорить с Санькой. Увидев нас всех в сборе, он заволновался. Сначала присел к столу, потом перешел на кровать, затем ткнулся в дверь, как бы собираясь бежать, раздумал, вернулся и рывком толкнул створки рамы. Нащипав горсть зеленых иголок с ветки, он помял их в руке и рассеял по столу.

Никита пристроился рядом с ним, обнял за плечи и предложил по-дружески:

— Давай поговорим, Саня.

— Говорите.

— Не хочешь, видно, ты ехать в Москву, — упрекнул я.

— Почему? — он резко обернулся и жадно взглянул на меня. Но, вспомнив, очевидно, условия Сергея Петровича, смирился. — Я на каникулы к дедушке поеду.

Лена быстро откинула за спину косу, поглядела на Саньку из-под опущенных ресниц и чуть насмешливо сказала:

— Тебе не к дедушке надо ехать, а в Москву. Тебе обязательно надо туда попасть.

— Постой, Лена, дело не в Москве, — остановил ее Никита. — Попадем в Москву — хорошо, не удастся — проживем и так. Главное не в том, попадем или не попадем в Москву. Главное — в учебе. Пора бы тебе взяться за нее, Саня. Когда вступал в комсомол, заверял, что будешь первым в учебе, а выходит, что ты врал все…

Санька склонил голову, поморщился от слов Никиты, сглотнул слюну, шумно втянул воздух ноздрями, подержал его в легких и осторожно выдохнул.

— И вообще расскажи, что с тобой творится. Поделись, если не секрет.

— Куда ему! — поддержал я Никиту. — Он с Фургоновым делится. Тоже дружков выбрал! Фургонов-то не знает, как книжку в руках держать.

Назад Дальше